Технология, которую Лю Сяобо назвал “божьим даром Китаю”, привела милицию к его двери. Месяцами власти следили за его электронной перепиской и разговорами в чатах. В декабре 2008 года Лю и его соавторы собрали первые триста подписей под декларацией “Хартия-08” и приготовились опубликовать ее. За два дня до срока на лестничной площадке Лю на пятом этаже материализовались милиционеры.
Лю не сопротивлялся. Его жене, Лю С я, не сказали, куда его уводят и почему. Шли дни. Адвокат Мо Шаопин пытался выяснить, кто поместил Лю под стражу и где его держат, но безуспешно. Отдел по общим вопросам Пекинского управления общественной безопасности – местная инстанция, занимающаяся диссидентами, – как и Отдел пропаганды ЦК, не имел ни адреса, ни номера телефона. Когда адвокат лично появился у дверей, сотрудники отказались признавать, что это – то самое учреждение, которое он ищет. Мо не знал, что еще можно сделать, поэтому по старинке напечатал запрос, адресовал его в секретный отдел и опустил в почтовый ящик.
Через несколько дней после ареста Лю “Хартия-08” была все же опубликована, и выяснилось, что ее авторы требуют постепенных, а не радикальных реформ. Они хотели выйти за пределы круга маргинальных интеллектуалов, достучаться до простых людей, которых могла отпугнуть перспектива нестабильности, но которые могли увидеть в собственных трудностях повод для реформ. “Упадок существующей системы дошел до точки, когда необходимость перемен стала насущной”, – напоминали Лю и его соавторы. Они предложили девятнадцать реформ, связанных с упрочением независимости судов и обеспечением выборности высших государственных должностей. Их призывы к соблюдению прав человека, демократии и верховенству права отчасти копировали официальные лозунги, например соблюдение статьи 35 Конституции, которая гарантирует “свободу слова, прессы, собраний, ассоциаций, шествий и демонстраций”. На практике, однако, Конституция компартию не связывала, поэтому была почти бессмысленна. Партийцы, рассуждая о “демократии”, имели в виду “демократический централизм”, когда любые вопросы обсуждаются внутри партии, но затем все безоговорочно следуют окончательному решению.
Прошло четыре месяца. 23 июня 2009 года жене Лю сообщили, что ее мужа будут судить за “подстрекательство к свержению государственной власти”. Процесс должен был начаться за два дня до Рождества. Обвинение было вполне в китайском духе. Другие авторитарные правительства предпочитают предъявлять диссидентам более конкретные обвинения. Так, Натана Щаранского в СССР обвиняли в том, что он – шпион (он им не был), а в Мьянме хунта годами удерживала Аун Сан Су Чжи под домашним арестом “для ее собственной безопасности”. Китайское правительство не видело необходимости изворачиваться. Обвинение построили на основании семи предложений, содержащих “слухи и клевету” в адрес “народно-демократической диктатуры”. В одном случае к делу приобщили заголовок одной из обличительных статей: Лю назвал ее “Изменив общество, измени режим”.
Партия умалчивала о том, что видела в Лю Сяобо особую опасность. Его зарубежные связи и любовь к интернету представляли две наиболее болезненных для партии проблемы: угрозу поддержанной из-за рубежа “цветной революции” и мобилизационный потенциал Сети. За год до этого Ху Цзиньтао заявил Политбюро: “То, сможем ли мы справиться с интернетом”, определит “стабильность государства”.
На слушании по делу Лю в декабре обвинителю понадобилось четырнадцать минут. Лю не стал ничего отрицать. Вместо этого он прочитал заявление, в котором предсказал, что приговор “не выдержит суда истории”:
Я с нетерпением жду того дня, когда наша страна станет местом свободного выражения: страной, где слова каждого будут заслуживать равного внимания; страной, где ценности, идеи, верования и политические взгляды смогут конкурировать, при этом мирно сосуществуя; страной, где станет возможным выражение взглядов – и большинства, и меньшинства, где политические взгляды, отличающиеся от взглядов тех, кто находится у власти, будут уважать и защищать; страной, где будут доступны все точки зрения на политику… и где каждый сможет выражать свои взгляды без тени страха; страной, где станет невозможным тюремное заключение за выражение своих политических взглядов. Я надеюсь, что стану последней жертвой в длинном ряду пострадавших от того, что речь в Китае считается преступлением.
На середине судья грубо прервал Лю, объявив, что, поскольку выступление обвинителя заняло четырнадцать минут, защита должна ограничиться тем же временем. (Китайские юристы прежде не слышали об этом правиле.) Два дня спустя, на Рождество 2009 года, суд отправил Лю в тюрьму на одиннадцать лет. Активисты восприняли суровый приговор как показательную расправу. Старая пословица гласит: “Убей курицу, чтобы испугать обезьян”.
Суровость наказания была отчасти неожиданной, поскольку хартия привлекла очень мало внимания. Цензоры почти сразу же пресекли ее распространение, да и время для публикации было выбрано неудачно. Китайцы наслаждались послевкусием Олимпиады. Ранее той весной видеоролик Тан Цзе подстегнул неприятие китайским обществом западной критики. Кроме того, нарастал финансовый кризис и экономическая политика китайских властей выглядела разумнее, нежели шаги многих стран Запада. Роланд Сун, писатель и переводчик, высказался так: ““Хартия-08? оказалась мертворожденной из-за Джорджа У. Буша”. Новые представители среднего класса, по его мнению, “не готовы рискнуть квартирами, автомобилями, телевизорами, стиральными машинами”.
Сначала правительство с этим соглашалось. Власти почти не тревожились о том, что люди прочитают “Хартию-08”. Однако под документом стали появляться подписи интеллектуалов, крестьян, подростков и бывших государственных служащих, и их число достигло двенадцати тысяч. В масштабе Китая – капля в море, но при этом – самая масштабная с 1949 года организованная кампания против однопартийной системы. Она показала общность простых людей, не побоявшихся назвать свое имя, которые до тех пор жили, как сформулировал один из подписавших, “разобщенно и поодиночке”. Партия не могла промолчать. В октябре 2010 года официальная пресса назвала “Хартию-08” воззванием “малоактуальным”, нацеленным на то, чтобы “смутить умы” и привести к “кровавой революции”, и призвала помнить о “веке унижения”: “Принятие такого рода документа сделает Китай придатком Запада, положит конец прогрессу китайского общества и счастью людей”.
Через два месяца после приговора Лю подал апелляцию. Ему отказали. Когда западные журналисты попросили Ма Чжаосу, официального представителя МИДа, предоставить информацию об этом деле, он отказался, поскольку, по его словам, “в Китае нет диссидентов”. Потом Ма попытался разрядить обстановку. В конце пресс-конференции он показал игрушечного тигра (приближался китайский Новый год) и, пожелав всем счастливого года Тигра, предупредил репортеров, чтобы те “очень осторожно задавали вопросы”, иначе “тигр будет недоволен”.
На другом конце города Ай Вэйвэй прочитал эту фразу – “в Китае нет диссидентов” – и задумался. Его гости часто называли его “диссидентом”, но это слово, казалось Аю, не вполне подходило для Китая. На Западе диссидентство означало суровую моральную чистоту перед лицом репрессивной машины. В Китае быть “диссидентом” было куда сложнее в частностях, которые иностранцы часто недооценивали.
Во-первых, китайское правительство не было легкой мишенью. Оно сумело улучшить жизнь сотен миллионов человек, пусть и лишив их политической свободы. Когда власти сталкивалось с критиком, они часто использовали этот довод. Преуспевающий бизнесмен и активист-правозащитник Вэнь Кэцзянь вспоминал, как милиционеры пытались отговорить его от занятий политикой: “Посмотри на свою машину – ей уже семь или восемь лет. У всех твоих друзей ‘мерсы’”. Вэнь выслушал, но счел доводы столь же смехотворными, сколь его слова показались смешными милиции. Они говорили на разных языках, “как утка говорит с курицей”. Кря, кря. Кудах-тах-тах. Одна сторона не понимает другую.
Кроме очевидного давления со стороны государства, решение стать диссидентом могло разрушить отношения с друзьями и покровителями. В Китае интеллектуалы всегда подозрительно относились к тем диссидентам, у которых было слишком много иностранных поклонников или которые предпочитали конфликт компромиссу, предписываемому классиками. Ай Вэйвэй наслаждался этим противостоянием. Теперь, когда за ним ходили агенты в штатском, он вызывал милицию, порождая путаницу в духе братьев Маркс. Вместо того чтобы противопоставить искусство государству, Ай привлек аппарат принуждения к своим художественным упражнениям.
Иногда Ай казался неспособным к сотрудничеству. Однажды его попросили создать скульптуру, чтобы заполнить место в Копенгагене, обычно занимаемое статуей Русалочки работы Эдварда Эриксена, на время отправленной в Шанхай. Вместо того, чтобы предложить на замену статую, Ай решил установить видеоинсталляцию – постоянную закольцованную съемку Русалочки в Шанхае. Датчане сочли разработанную им гигантскую камеру наблюдения непривлекательной. “Но такова наша жизнь, – сказал на это Ай, – все в том или ином смысле под наблюдением. И это некрасиво”.
Всякий китайский активист взвешивал аргументы за и против протеста, и не последнее по важности место занимало его знание о том, что случится, если правительство потеряет терпение. Вспомнить хотя бы судьбу Гао Чжи-шэна. В 2005 году Гао был юристом, восходящей звездой – в 2001 году Министерство юстиции сочло его одним из десяти лучших адвокатов страны. Чем больше он преуспевал в суде, тем более непримиримым он становился, тем упорнее хотел взяться за опасное дело сторонников “Фалуньгун”. Гао посадили в тюрьму за критику исполнения законов правительством, но он не остановился. Однажды в сентябре 2007 года к Гао приблизилась группа людей. Он почувствовал сильный удар в шею. На голову ему надели мешок.
Гао куда-то увезли, принялись избивать и пытать током. “Потом два человека вытянули мне руки и прижали к земле, – написал он в свидетельстве, переданном за границу. – Они зубочистками протыкали мои гениталии”. Пытки продолжались четырнадцать дней. Еще пять недель Гао держали под арестом. Наконец его освободили и велели не рассказывать о том, что случилось, иначе, мол, в следующий раз “это произойдет перед твоей женой и детьми”. Когда журналист нашел его пару лет спустя, Гао отказался от борьбы: “У меня нет возможности продолжать”.
Ай Вэйвэй снова перечитал фразу: “В Китае нет диссидентов” и принялся слать сообщения десяткам тысяч своих подписчиков. Он пытался понять, что правительство хотело этим сказать:
Все диссиденты – преступники.
Лишь у преступников возникает желание стать диссидентом.
Разница между преступниками и не-преступниками в том, диссиденты ли они.
Если вы думаете, что в Китае есть диссиденты, вы – преступник.
Причина, по которой в Китае нет диссидентов, – все они преступники.
Кто с этим не согласен?
Партия, увлекшись борьбой с диссидентами классического типа, пропустила информационный потоп. Из-за того, что интернет давно перерос границы, определенные ему цензорами Отдела, контроль над Сетью поручили нескольким учреждениям, в том числе Управлению по делам интернета. Там не скрывали масштаб задачи. Замдиректора Лю Чжэнжун признался: “Самая серьезная наша проблема – в том, что интернет до сих пор растет”.
При прежнем положении вещей цензоры полагались на “анаконду на люстре” – самоцензуру СМИ, – но в интернете невозможно понять, кто может сказать что-либо опасное, до тех пор, пока он это не сделает. Цензоры научились удалять комментарии быстро, но недостаточно быстро, чтобы не позволить их распространить, сохранить и усвоить. Слова сначала произносили и повторяли на разные лады, а уж потом цензурировали.
Это привело к еще одной проблеме: цензура – когда-то загадочный и незримый процесс – теперь оказалась на виду. Когда власти блокировали какую-нибудь запись в блоге Хань Ханя, это было не то же самое, что изъять из почтового отделения рукопись Лю Сяобо. Это видели миллионы пользователей интернета, которые в ином случае жили бы, ничего не зная о цензурной опеке. Это знак, как сказал мне Хань, что “есть нечто, что вы хотите от меня скрыть. И теперь мне действительно хочется об этом узнать”.
Поклонники Ханя, взрослея, усваивали, что “если нечто пытаются скрыть, то, значит, это правда”. Хань отмечал:
Я не могу писать о милиции, о лидерах, о политике, о системе, о судах, о многих моментах истории, о Тибете, о Синьцзяне, о массовых собраниях, демонстрациях, о порнографии, о цензуре, об искусстве.
Лучшее, на что могла рассчитывать партия, – это предотвращать обсуждения в интернете до их начала, то есть автоматически фильтровать “опасные” запросы в поисковике. Так как новые политические проблемы возникали ежедневно, цензорам приходилось постоянно обновлять словарь запрещенных слов, напоминающий список инструкций для СМИ, которые я получал на телефон. Управление по делам интернета рассылало инструкции, иногда несколько раз в день, сайтам по всей стране. Слово могло быть разрешенным сегодня и запрещенным завтра. При попытке написать его в поисковике “Байду” появлялось сообщение:
Результаты поиска не могут быть показаны, поскольку они могут нарушать соответствующее законодательство.
Но люди быстро приспособились. Чтобы обойти фильтры, иероглифы стали заменять на звучащие похоже, и получалось нечто вроде кода, секретного языка. Так что когда цензоры запретили словосочетание “Хартия-08”, лин ба сяньчжан, люди стали называть ее линьба сяньчжан. (И никого не волновало, что это “лимфатические узлы уездного судьи”.)
Правительство вступило в гонку воображения. Самым сложным временем года был июнь, годовщина карательной операции на Тяньаньмэнь, и люди придумывали способы ее обсудить. Помимо терминов, всегда находящихся в черном списке – “4 июня”, “1989”, “демократические протесты”, – цензоры пытались запретить кодовые слова так быстро, как люди изобретали их. Я читал последний список запретных слов, и он сам по себе был памятником тем событиям:
Пожар.
Подавление.
Исправление.
Никогда не забудем.
На случай, если цензоры не справятся с ситуацией, у партии имелось последнее средство: выключатель. Пятого июля 2009 года мусульманское уйгурское меньшинство в городе Урумчи начало протестовать против действий милиции, разнимавшей дравшихся ханьцев и уйгуров. Протест перерос в насилие, и почти двести человек погибло – по большей части ханьцы, на которых нападали из-за их этнической принадлежности. Последовали ответные атаки на уйгурские кварталы, и, чтобы помешать людям организоваться, власти отключили сервис эсэмэс, междугородние телефонные линии, почти полностью заблокировали доступ в интернет. Цифровой блэкаут длился десять месяцев. Экспорт из Синьцзян-Уйгурской автономной области снизился более чем на 44 %, но партия была готова смириться с огромным экономическим ущербом, лишь бы устранить потенциальную политическую опасность. В Китае слишком много входных и выходных каналов, чтобы осуществить блэкаут по всей стране, но даже ограниченные меры произведут могучий эффект.
Восстание в Синьцзяне стало поворотной точкой. Ху Шули и журнал “Цайцзин” доказали, что журналистские расследования могут быть популярными. Чем больше информации получали китайцы, тем больше они хотели получать. Ху Шули увеличила штат втрое, доведя его более чем до двухсот репортеров. Редакция пригласила в качестве бизнес-менеджера бывшего инвестиционного банкира Дафну У, и та за два года утроила объем продажи рекламы. Теперь он доходил до 170 миллионов юаней. У и Ху планировали экспансию далеко за рамки бумажного журнала. Они мечтали о “полноценной, интерактивной медиаплатформе”, объяснила мне У, оглядывая Пекин из окна кабинета. Она говорила как босс из Кремниевой долины: “Неважно, каким устройством вы пользуетесь. Мы хотим поставлять качественную информацию”.
Когда предприятие стало более доходным и рискованным, отношения Ху Шули с покровителем Ван Бомином разладились. Чем больше она путешествовала и изучала издательское дело за границей, тем выше становились ее запросы. Она желала построить предприятие, работающее по международным стандартам, а у Вана были другие приоритеты: он начал издавать журнал, чтобы немного заработать и наслаждаться статусом медиамагната – а не становиться политическим мучеником. Он тревожился. Когда я заговорил о Ху, его лицо приобрело озабоченное выражение, свидетельствовавшее, что он получил больше, чем просил: “Мы не знали, что это приведет к такому риску”.
Весной 2009 года правительство велело журналистам “Цайцзина” прекратить расследование финансовой коррупции в системе государственного ТВ и отказаться от обсуждения ряда других чувствительных тем. “Но они все равно продолжили!” – Ван нервно затянулся сигаретой. Разоблачения нравились читателям, но не рекламодателям: “На одной полосе их реклама, а на соседней – статья о том, что эта компания – жулики. Вы не можете себе представить, какие нам поступают звонки! ‘Цайцзин’ никогда не публикует положительные отклики. Корпорации говорят с Шули, надеясь, что выйдет хорошая статья. Но они всегда негативные!”
К лету отношения редактора с издателем окончательно испортились. Когда в Синьцзяне начались беспорядки и отключили интернет, пропагандисты позволили выходить в Сеть только аккредитованным журналистам. Ху Шули направила в Синьцзян трех репортеров, хотя власти дали ей разрешение только на двух. Третий одолжил у друга удостоверение, чтобы пробраться в пресс-центр, где был доступ в интернет. Его поймали, и представители власти попытались открыть его компьютер. Он сопротивлялся, сцепился с охранником. Его посадили на самолет до Пекина.
Известия об этом происшествии достигли высших эшелонов власти. Пропагандисты в том году уже высказывались против “Цайцзина”, и теперь покровители Ху Шули предложили ряд мер, чтобы вернуть ее в рамки дозволенного. С этого момента журналисты должны были визировать центральный материал каждого номера, безоговорочно принимать инструкции и, главное, оставить рассуждения о политике и “вернуться к положительным новостям о финансах и экономике”.
Ху Шули пришла в ярость. “Что такое ‘политические новости’? – требовала она ответа у Ван Бомина. – А ‘положительные новости’? Кто будет это определять?” Следующие несколько недель она пыталась приспособиться к новым условиям. Но ее начальники отвергали одну тему за другой. После третьего отказа она забеспокоилась, что ее лучшие молодые редакторы уйдут. Когда начальники отвергли четвертый материал, Ху все равно его напечатала.
Когда в Пекине распространились слухи, что Ху Шули сражается со своими покровителями, она увидела шанс. Появились инвесторы, и она поняла, что их поддержка может позволить ей побороться за контроль над журналом. Конфликт с Ван Бомином касался большего, чем просто редакторской свободы. “Цайцзин” был самым прибыльным из СМИ, которыми он владел, и Ху хотела оставлять в редакции больше денег на развитие: иначе, опасалась она, журнал не поспеет за интернетом.
Ху представила Вану план выкупа журнала менеджментом, который разделит контроль над компанией: 40 % – инвесторам; 30 % – ей и ее редакторам; 30 % – компании Вана. Ху потребовала себе полный контроль над редакционной политикой. Если кто-то должен договариваться с Отделом, то пусть это будет она: “Я, профессиональный редактор, должна принимать окончательное решение”.
Ван Бомин счел это предательством. Он помог Ху получить больше свободы для занятий журналистикой, чем было у кого-либо в Китае, – но она требовала большего – как и китайцы требовали все больше от правящего класса, который верил, что уже дал достаточно, чтобы заслужить их благодарность. Она наивна, подумал Ван. Или, что еще хуже, лжива и прикрывается свободой слова, чтобы получить контроль над компанией. Ван отверг ее предложение.
К сентябрю предприятие уже разваливалось. Дафна У и шестьдесят членов ее команды уволились. Редакторы объявили, что тоже уходят и вместе попробуют начать заново. “Идите с нами”, – предложил Ван Шуо, заместитель Ху, молодым редакторам и журналистам. На самом деле пока было неясно, что и как они собираются делать, но каждый был волен сделать выбор. Уходящие дали коллегам три дня, чтобы те решили, хотят ли они присоединиться.
Для репортеров выбор был непростым: кто теперь будет обеспечивать политическую защиту Ху Шули? Станут ли инвесторы связываться с ней снова? Кроме того, у журналистов имелись претензии к Ху. Несмотря на разговоры о прозрачности и балансе, она была настоящим диктатором. Некоторые журналисты считали, что Ху выполняет заказы своих высокопоставленных приятелей, а высокие гонорары, которые она платила в начале работы “Цайцзина”, уже не могли угнаться за ростом экономики. Репортеры могли бы получать втрое больше, работая в отраслях, о которых они рассказывали.
И все же Ху оказывала огромное влияние на начинающих журналистов. “Раз в сто лет появляется такой человек, как Шули, – сказала мне Цао Хайли, репортер, работавшая над темой атипичной пневмонии. – Она уникальна. У вас в Штатах полно таких людей, а в Китае они очень редки”.
9 ноября Ху Шули покинула журнал, и сто сорок сотрудников ушло вместе с ней. Для нее уход был выбором, пусть и не тем, который она предпочла бы: “Можно сказать, что нас заставили уйти. Можно сказать, что мы сами ушли. Это нелегко понять… Может быть, мы сможем сделать что-нибудь более значительное и интересное”. Мало кто из китайских интеллектуалов увидел здесь повод для оптимизма. “Ее меч в крови, а одежда – в порохе, – заметил блогер Хэцайтоу. – Будет непросто найти другую Ху Шули”.
8 октября 2010 года, через десять месяцев после осуждения Лю Сяобо, Нобелевский комитет присудил ему Премию мира “за долгую и ненасильственную борьбу за фундаментальные права человека”. Лю стал первым китайским гражданином, получившим эту награду (не считая далай-ламы). Это привело власти в бешенство. Правительство назвало это “попранием” заветов Альфреда Нобеля. Годами КНР ждала Нобелевской премии как подтверждения прогресса страны и в знак мирового признания. Одержимость премией была так велика, что ученые назвали ее “Нобелевским комплексом”. Каждую осень китайцы обсуждали шансы их страны на успех, как спортивные болельщики обсуждают чемпионат. Однажды по ТВ прошли дебаты “Насколько далеки мы от Нобелевской премии?”
Когда объявили о победе Лю, выяснилось, что большинство китайцев даже не слышало о нем, так что первое впечатление обеспечили государственные СМИ. Они объявили, что Лю зарабатывал на жизнь, “злословя о своей стране”. Портрет был выдержан в классическом стиле: его описывали как коллекционера дорогих вин и фарфора, сообщали, как он якобы объясняет другим заключенным: “Я не такой, как вы. Я не нуждаюсь в деньгах. Иностранцы платят мне каждый год, даже пока я в тюрьме”. Лю “не покладая рук работал на западные, антикитайские силы” и “пересек черту, отделяющую свободу слова от преступления”.
Активистов новость ошеломила. “Многие не могли сдержать слез, даже рыдали”, – вспоминал один из них. В одном пекинском ресторане блогеры, юристы и ученые собрались в кухне, чтобы отпраздновать победу Лю, но нагрянула милиция и арестовала двадцать человек. Хань Хань после официальных объяснений посмеялся в блоге над цензорами и читателями: опубликовал запись, где не было ничего, кроме кавычек, обнимающих пустоту. Запись просмотрело полмиллиона человек, она собрала более 28 тысяч комментариев.
Через два дня после того, как Лю получил премию, его жена Лю С я навестила его в тюрьме Цзиньчжоу в провинции Ляонин. “Это все ради неупокоенных душ 4 июня”, – сказал он ей. После возвращения в Пекин ее поместили под домашний арест. Правительство стремилось помешать ей и кому-либо еще поехать в Осло за премией. Прежде такое случилось в 1935 году, когда Гитлер не позволил родственникам представлять немецкого писателя и пацифиста Карла фон Осецкого, который в тот момент находился под стражей в больнице после концлагеря. Лю Ся лишили телефона и интернета и не давали общаться ни с кем, кроме матери. Так началась долгая кампания по изоляции.
С приближением декабрьской церемонии Китай стал призывать к ее бойкоту, “выбору друзей и врагов”. Замминистра иностранных дел Цуй Тянькай, толковый дипломат, выпускник Университета им. Джона Хопкинса, вопрошал союзников, хотят ли те “принять участие в политической интриге против судебной системы Китая – или же желают настоящих дружеских отношений с китайским правительством и народом?” На церемонии присутствовали представители 45 стран, а 19 воздержались от визита, включая Ирак, Пакистан, Россию, Саудовскую Аравию и Вьетнам. (Передовица в “Чайна дейли”, впрочем, объявила, что “большинство стран против присуждения Лю Премии мира”.) Вокруг квартиры Лю в Пекине рабочие стремительно возводили забор из синих металлических листов, чтобы помешать фотографировать Лю Ся под домашним арестом. Когда Би-би-си передавала церемонию, телеэкраны в Китае почернели.
За годы жизни в Китае я много раз видел такое. Десятки лет назад черный экран был точным отражением ограниченного взгляда на мир, отсталости и замкнутости. Но сейчас стремление защитить публику от фактов выглядело до абсурда противоречащим открытости и сложности других сторон жизни в Китае и, казалось, девальвировало то, чего обычные китайцы достигли тяжелым трудом. Китай не был гитлеровской Германией, но в истории с Нобелевской премией китайские власти были готовы встать рядом с нацистами. Либо сильная партия в китайском правительстве оказалась недостаточно мудра, чтобы осознать последствия своего шага, либо мудрейшая партия оказалась недостаточно сильной.
Китайцы так и не узнали подробностей этой церемонии. Они не слышали, как со сцены зачитывали слова Лю о том, что политические реформы должны быть “постепенными, мирными, организованными и контролируемыми”. Они не видели медаль и диплом в пустом синем кресле. Это событие прошло мимо Китая. В список запрещенных в интернете слов той зимой цензоры внесли новое выражение: “Пустое кресло”.