Книга: Убить пересмешника
Назад: 19
Дальше: 21

20

— Поди сюда, сынок, у меня есть одно снадобье, от которого тебе полегчает.
Мистер Дольфус Реймонд был нехороший человек, и его приглашение мне не очень понравилось, но я пошла за Диллом. Почему-то мне казалось, Аттикусу не понравится, если мы заведём дружбу с мистером Реймондом, а уж о тёте Александре и говорить нечего.
— На, — сказал он и протянул Диллу бумажный пакет с двумя торчащими соломинками. — Глотни-ка, тебе сразу полегчает.
Дилл пососал соломинку, улыбнулся и стал тянуть вовсю.
— Ха-ха, — сказал мистер Реймонд; видно, ему нравилось совращать ребёнка.
— Ты поосторожней, Дилл, — предостерегающе сказала я.
Дилл отпустил соломинку и ухмыльнулся.
— Да это просто кока-кола, Глазастик.
Мистер Реймонд сел и прислонился к дубу. Раньше он лежал на траве.
— Только смотрите, малыши, теперь не выдайте меня, ладно? Не то погибло моё честное имя.
— Так что же, вы пьёте из этого пакета просто кока-колу? Самую обыкновенную кока-колу?
— Совершенно верно, мэм, — сказал мистер Реймонд. От него хорошо пахло: кожей, лошадьми, хлопковым семенем. И на нём были высокие сапоги, таких в Мейкомбе никто больше не носил. — Только это я и пью… как правило.
— Значит, вы просто притворяетесь пья… — Я прикусила язык. — Прошу прощенья, сэр. Я не хотела быть невеж…
Мистер Реймонд фыркнул, он ни капельки не обиделся, и я постаралась найти слова повежливее:
— А почему же вы так всё делаете не так?
— Почему… а, ты хочешь, знать, почему я притворяюсь? Что ж, это очень просто, — сказал он. — Некоторым не нравится, как я живу. Конечно, я могу послать их к чёрту: не нравится — и не надо, мне плевать. Мне и в самом деле плевать. Но я не посылаю их к чёрту, понятно?
— Нет, сэр, непонятно, — сказали мы с Диллом.
— Понимаете, я стараюсь дать им повод, чтоб они не зря бранились. Людям куда приятней браниться, если у них есть повод. Приедешь в город — а приезжаю я не часто, — идёшь и качаешься, нет-нет да и отхлебнёшь вон из этого пакета, ну, люди и говорят: опять этот Дольфус Реймонд под мухой; где же пьянице отказаться от своих привычек. Где уж ему с собой сладить, вот он и живёт не как люди.
— Это нечестно, мистер Реймонд, представляться ещё хуже, чем вы есть…
— Верно, нечестно, зато людям так куда удобней. Скажу тебе по секрету, мисс Финч, не такой уж я пьяница, но ведь им вовек не понять, что я живу, как живу, просто потому, что мне так нравится.
Наверно, мне не следовало слушать этого грешника, ведь у него дети — мулаты, а ему даже не совестно, но уж очень мне было интересно. Никогда ещё я не встречала человека, который нарочно возводил бы на себя напраслину. Но почему он доверил нам свой самый большой секрет? Я так и спросила.
— Потому что вы дети и можете это понять, — сказал он, — и потому что я слышал вон его…
Он кивнул на Дилла.
— Ему ещё пока невтерпёж смотреть, если кому-то плохо приходится. Вот подрастёт, тогда не станет из-за этого ни плакать, ни расстраиваться. Может, ему что и покажется, ну, скажем, не совсем справедливым, но плакать он не станет, ещё несколько лет — и не станет.
— О чём плакать, мистер Реймонд? — Дилл вспомнил, что он мужчина.
— О том, как люди измываются друг над другом и даже сами этого не замечают. О том, как белые измываются над цветными и даже не подумают, что цветные ведь тоже люди.
— Аттикус говорит, обмануть цветного в десять раз хуже, чем белого, — пробормотала я. — Говорит, хуже этого нет ничего на свете.
— Ну, бывает и хуже, — сказал мистер Реймонд. — Мисс Джин Луиза, твой папа не такой, как все, ты этого ещё не понимаешь, ты пока слишком мало видела на своём веку. Ты даже наш город ещё толком не разглядела, но для этого тебе достаточно сейчас вернуться в зал суда.
И тут я спохватилась: ведь мистер Джилмер, наверно, уже всех допросил. Я поглядела на солнце, оно быстро опускалось за крыши магазинов на западной стороне площади. Я сама не знала, что выбрать, что интереснее — мистер Реймонд или пятая сессия окружного суда.
— Пошли, Дилл, — сказала я. — Ты уже ничего?
— Ага. Рад был познакомиться, мистер Реймонд, спасибо за питьё, оно отлично помогает.
Мы перебежали площадь, взлетели на крыльцо, потом по лестнице и пробрались на галерею. Преподобный Сайкс сберёг наши места.
В зале было тихо, и я опять подумала, куда же подевались все младенцы? От сигары судьи Тейлора виднелся только один кончик; мистер Джилмер за своим столом что-то писал на жёлтых листках, кажется, он старался обогнать секретаря — у того рука так и бегала по бумаге.
— Ах, чтоб тебе! — пробормотала я. — Прозевали.
Аттикус уже сказал половину своей речи. У него на столе лежали какие-то бумаги — наверно, он их достал из своего портфеля, который стоял на полу возле стула. И Том Робинсон теребил их.
— …и, несмотря на отсутствие прямых улик, этот человек обвинён в преступлении, караемом смертью, и предстал перед судом…
Я ткнула Джима в бок.
— Давно он говорит?
— Только разобрал улики, — прошептал Джим. — Вот увидишь, Глазастик, мы выиграем. Непременно выиграем. Он в пять минут ничего от них не оставил. Он так всё просто объяснил, ну… прямо как я бы стал объяснять тебе. Ты и то бы поняла.
— А мистер Джилмер?
— Ш-шш… Ничего нового, всё одно и то же. Теперь молчи.
Мы опять стали смотреть вниз. Аттикус говорил спокойно, равнодушно, так он обычно диктовал письма. Он неторопливо расхаживал перед скамьями присяжных, и они, кажется, слушали со вниманием: они все на него смотрели — и, по-моему, одобрительно. Наверно, потому, что он не кричал.
Аттикус замолчал на минуту и вдруг повёл себя как-то очень странно. Он положил часы с цепочкой на стол и сказал:
— Если позволите, ваша честь…

 

 

Судья Тейлор кивнул, и тогда Аттикус сделал то, чего никогда не делал ни прежде, ни после, ни на людях, ни дома: расстегнул жилет, расстегнул воротничок, оттянул галстук и снял пиджак. Дома, пока не придёт время ложиться спать, он всегда ходил застёгнутый на все пуговицы, и сейчас для нас с Джимом он был всё равно что голый. Мы в ужасе переглянулись.
Аттикус сунул руки в карманы и пошёл к присяжным. На свету блеснули золотая запонка и колпачки самопишущей ручки и карандаша.
— Джентльмены, — сказал он. И мы с Джимом опять переглянулись: так он дома говорил — Глазастик.
Теперь голос у него был уже не сухой и не равнодушный, он говорил с присяжными, будто встретил знакомых на углу возле почты.
— Джентльмены, — говорил он, — я буду краток, но я бы хотел употребить оставшееся время, чтобы напомнить вам, что дело это несложное, вам не надо вникать в запутанные обстоятельства, вам нужно другое: уяснить себе, виновен ли обвиняемый, уяснить настолько, чтобы не осталось и тени сомнения. Начать с того, что дела этого вообще не следовало передавать в суд. Дело это простое и ясное, как дважды два.
Обвинение не представило никаких медицинских доказательств, что преступление, в котором обвиняют Тома Робинсона, вообще имело место. Обвинитель ссылается лишь на двух свидетелей, а их показания вызывают серьёзные сомнения, как стало ясно во время перекрёстного допроса, более того, обвиняемый решительно их опровергает. Обвиняемый не виновен, но в этом зале присутствует тот, кто действительно виновен.
Я глубоко сочувствую главной свидетельнице обвинения, но как ни глубоко моё сочувствие, ему есть пределы — я не могу оправдать свидетельницу, когда она старается переложить свою вину на другого, зная, что это будет стоить ему жизни.
Я говорю «вина», джентльмены, потому что свидетельница виновата. Она не совершила преступления, она просто нарушила суровый, освящённый временем закон нашего общества, закон столь непреклонный, что всякого, кто его нарушил, изгоняют из нашей среды, как недостойного. Она жертва жестокой нужды и невежества, но я не могу её жалеть: она белая. Она прекрасно знала, как непозволительно то, что она совершает, но желание оказалось для неё важнее закона — и, упорствуя в своём желании, она нарушила закон. Она уступила своему желанию, а затем повела себя так, как хоть раз в жизни ведёт себя каждый. Она поступила так, как поступают дети, — пыталась избавиться от обличающей её улики. Но ведь перед нами не ребёнок, который прячет краденое лакомство: она нанесла своей жертве сокрушительный удар — ей необходимо было избавиться от того, кто обо всём знал. Он не должен больше попадаться ей на глаза, не должен существовать. Она должна уничтожить улику.
Что же это за улика? Том Робинсон, живой человек. Она должна избавиться от Тома Робинсона. Том Робинсон самим своим существованием напоминал ей о том, что она совершила. Что же она совершила? Она хотела соблазнить негра. Она — белая — хотела соблазнить негра. Она совершила поступок, который наше общество не прощает: поцеловала чёрного. И не какого-нибудь старика негра, а молодого, полного сил мужчину. До этой минуты для неё не существовало закона, но, едва она его преступила, он безжалостно обрушился на неё.
Её отец увидел это. Что он на это сказал, мы знаем из показаний обвиняемого. Что же сделал её отец? Мы не знаем, но имеются косвенные улики, указывающие, что Мэйелла Юэл была зверски избита кем-то, кто действовал по преимуществу левой рукой. Отчасти мы знаем, что сделал мистер Юэл: он поступил так, как поступил бы на его месте каждый богобоязненный христианин, каждый почтенный белый человек. Он добился ареста Тома Робинсона, дав соответствующие показания, которые, несомненно, подписал левой рукой, и вот Том Робинсон оказался на скамье подсудимых, и вы все видели, как он присягал на библии, видели, что у него действует только одна рука — правая.
Итак, тихий, порядочный, скромный негр, который был столь неосторожен, что позволил себе пожалеть белую женщину, вынужден оспаривать слова двух белых. Не стану вам напоминать, как они выглядели и как вели себя, когда давали показания, — вы сами это видели. Свидетели обвинения, за исключением шерифа округа Мейкомб, предстали перед вами, джентльмены, перед судом, в бесстыдной уверенности, что в их показаниях никто не усомнится, в уверенности, что вы, джентльмены, как и они, исходите из предположения — порочного предположения, вполне естественного для людей подобного сорта, — будто все негры лгут, все негры безнравственны от природы, всех негров должны опасаться наши женщины. А это по самой сути своей, джентльмены, есть ложь, чёрная, как кожа Тома Робинсона, и вы не хуже меня знаете, что это ложь. А между тем вам известна и правда, вот она: некоторые негры лгут, некоторые негры безнравственны, некоторых негров должны опасаться женщины — и белые и чёрные. Но ведь то же самое можно сказать обо всём человечестве, а не только об одной какой-то расе. В этом зале не найдётся ни одного человека, который бы ни разу за всю свою жизнь не солгал, ни разу не поступил безнравственно, и нет на свете мужчины, который хоть раз не посмотрел бы на женщину с вожделением.
Аттикус замолчал и достал носовой платок. Потом снял очки и протёр их, и мы сделали ещё одно открытие: никогда до этой минуты мы не видели, чтобы он вспотел, — он был из тех, на чьём лице никогда не увидишь испарины, а сейчас оно блестело, как от загара.
— Ещё одно, джентльмены, и я заканчиваю. Томас Джефферсон сказал однажды, что все люди созданы свободными и равными; янки и моралисты из вашингтонских департаментов вечно нам об этом твердят. Ныне, в тысяча девятьсот тридцать пятом году, есть люди, которые склонны повторять эти слова к месту и не к месту по любому поводу. Вот вам один из самых нелепых примеров: педагоги переводят из класса в класс тупиц и лентяев наравне со способными учениками и пресерьёзно объясняют, что иначе нельзя, ибо все люди созданы равными и дети, оставляемые на второй год, невыносимо страдают от сознания своей неполноценности. Но мы знаем, люди не созданы равными в том смысле, как кое-кто хочет нас уверить: одни выделяются умом, у других по воле случая больше возможностей, третьи умеют больше заработать, иным женщинам лучше удаются пироги, — короче говоря, некоторые люди рождаются значительно более одарёнными, чем остальные.
Но в одном отношении в нашей стране все люди равны, есть у нас одно установление, один институт, перед которым все равны — нищий и Рокфеллер, тупица и Эйнштейн, невежда и ректор университета. Институт этот, джентльмены, не что иное, как суд. Всё равно, будь то верховный суд Соединённых Штатов, или самый скромный мировой суд где-нибудь в глуши, или вот этот достопочтенный суд, где вы сейчас заседаете. У наших судов есть недостатки, как у всех человеческих установлений, но суд в нашей стране великий уравнитель, и перед ним поистине все люди равны.
Я не идеалист и вовсе не считаю суд присяжных наилучшим из судов, для меня это не идеал, но существующая, действующая реальность. Суд в целом, джентльмены, не лучше, чем каждый из вас, присяжных. Суд разумен лишь постольку, поскольку разумны присяжные, а присяжные в целом разумны лишь постольку, поскольку разумен каждый из них. Я уверен, джентльмены, что вы беспристрастно рассмотрите показания, которые вы здесь слышали, вынесете решение и вернёте обвиняемого его семье.
Бога ради, исполните свой долг.
Последние слова Аттикус произнёс едва слышно и, уже отвернувшись от присяжных, сказал ещё что-то, но я не расслышала. Как будто он говорил не суду, а сам себе. Я толкнула Джима в бок.
— Что он сказал?
— По-моему, он сказал — бога ради, поверьте ему.
Тут через мои колени перегнулся Дилл и дёрнул Джима за рукав.
— Гляди-ка! — и показал пальцем.
Мы поглядели, и сердце у нас ушло в пятки. Через зал, по среднему проходу, прямо к Аттикусу шла Кэлпурния.
Назад: 19
Дальше: 21