Книга: Тойота-Креста
Назад: Глава 2 Город
Дальше: Глава 4 В граните

Глава 3
Поезд номер восемь

С Сашкой они по-настоящему задружились уже после учёбы в Новосибирске, кратко-неудачной для Жени, но на всю жизнь одарившей товарищами. А сблизила их поездка Жени во Владивосток за первой машиной.
Морозным красноярским утром Четыре-Вэдэ посадил Женю в поезд № 8 Новосибирск – Владивосток. Со снежным скрипом повернулось колесо квадратного «карибaса» возле рубленого домишки в Покровке. По деревенско-белой Туруханской выехали на Шахтёров, где уже было полно машин, и они казались особенно хрупкими от мороза и уже влажно оживали изнутри. Деревья по всему городу покрывала белая пудра от парящего Енисея. Поднималось мутно-рыжее солнце, и с высоты хорошо было видно горы за Енисеем. Они стояли как сизые двери. На восток дальше Берёзовки Женя не заезжал.
Поезд уже подошёл. У двери парень с сигаретой что-то рассказывал проводнице, а она, постукивая валенком о валенок, таинственно улыбалась куда-то вдаль. Вэдовый поднялся вместе с Женей в жаркий и тесный вагон, в чащу полок, где они шли по проходу, как по срезу, и перегородки покадрово отсекали куски угретой дорожной жизни. Вот и они добрались до своего отсека, вдвинули в горку кульков на столе свой пай остроты и густоты: банки с помидорно-чесночными горлодёрами работы матушки Вэдового, винегрет в банке, черемшу, провёрнутую с салом.
И было как обычно: критически-напутственный вид провожающего, будто бы такого умудрённого по сравнению с пассажиром, непутёвого уже самим фактом отъезда. И нарочитое громкое «здрассте», и «вот вам попутчик, берегите», и «да всё путем будет», и «ну, пошли постоим», и прощальное топтание у вагона…
– Ну, давай, Жека, – сказал Вэдэ и, взглянув на мужиков в шортах и тапочках, бегущих с пивом по морозно-седому низкому перрону, покачал головой. – Т-т-е, перегоны… дают шороху!… В сланцах… по-хрен-мороз, колосники по ходу крепко горят. – Сланцами он назвал пластиковые тапки.
– Это чо, перегоны всё?
– Но. Их щас битком поезд будет, – как о природном явлении, вроде хода оленя, пояснил Вэдэ. – Ладно, Жека. Короче, ты всё понял. Да?
Женя кивнул.
– И смотри, не вздумай сам гнать. В сетку поставь и ерундой не занимайся.
– Я чо, совсем трёкнутый? – возмущённо отвечал Женя. – Вэдик, ты чо такой-то? Я тебе говорю, Виталя за воровайкой поедет, вместе, если чо, попрём, или в кузов к себе поставит, а соляру пополам…
– Ну, вот это по уму было бы…
– Но. А гнать – я чо, совсем на дурака похож? Вэдэ продолжал, будто не слыша:
– Ты, во-первых, дороги не знаешь, да и нахлобучат где-нибудь, концов не найдёшь…
– Да ясно-понятно, не кипи… Посмотрим… На крайняк к перегонам каким-нибудь прибьюсь, толпой лучше…
– Я тебе прибьюсь. Даже не думай. Они, во-первых, несутся, как сумасшедшие… – у Вэди после «во-первых» никогда не бывало «во-вторых». – Один тут улетел под Тайшетом, тачка в хлам, ногу болгаркой выпиливали. А в оконцовке… на протезе теперь ползает… Живой хоть, – Вэдя сделал паузу. – И документы смотри, чтоб чеснок… А там в сетку поставишь, на паровоз сядешь, и пивчишко похлёбывай… – Вэдя потеплел. – Там омулей продают в Култуке копчёных… Он, правда, мелкий против нашего, совсем селёдка… Но на безрыбье сойдёт. Ну давай, отзвонись, приедешь. И аккуратней… Не святись сильно… особенно в оконцовке…
– Заколебал оконцовкой… Ну, всё. Давай! Из Владика позвоню, – по-свойски бросил Женя, словно панибратское словечко «Владик» придавало ему особой бывалости.
Поезд тронулся незаметно и плавно, словно Женин долгожданный отъезд жизнь старалась обустроить с особой чуткостью и как можно аккуратней несла Женю, оберегая от будущего и стараясь подольше выстоять в прошлом.
Его полка была верхняя правая. Взгромоздившись на неё, Женя лёг на бок и в нагрудном кармане рубахи ощупал деньги, отвисающие шатким бруском. Основную часть он должен был снять во Владивостоке, а нехватавшее пришлось занять у Вэдового и везти с собой. Цель путешествия он скрывал от попутчиков и был в двойственном положении, потому что от вопросов его так и распирало.
На полке напротив обитал перегон из Приморья Миха – крепкий малый с круглой, коротко стриженной башкой, лёгкой щетинкой и тёмно-серыми глазами, странно неподвижными и внимательными. Была на нём спортивная майка и цветастые по колено шорты – ситцевые, трусовидные – ярко-синие с какими-то кубами и пальмами: такой наряд хорошо спасал от вагонной жары. Правда, вскоре что-то сломалось в электрообогреве, и ехали «на лопате», как доложила Ируся-Колокольчик, словоохотливая проводница. Жара усложняла хранение денег – скрывая карманы, сидеть приходилось в дополнительной кофте.
Миха то и дело обходил вагон, заглядывал в разные компании. Вернувшись, он, внимательно глянув на Женю, предложил: «Чо, может, забухаем?» Женя отказался и снова ощупал деньги. Потом Миня по-свойски забалаболил с проводницей, потом снова куда-то ушёл. Сейчас он временно лежал на полке и переговаривался с парнишкой-бурятом по имени Цырен, сидевшим под Женей. Напротив Цырена, не выбираясь из-под одеяла, осаждала кроссворд полная женщина – и низ, и верх отсека был забит её клетчатыми баулами.
Женя вздремнул, потом попытался читать книгу, новый роман Данилыча о блуждающей столице, который так и назывался – «Столица». Дескать, устранить разрыв между Россией и столицей можно, раз в пятилетие перенося её из региона в регион, чтоб «жирели» по очереди то Пермь, то Магадан, то Хабаровск.
Задумка казалась Жене довольно расхожей, если б не один поворот: чиновники не собирались жить ни в Барнауле, ни в Южно-Сахалинске и при перемещениях Столицы, вместо того чтоб обустраивать благополучие на местах, тараканами драли в тёплые края. Так продолжалось, пока Столица не спятила и, разгневанная, заскрежетав мостами и вокзалами, не попёрла в преслед бесстыдников. Так и грохотала она по горам-болотам, будто в страшном сне. А «теплозадое» руководство, удрав за границу, сыто зырило из-за моря, как в бессильном негодовании металась она по берегу.
Ещё Жене нравилось, что Данилыч бережно вынес Красноярск из списка городов временного постоя Столицы, несмотря на то, что он как нельзя лучше для этого подходил. Уснул Женя на третьей главе.
Первые сутки, включая совсем раннее утро в Иркутске, Женя пережил в расслабленном полусне и очнулся на подступах к Байкалу. Быстро синело окно, и вскоре, поджав серую смесь сараюх и берёзок, приблизился и встал впритык меловой провал Байкала и так и лежал, опуская детали и уходя дымочкой, задумчивым снежным мороком. Дорога шла, притёртая горой к берегу, и неслись полузанесённые камни, намятый лёд… и видна была в повороте голова состава, огибающая скалу.
Женя смотрел, вбирая пространство, заполняя душевные пазухи, и всё искал глазами трассу, не понимая, где она может лепиться. И снова простиралась безответная млечность слева и вздымался крутой склон справа. Потом справа приблизилось начало Хамар-Дабана с сопкой, бездушно пробритой под ЛЭП. Потом поезд шёл вдоль Селенги, и в окно плоско виднелся один берег, а хотелось увидеть одновременно оба, чтоб ощутить простор, стать под его тягу. Показались два моста, и дорога, будто сжалясь над Женей, огромной рукой выбросила поезд на прозор. Сквозь рябь мостовых ферм, мощно развернувшись, открылась огромная река в торосных стрелках и просторных горных берегах с редким забайкальским соснячком по склонам – крапом чахлых кронок под струнным частоколом ног. На этой картине облик знакомой Сибири кончился. Подъезжали к Улан-Удэ. Миха, лёжа на полке, объяснял Жене дорогу, каждый час которой был полон особого напряжённого существования, чугунно связанного с вползанием поезда на каменную плоть, в чёрно-белые сопчатые гряды. Миха разжёвывал дорогу, как ученику, и сам восхищаясь и недоумевая от огромности пути:
– Вот смотри: щас Улан. Потом целые сутки будем Читинскую область ехать, хе-хе, потом Амурку целые сутки, – Миня обстоятельно загибал пальцы, глядя внимательными тёмными глазами, – потом Хабаровск. Потом я сойду ночью, а вы утром только приедете. Вот так… Я паровоз люблю… Отдыхаешь. Едешь, с людьми, ну… общаешься. Интересно…
После стоянки снова был стук колёс, и Женя, не успев обжить бурятские названия Танхой, Тимлюй, Унгуркуй, уже въезжал в Читинскую область, и снова говорили с ним на своём сухом и калёном языке имена: Петровский Завод, Хилок, Шилка, и Женя немел, не ожидая от Забайкалья такой завораживающей силы.
Тянулись полуголые сопки, и этот неожиданный нетаёжный соснячок только подчёркивал своей чахлостью непосильную тайну этих мест… И вот уже карандашник даурской лиственницы косо взмыл по линии склона, и снова подъёмы, повороты, и только теперь Женя начал понимать, почему целых пять суток идёт поезд до Владивостока.
– Да разве это тайга? Мужики, да разве это лес! Вот у нас в Кемерове… – удивлялся Костя, округлый малый с диковатым лицом и цепаком на шее, быстро оказавшийся общительным и порывисто-душевным.
Вдруг Цырен, говоривший очень мало и всё по делу, бросил задумчиво и зачарованно: «Вон… Трасса», и в Жене что-то вздрогнуло, прострелило, настолько с большой буквы произнесено было это слово. И показалось, всё – и поезд, и пассажиры – существовало только ради этой узенькой полоски, которая тянулась независимой лентой и, временно примкнув, невзрачно и отрешённо пролегала рядом.
Он увидел возле павильончика какое-то праздничное нагромождение, что-то яхтово-яркое, белое с розовым, с сине-зелёным. Это стояли перегоны: две воровайки с легковухами в кузове. И снова Женя представил обратный путь на машине, и прошило молниями от кончиков пальцев до самого нутра.
Замирая, вбирал, впитывал Женя Восток Сибири. Удивительно раскатывалось и поселялось в сердце пространство, долгожданным раствором ложась на гудкую душевную арматуру и застывая пожизненно. И он и сам не ожидал, что в нём столько места. И оседал вглубь таинственный, в мечтах брезживший, книжно-песенный образ Забайкалья, и на его месте вставал новый – по-зимнему будничный, серо-белый, графичный и от этого ещё более непостижимый.
Поражала прилепленность посёлков к Транссибу, стадная понятливость, с какой жались домишки и дома к чугунке, ради неё и появившись среди полуголых сопок. Непостижимо сочетался с ними узкий и шаткий коридор поезда со спящими людьми, с ходящими ходуном мёрзлыми стыками. Казалось, он так и тянется, продолжая город, жилым тоннелем на тысячи вёрст.
У границы с Амурской областью ещё усилилась власть земли, и начали сочиться сквозь стены полные грозной силы названия: Могоча, Амазар, Талдан, Гонжа, Магдагачи. Особенно ошеломило Женю слово Амазар, которое вдруг заповторяли попутчики, – настолько оно показалось созвучным и этим местам, и этому поезду, вразмах шатающемуся на морозе. И этим пропитанным расстояниями неунывающим парням, для которых поезд был временной передышкой, поводом для узнавания, открытия людей. И тому, как вообще такие мужики умеют жить в поезде, пароходе, больничной палате – в любом общежитии, да так, что кажется, это и есть их главная жизнь. Что будто они только и ждали, чтоб оказаться в привычной жилой тесноте.
Все бродили из купе в купе, будто хотели ощутить поезд и дорогу с разных точек. Стоило замаячить, нависнуть меж полок, прислушаться к разговору, мужики сразу подвигались: «Садись»… Кроме перегонов были ещё и просто парни из Иркутска, ехавшие себе за машинами. Они отличались от перегонов большей, что ли, светскостью. Суждения их были Жене ближе – они говорили о машинах как о живых существах, а перегонов больше интересовала экономика. Миша не поддержал Жениного интереса к моделям и кузовам, зато чётко сказал, сколько денег идёт на бензин, питание, где и как он ночует, коснулся износа резины, назвав её «резей», и отозвался презрительно о пробежных машинах:
– …Вот тебе напротив площадка, и там пожалуйста – пробежка!
Только годы спустя Женя понял, насколько наивным казалось всё это упоение, связанное с перегоном: тогда эта, ещё входящая в силу жизнь казалась началом чего-то огромного, природно-мощного, не подвластного ничьей воле…
И снова перед газетой с распатроненными омулями сидели с пол-литровыми банками пива Костя, Вовчик из Минусинска, Миха и Женя. Цырен не пил и не балагурил, но оставался в общем поле и то негромко переговаривался с Миней, то вёл сдержанный диалог с мешочницей:
– «Мистраля»-то взяли?
– Нет. «Сурфá».
– «Сурф» – это конь.
– Да… Ну, парни, конечно, это не лес, – в который раз говорил Костя, кивая на сопки с лиловым березнячком горельника, – вот у нас кедрина – в обхват, да ково в обхват, считай в три… – он прикинул, – но в три верных. Да там и кипит всё: козы, рыси вон, косолапые – рёв токо стоит… Пчёлы всякие… х-хе. – Костян усмехнулся. – У меня дядька, ну… любит эту всю тайгу… я-то так, не особо… а он любит – у него там зимовья два штуки… или даже три. Молодец – хрен ли баить.
Костя спустил золотую шкурку с омулька, отлепил розоватый ремешок мякоти и, отправив в рот, отпил из банки:
– Короче, летом пошёл в тайгу чо-то там делать, избушки перекрывать ли… не знаю ч-чо… – Его «чо» отлетало особенно хлёстко, копытно. – Там, короче, ручей надо перейти, а за ним уже избушка. Ну, а дожди лили капитальные и водищщу-то и взвели в ручье… Ну, дядь Лёня перебрёл кое-как и в избушку, печку натурил, давай переодеваться. У печки как раз штаны запасные на гвозде висят. Ага… Мокрые снял… повешал… Эти напялил… – Костя замедлил рассказ, округлил глаза, оглядел всех, готовя, – а там, парни, осы гнездо свили. От такущее… – Костя загрёб воздух. – Короче, не знаю, сколь он кругов вокруг зимовья этого нарезал и сколько времени в ручье просидел… пока… (народ медленно оплывал от смеха) гузно своё вымачивал… (все уже катались) осами ско… ха-ха-ха… скоцанное…
– Короче, – продолжил Костя, переведя дух, – ну, всё. Успокоился. Пока бегал, думает, штаны хоть высохли – что-то хоть путнее… за день… В избушку приходит и за штаны за сухие… А он пока бегал-то, остальные осы вернулись и в штаны набились… в другие уже… А он их цопэ и надел! На старые дрожжы…
Мужики снова полегли, а Костя, опустив глаза, хлебнул пивка. Пошли ещё истории:
– А у меня кореш был, он петуха плясать учил: сковородку нагреет, на неё петуха поставит и музон врубит, тот прыгает, ходули по переменке задирает, ну и приучил, что он потом уже без сковородки – под одно радио балет выписывал!
– А у нас в Енисейске таксист один есть, Валера… – подхватил петушиную тему Женя, и мужики испытующе повернулись к нему. – Короче, ехал по осени с Красноярска. А глухари по осени, ну, когда утренник хороший, вылетают гальку клевать на дорогу, там же щебёнка по краю… Ну и зимой посыпают от гололёда… Ага… Короче, здоровенного петуха сшиб…
– Да ты чо!
– Но. В багажник кидь его. У него как раз «спринт» был, полторушка… – будто в скобочках добавил Женя, – ну, короче, залабазил, хе-хе, жену-то охота удивить. Едет, всё чики-брики… Приезжает довольный такой. Воды, говорит, ставь «каструлю побогаче», и пойдём гостинец глядеть. Ну, пойдём – чо не поглядеть? Тут и ребятишки, и соседи все собрались, шеи тянут. А глухарино-то одыбался за дорогу… и только багажник открыли – хвост-крылья распетушил, клюв разул, лупни выкатил рыжие свои и… ка-ак повалит! Короче, всех соседей переклевал и Валерку, и кобеля его, Тузика, – и на ходá! Вот тебе и уха из петуха!
– Досвидос супец сказал! Угарно…
– Ну, Жека!
– Весело там у вас…
– Пересоленный омоль… – невозмутимо отметил Женя и отхлебнул из банки.
– Щас стоянка будет… – продолжил Миня роль экскурсовода, – тепловозов, электровозов…
– Под Боготолом есть такая, только с паровозами…
– Ну. Там паровозов до жути.
– Они, между прочим, на ходу все. Если чо, война там или какая буча – воду заливай и попёр.
– Ну… Балин, забыл, какая станция.
– Вагино.
– Точно, Вагино. А вон они!
На фоне низких белых сопок по-конски покорно встык друг за другом стояли электровозы и тепловозы. Мелькнул паровоз.
– Сколько время? – спросил Миня.
– Не знаю. Я без часов живу, – ответил Женя.
– И как?
– Да так: темно – и в гайно.
– Как это?
– Ну, гайно – это бельчачье гнездо, – пояснил Костя.
– Ну, вы даёте, мужики! Женя ещё хлебнул пива с пересоленным омулем и полез в гайно.
Стало морить, но вдруг громово содрогнулась перегородка – сосед-иркутянин боровом метнулся на полку, и она ещё долго тряслась, пока он гнéздился.
Плыло перед глазами виденное и тоже никак не могло улечься. Вспомнилось огромное паровозное стойбище перед Боготолом, где плотно стояли друг за другом несколько десятков паровозов. На одном отреставрированном локомотиве даже выполнялся какой-то сувенирный рейс.
Паровозы Женя помнил из детства – свирепое чуханье, оглушительный звук отсечки, звериное придыханье, сдвоенное и такое упругое, что казалось, с огромной силой отсекают что-то тугое. Особенно впечатляющим было именно нарастание этого огромного звука, убыстрение которого грозило чем-то страшным. Завораживало нечеловечески быстрое движение приводных тяг, будто локтей, вращающих колёса и придающих всему этому грозному существу необыкновенную одушевлённость.
И ещё вспоминалась военная хроника: высокий паровоз с плакатом, вагоны с солдатами, уходящими на фронт, и марш «Прощание славянки»… и как у всего класса слёзы блестели на глазах. И сейчас его, взрослого, грело, что скопилось под Боготолом целое стойбище прошлого, что за ним следят и ухаживают, и представлял, как должны действовать на пожилых машинистов, да и остальных людей, эти ожившие паровозы, если случится война.
Женю сморило, и начал сниться сон, где главным действующим лицом стала жажда, усиленная невыносимой жарой в вагоне, потому что, едва проводница натопила, починили электрику. Жене снились навязчивые поиски пива: как идёт к проводнице, а у неё оно закончилось, идёт в вагон-ресторан – и там та же картина. Поезд послушно останавливается, и Женя выходит на перрон, но ларьков нет, и приходится бежать через пути в вокзал и дальше на площадь, где он наконец и покупает бутылку ледяного пива, прозрачного, чудно-жёлтого, с пузырёчками. Его поезд тревожно гудит, и он в панике бежит назад, но оказывается, что путь перекрыл состав из паровозов. Он кидается к ближайшему паровозу, благо из него торчит машинист в грязной кепке. Мол, пусти перелезть через площадку, а то ведь останусь… А тот, потный, раскалённый и распаренный, видит бутылку с пивом и, не сводя с неё глаз, запускает Женю, гробастая пиво ручищей. На площадке тяжко дышит такой же потный чёрный кочегар, Женя рвётся сквозь паровоз к поезду, а машинист говорит:
– Да садись, успеешь. Открывашка есть?
– Без рук, что ль? – бросает кочегар. – Дай сюда… – и с оттягом открывает о какое-то устройство, причём часть его, крантик или манометр, отламывается с громким звуком. Кочегар делает длинный глоток и передаёт бутылку машинисту, а тот выпивает до дна, замирает, прикрыв глаза, а потом говорит расслабленно:
– Вот это в ёлочку… – и добавляет, подбирая обломыш манометра и глядя на циферблат: – Во сколь у нас Ерофей-то?… О-ох… Да, Димон… А всё-таки раньше тачки намного крепче были…
– Т-те-е… Раньше к бабке не ходи. У меня «марк» был… в восьмидесятом кузове…
– Обожди, это который до «самурая» шёл?
– Ну. Он с 88-го до «самурая» шёл, а потом параллельно по 95-й. Их вообще два было восьмидесятых. Один стоечный, а другой нет. Дак вот этот стоечный. Ну, такой, под вид «кроуна». Дутыш. Вообще чёткий. На нём миллион был… В натуре. А на нём Санька Мишкорудный по сю пору ездит. Двиг, правда, откапиталил…
– Он же хондовод был.
– Ково хондовод! Хотя да, была у него до этого «прелка», «слепыш»… А теперь копец. Его от этого «марка» за уши не оттащишь. До талого шатать будет…
– А потом в спальню поставит…
– Как памятник…
– Приморским партизанам…
Женя открыл глаза. Уже смеркалось. Миха, увидав, что он проснулся, отставил пиво и внимательно сказал:
– Ну что, дружище, все бока отлежал?
– Женёк, ты там не сварился? А то Ируся так накочегарила, что…
– Пиво надо пить, пока не вскипело… ха-ха…
– Давай, спускайся…
– В долину… – добавил Костя. Все заржали… а Женя понял, что «прелка-слепыш» – это «хонда-прелюд» с закрывающимися фарами.
Женя подсел к ребятам, и пошёл в ход серый хлеб, горлодёр и черемша с салом.
– Я удивляюсь, Жек, как ты в этой кофте не спарился…
– Да нормально. Как горлодёрчик?
– Само то.
Обо стольком хотелось расспросить мужиков: о ценах, о самих машинах, о ловушках, подстерегающих покупанов, и о том, сильно ли хлобучат перегонов на дороге. Но он всё не решался и шёл окольными путями, например, спрашивал, сколько машин может перегнать один человек.
– Пять, – не моргнув, отвечал Миха.
– Как пять?
– Так. Грузовая. Десятитонка. – Миха снова убедительно загибал пальцы и глядел в глаза. – «Сороконожка» «нина», допустим, в неё две тачки втыкаем, это уже три! А сзади на сцепке ещё воровайка поменьше… В ней ещё одна. Вот! – он оглядел присутствующих с видом фокусника. – Пять штук выходит.
– Так краснодарцы возили, – пробасил, проходя мимо, рослый и крепкий мужик, видимо, из другого вагона.
Женя только восхищённо покачал головой, не понимая, правда ли это, или Миха подыграл, и оно было неважно – столь точным показалось название «сороконожка», передающее образ длинного бескапотного грузовика с двумя рядами передних колёс. Да и то, что Миха экономно назвал Hino «ниной», тоже многого стоило…
Так всё и шло. И ещё долгие сутки осилил поезд вместе со своими пассажирами и бежал теперь по Амурской области. В Ерофее села аппетитнейшая налитая деваха – настолько полнотелая, пышущая, сияющая и ярко накрашенная, что вокруг неё немедленно заварился неимоверный курултай.
– Оля, ты пиво будешь?
– Я пиво не пью.
– А что пьёшь?
– Шампанское… это… полусладкое. И текилу…
– А мы текилу не пьём… Её кактусами закусывают…
– Правда?
– Мочёными…
– Ну. А они у нас кончились…
– Ещё в Кабанске…
– Ну. Их по ходу кабаны схрюкали… – вставил Вовчик, совсем парнишка из Минусинска. Парни молча стыли от хохота, каждый отпадал со своей застывшей гримасой и сияющими глазами…
– Да нет, Вовец, ты чо-то путаешь – в Хохотуе…
– Не в Хохотуе, а в Таптугарах…
– Да фиолетово… Так что, Оль, думай… пока пиво есть…
– Ну, вообще, ладно, давайте…
– Ну, вот и молодец! А чо так всухую сидеть? Ну, давай… За знакомство…
– Давайте.
– Оль, а ты где работаешь? – продолжали пытать её мужики.
– В стоматологии.
– В зубном?
– В стоматологии.
– А чо, зубной и стоматология не один хрен?
– Ну лан, Кость… – говорил Миня, – пусть в стоматологии…
– Зубья дерёшь?
– Ты чо, Костя, не понял – она не дерёт, а удаляет. Да, Оль, ты удаляешь? Мне удалишь, если чо, клыч-чья?
– Чтоб не зубоскалил! Хохотуй таптугарский…
– И не кусался! Ой, ну переста-ань… Ну ты чо-о-о, Мии-иш?
Миха сидел рядом с ней и пытался прикоснуться к ней наибольшей поверхностью тела, а она, наоборот, старалась эту площадь сократить, и их сидение представляло собой упорное совместное извивание, выбуксовывание Оли из-под Михиных оконечностей. Миня то подлезал ей под руку, то приваливался, то накрывал её ручищей, демонстративно неподвижной и будто не его, а она высвобождалась, сбрасывала тяжесть, выныривала из-под неё, как из-под шлагбаума, отсаживалась, упиралась ногами, а он тут же заполнял освободившиеся сантиметры или клином заваливался между Олей и стенкой, охватывая её за стан. А свободная рука, показательно попарив в пространстве, совершала вынужденную будто бы посадку на Олины бёдра. А она выказывала высшую степень непонимания происходящего и увещевала нежнейшим медовым голосом: «Миш, ну чтоо-о-о ты? Ну ладно-о… Ну хва-а-атит тебе… ну пра-а-аавда…» – а Миня глядел на Костю и Женю и продолжал как ни в чём не бывало с ними балагурить.
– Вот, Оль, послушай, тебе интересно будет… Как зубнице… изняюсь… как стоматологу… У меня дядька, – не унимался Костя, – от он с этими зубами затомил! Как раз из тайги пришёл, у него зуб задолбал – болит и болит. А соседка у нас… зуб… в смысле стоматолог… Ну, как Оля… Кхе-кхе… Короче, приходит к нему с чемоданчиком. А дядь Лёня страсть боялся… Как увидел эти… клешшы с пассатижьями, хе-хе – побледнел аж… Пасть открыл. Она как зуб тронула: «Нет, – говорит, – за бутылкой идти надо. Не сдюжу». Ладно. Сходили. Короче, пока она зуб тащила, он всю бутылку усидел. Ну, вытащила, он языком-то пошерудил: «А ты, девка, однако, не тот зуб-то выташшыла!» Та: «Ну ладно. Тогда тот ташшыть будем!» – «Тогда за второй бутылкой беги!»
– Ха-ха-ха!
– Оль, ты, если чо, мне зуб засверлишь? А то у нас зубной кабинет закрыли…
– Да вообще, чо попало делают… – возмутилась Оля. – Зато вон в Беляевском детдом открыли для этих, ну… недоумков, я вообще не понимаю, лучше б здоровым деньги отдали!
– В смысле?
– Ну, тут на здоровых-то не хватает… А теперь этих… больных… А если они разбегутся?
– Не понял. Они чо, хреновые?
– Кто?
– Ну, недоумки эти, как ты сказала…
– Да нет… Но только я не понимаю такого… Всё равно разворуют деньги.
– А они чо, твои, что ль?
– Оль, тебя послушать – может, их тогда сразу под лёд затолкать?
– Ну. А то ещё перекусают всех…
– Да нет. Я не понимаю просто… – и она, глядя перед собой, замотала головой, и какое-то раздражённо-пчелиное выражение появилось на её лице.
Миха пересел к мужикам, и Костя нарочито-секретно приобнял его, а тот нарочито-понимающе наклонился, и Костя что-то сказал ему на ухо, на что Миха ответил нарочито громко:
– Я думаю, четвёртый.
Костя, смущённо, извиняясь за нарушение общественного этикета, объяснил Оле:
– Я просто спросил, какой, он думает, у тебя размер бюстгальтера.
– Четвёртый. Правильно? – спросил Миха.
– Да! – радостно сказала Оля. – И ещё у меня муж майор милиции.
Все замолчали и переглянулись. Поезд особенно тряско закачался в повороте. Пауза продолжалась, словно шла какая-то окончательная дотряска ценностей. Костя терпеливо додержал молчание и сказал, ответственно откашлявшись:
– Знаешь, Оля, я вот тебе скажу, что думаю. Хочешь? Ну, только не обижайся. Да, я скажу! Можно, да? Ты не против?
– Нет, ну, скажи… – пожала плечами Оля.
– А ты не обидишься?
– Да нет. А чо?
– Да ничо… Я просто думаю… что если б у тебя был муж майор милиции… как ты говоришь, – Костя помолчал, переглянулся с мужиками и выпалил: – то хрен бы он тебя отправил в таком вот вагоне! Вот тaк вот! Может, я не прав, пацаны? Но я сказал! Всё! Пошли курить!
Все повалили курить. Костя ходил ходуном от возмущенья:
– Да пошла она! Майор – не майор… Чо выдрыповаться?… Все едем вместе. Как люди… Теки-и-илу ей давай… Понты колотит… Ещё и пиво пьёт наше…
– Да стопудняк исполняет, у неё и кольца-то нет!
– Да лан, Костян, ты всё правильно сказал!
– Даже и не думай…

 

Ощущением подавшейся работы отбилась половина пути, и легче задышалось оттого, что уже накрепко, неотвратимо зарезался Женя в дорогу, и потянуло, перевесило восточное её плечо, восточное крыло орлана, и показалось не таким плотным оставшееся дорожное время. Слились третий и четвёртый дни в один трудный середовой пласт, и поезд уже проходил Амурскую область, и накрывало то днём, то ночью разные куски пути, словно расстояние тоже скрывалось на отдых от изнуряющих глаз. И новый день наступал, усекая-опережая сон, и выспавшаяся жизнь глядела бодро и сдержанно, оттого что слистан ещё оковалок вёрст и неумолимо открывается новая глава Сибири…
И была очередная ночь, и Женя просыпался в тлеющем свете фонаря, и в сумраке мешочница Люда собранно сидела в шапке и куртке, и с сонной готовностью слезал с полки Миха, чтобы оттащить стоявшие в проходе сумки.
Утром на нижней полке спала, закинув локоть, девушка с лицом необыкновенной красоты: остро отёсанный лобик, продолговатый овал, нежным клинышком сходящий к подбородку, глаза закрыты, и в шаровой выпуклости век ещё больше ожидания и загадки, чем в открытом взоре. А веки расслабленны и ресницы лежат будто отдельно, сами по себе, вольной россыпью, тёмными иглами. Он представил, как пребывают в покое под веками её глаза двумя прозрачными круглыми льдинками, и такой удивительной показалась их подснежная родниковая тайна, что взволновался он необыкновенно – столько было в этом лице призывной силы. И поражало, с каким избытком заложил Господь заряд красоты, словно задача продления жизни была сугубо вторичной по сравнению с этим сиянием совершенства. Потом спящая девушка сделала глотающее движение горлом и открыла глаза, оказавшиеся жгуче-чёрными с ненужной угольной остротой, с каким-то быстрым и почти воровским выражением.
Женя подумал, что если бы он вышел из поезда раньше, то так и осталось бы мечтой это осенённое покоем лицо… и что если оно и вправду так дорого, то можно решить, что ничего и не случилось, и он высадился из события раньше, чем она открыла глаза. И удивительно стало от ощущения развилки, от внезапности, с какой переложилась стрелка, и от немыслимой ветвистости пути. И так светло было от этих молодых бегучих, как рельсы, мыслей, что ещё сильнее захотелось жить и сжалось сердце от предчувствия завершения дороги.
Проснулся Женя в Хабаровском крае. Совсем другая природа плыла за окном. Дубки с железными листьями вдоль путей, штриховой лес на сопках, ведьмины мётлы, про которые Костя сказал, что это вороньи гнезда, и тут же заварил спор. Из тальников вылетел фазан, полетел, очень часто маша крыльями и свесив дугой длинный хвост. («Во хвостяру оттопырил!»)
Ехали по долине, и Женя увидел сбоку вдали ещё одну параллельную железную дорогу – сопки стояли длинной подковой, поезд вскоре повернул почти обратно, и показалась задняя половина состава.
В очередной раз сидели в чьём-то купешном закуте, куда недавно заселились водитель «камаза» с женой.
Оба были одеты на выход – она с твёрдо стоящей причёской и влажной краской на веках, он – в глаженой чистой одежде, дающей чувство и новизны, и неловкости после замасленного комбинезона «камазиста». Лицо у него было розовое, чуть припухлое и в натяжке морщинок, которая придавала выражение какого-то чуткого усилия, будто он всё время вдыхал ветер, тугой, трепетный и насыщенный чем-то важным.
На вопрос «Пиво будешь?» он обронил «нет» с независимейшим видом, и все понимали, что дело в жене, которая сидела, распространяя напряжение и словно ничего не замечая. Правда, всё это не мешало общаться с интересом и взаиморасположением. Вдруг жена собралась в уборную. Поезд в это мгновение въехал в туннель, а камазист схватил-придержал её за кофту: «Куда на ночь глядя?», и все захохотали.
Хабаровск поразил Женю привокзальной площадью, настолько полной праворучиц, что у него зарябило в глазах, и он глядел на них, поочерёдно вызывая из общего стада то «висту», то «ипсуна», то «бассярика» .
Заселился на боковую полку капитан в чёрной шинели и с усами щёточкой. В сумке у него стояло несколько бутылок водки, которой он стойко набирался и угощал Женю. Говорил он с украинским акцентом и был такого капитанского облика, что буквально дохнуло Приморьем, обдало чем-то настолько дальневосточным, и морским, и флотским, что целые картины колыхнулись в душе, и жадно, трепетно стало, как бывает, когда прикоснешься к долгожданному… Оказалось, правда, что он уже не капитан и что корабль, на котором он служил, давно продан в Китай. Ездил он проведать сына в армии, а форму надел, чтоб произвести впечатление на командира.
Женя считал большим недостатком свою способность преувеличивать, додумывать, очаровываться, а на самом деле обладал редким чувством по-своему читать и править виденное, доращивать до образа и уносить в пожизненных картинах чудной питающей силы. И столько они заставляли пережить, что само изначальное явление теряло значение, оказывалось намного невзрачней собственного отсвета и отпадало от него подсобной тенью.
После Хабаровска оттеплило, и туманный морок обступил поезд. Женя помнил напутствия Вэдового не расслабляться и быть внимательным особенно «в оконцовке». Спустившись с полки, он пил чай за столиком, куда его пустил Цырен, гостеприимно отсев. И словно подводя итог путешествию, оправдывая тесноту, и пролёжанные бока, и всё это грешное и порождающее вину и усталость избытие времени, Цырен вдруг сказал успокаивающе-мечтательно:
– Обратно на машине поедешь…
И такая несуетная уверенность и светлая зависть, такая освободительная правота была в этих коротких словах, что от простоты и мудрости жизни одним тёплым порывом вымело из души все переживания и шитые белыми нитками опасения. И стало ясно, что так только и может быть в этом несусветном поезде, где все равны и понятны друг другу, потому что в порядке вещей, когда молодой парень едет по своей стране себе за машиной.
И особенно ясно подтверждал это облик Михи, покорившего весь вагон своей ладностью и убедительностью, неважно, спрыгивал ли он пружинисто с полки или помогал тётке-мешочнице закидывать сумки. То удалой, то несносно-балагуристый, он всегда умел сказать человеку что-то, на что ты сам не решался, в чём себя окоротил, постеснявшись порыва, а он вот шагнул чуть дальше к доброте и правде – а она и от тебя в двух шагах была. И больно станет за упущенную возможность, и задумаешься, отложив книгу, а Миха, проверяя с обходом вагон, облокотится о твою полку, глянет своими спокойными глазами и спросит внимательно: «Ну что ты, дружище, загрустил?»
– Да не, Мих, всё нормально, – ответил Женя и слез с полки. – Слушай, это… Дак там какой самый хреновый-то участок?
– Ну какой… От Магдагачей до Читы.
– Чо там… вообще?
– Да чо-чо… Как попало едешь, то по гребёнке… Раньше вообще хрен знает как… Особенно от Ерофея, там раньше то по болотáм, короче, пробирались, потом по речкам… По Шилке… там… То так, то сяк…
– В смысле – по болотáм? Без дороги, что ль?
– Не, ну, там есть дороги, местные-то ездят, грузa возят… Вдоль железки…
– В смысле, типа зимников?
– Ну да.
– А по речкам? Ты говоришь Шилка, она же вообще южнее уходит…
– Ну, и по речкам… говорю, всяко разно, петляешь, и в сторону… Короче, увидишь… Там машин столько побилось, и пожгли в мороз… едешь – кузова токо стоят чёрные…
– Ну, в смысле, чтоб не околеть?
– Ну.
– Да ладно, какие кузова! А вот бамперы били, – раздался басовитый голос из-за перегородки.
– А дотащить?
– Да кто там потащит за пятьсот километров… – раздражённо сказал Миня. Басовитого он будто не слышал, но как-то сбавил градус.
– Понятно… Да я-то всё равно с мужиками поеду, если чо… А по гребёнке как?
– Я меньше сотки не жму, заколачивает иначе… Себе просто хуже…
– А с заправками?
– Так-то есть заправки, а где вот эта канитель, чо я говорил, – там, бывало, по деревням, у мужиков с канистр.
– А так вообще… Не сильно долбасят-то по дороге?
– Да нет. Вроде тихо всё. Правда, грузовик тут один расстреляли… А так ничо.
– Ну, понятно… Короче, пока сам не проедешь, не поймёшь.
– Да всё нормально будет. На вот, телефон мой запиши, если чо, – сказал Миня и куда-то вышел.
Женя заглянул за перегородку к иркутянам, откуда раздавался басовитый голос. Он принадлежал рослому крепкому мужику, по имени Володя, который как-то, проходя, вставил про краснодарцев, возящих зараз по пять машин.
– Садись. Ты больше слушай, тут порасскажут.
Выяснилось, что Володя стоял у самого истока перегона, когда часть пути машины ехали по железной дороге в сетках и на платформах. Города, разбросанные по пятитысячному расстоянию, он называл по-домашнему: Райчихинск – Раечка, Благовещенск – Блага, будто это были посёлки по дороге на дачу.
– На платформе едешь, ребятишки подбегали – поесть просили. У тебя-то запас с собой.
– А ты в машине, что ли, сидишь?
– Ну да. А как? Ещё и бензина хватить должно. Двигатель работает, а то заколеешь. Пацаны ещё карты продавали, от руки нарисуют и продают. А в Амазаре пятьдесят рублей за мост ребятишкам отдавали. Натуральная голодовка. Чо только не было. Когда мост строили, тебя в кузове «камаза» краном поднимали.
По мере строительства трассы железной дорогой пользовались меньше и всё большее расстояние преодолевалось своим ходом. Зимой ехали по рекам.
– А бампера били, когда с реки на берег заезжали. Ещё кто-то рассказывал, что коробку, что ли, о торосы разбил.
– А на реку где съезжали?
– В Ерофее. Там ещё борта в снегу спрятанные от «камаза» были.
– Какие борта?
– Ну борта. От кузова. С берега съезжать.
Каждое слово, каждая картина вызывали нескончаемые вопросы, и Женя не успевал за рассказчиком…
– Ладно. – Володя протянул руку и пошёл в свой вагон… Потом провожали Миху поздним вечером. Безысходно грустно было от прощаний, словно перерезалось что-то важное и лилось из отвёрстой жилы человечье родство и тепло, казавшееся таким естественным, и нелепым было, что тепло пропадёт, уйдёт в гравий меж шпалами… и избывали, затыкали течь прощальным порывом, извечным обменом телефонов.
И поражало, что от этих бесконечных поездок способность к общежитию не утрачивается, не истирается, а только растёт. И поначалу кажется, что в таких местах только корочками касаются, что здесь одна дурь да загул, а у каждого остальное бытьё, совсем другое и серьёзное. И что поезд этот – какая-то огромная закрайка жизни, а потом оказывается, что, наоборот, самая серёдка, срез, объединённый совместным делом и пространством.
Потом прощались, менялись адресами, телефонами, и казалось, что обязательно перезвонятся и ещё будут встречи и общие дела, а если и не будут, то обязательно придётся их выдумать.
Назад: Глава 2 Город
Дальше: Глава 4 В граните