Глава 14
Рубеус
Все, что у него осталось — это те короткие часы, когда она спит. Можно смотреть или прикоснуться, можно разговаривать, хотя Коннован все равно не услышит. Наверное, поэтому разговаривать легко, и вспоминать, и рассказывать, и просто сидеть, вслушиваясь в ровное дыхание.
Мика против этих посещений. Она считает их своего рода болезнью, легким безумием, а ему плевать. Времени мало и с каждым разом все меньше, доза снотворного постепенно уменьшается, а скоро надобность и вовсе отпадет. А без снотворного не будет глубокого сна, позволяющего быть рядом с ней.
Раз за разом Рубеус прокручивал в памяти события прошлых месяцев, пытаясь найти ошибки, и находил, и даже понимал, как следовало бы поступать, но… это «бы» принадлежало прошлому, а прошлое нельзя исправить.
— Знаешь, ты очень нужна мне. Я не представляю, как буду жить дальше, и не представляю, как тебя вернуть. Наверное, никак.
Коннован не отвечает, это хорошо, потому что когда она отвечала, разговора не получилось. Хотя, у него никогда не получалось разговаривать с ней нормально, командовать — да, орать — тоже да, а вот просто разговаривать — нет.
Ну вот, время на исходе — ресницы чуть дрогнули, скоро Конни очнется. Значит, пора уходить…
Под дверью кабинета ждал Фома. Надо же, сам пришел, а все эти дни избегал попадаться на глаза. И правильно, что избегал, задумчиво-печальный, почти скорбный вид мальчишки раздражал до невозможности. Рядом с ним Рубеус ощущал себя… грязным что ли?
— Можно? — он терпеливо ждал, пока Рубеус откроет дверь. Чистые глаза неприятно-светлого оттенка, отросшие волосы падают на лицо, и Фома постоянно убирает их. Постригся бы. — Я не надолго, извини, что отвлекаю, просто дело такое… безотлагательное.
— Чего надо?
Пожалуй, прозвучало чересчур грубо, но Рубеус сейчас не в том настроении, чтобы быть вежливым.
— Поговорить. — Фома, не дожидаясь приглашения, сел. — Она собирается повторить… это.
— Что?
— Она хочет убить себя. Я точно не знаю, как и когда, но способ найдет. Тот, кто хочет умереть, всегда находит способ. Это просто, решиться гораздо сложнее, но если она однажды решилась, то во второй раз будет проще.
Черт, черт, черт… только этого не хватало. Почему-то Рубеус сразу поверил мальчишке, наверное, оттого, что и сам чувствовал неладное. Слишком быстро она согласилась. Фома по-своему расценил молчание и, поежившись, сказал.
— Наверное, надо было раньше, тем более она не просила молчать, только мне казалось, что ей бы не хотелось… она ведь гордая, а тут… я ошибся. И даже не так, я взялся судить тебя и вообще…
— Ты знаешь, почему она решила умереть?
Мямлит. Если не поторопить, то окончательно увязнет в оправданиях. Нытик несчастный. Каким был, таким и остался.
— Из-за Мики и из-за того, что Конни хотела вернуться. Она выжила потому, что хотела вернуться. Никто не думал, что она выживет.
Фома замолчал, то ли обдумывая, что сказать дальше, то ли ожидая разрешения говорить. Испуганный человек в логове да-ори. Он ведь когда-то боялся. Вот именно, что когда-то. Теперь и следа от прежнего страха не осталось. Да, Фома выглядит потерянным, но отнюдь не испуганным.
Нужно отпустить его. Потом, когда расскажет. А он расскажет, даже если сейчас собирается молчать. В конце концов, у да-ори есть способы развязывать язык.
— Рассказывай.
— Мы нашли ее в дождь. В Проклятых землях он особый. Будто ныряешь в реку и водой дышишь. Сверху вода, снизу вода, всюду вода. Если бы не вода, она бы умерла. Я не знаю, кто это сделал, и как ему удалось, н-но когда мы наткнулись на нее, Коннован была больше мертвой, чем живой.
Фома перевел дух, было видно, что рассказ давался ему с трудом, вон, даже заикаться начал. Рубеус не торопил. Пусть говорит. Пусть хоть кто-то, наконец, расскажет, что там произошло.
— Ее порезали на куски и оставили умирать, н-но повезло. Дождь. И я тоже. Лекарств н-не было, а раны не заживали. Вернее те, которые от н-ножа заживали, а от солнца н-нет. Когда она б-без сознания лежала, еще н-ничего, а потом, когда в себя пришла, то… она н-не плакала. Я д-думаю, что если бы плакала, то было бы легче. А она только улыбалась и говорила, что воин н-не должен плакать из-за боли. Хотя я не представляю, как это можно было терпеть. Н-ни кусочка целой кожи, н-некоторые ожоги глубокие, до костей. Они г-гноиться начали. И волдыри п-появились. Их нужно было прокалывать, иначе тоже загнивали. Д-другой бы кричал, а она молча улыбалась. Т-только глаза з-закрывала, когда совсем б-больно.
Фома мятым платком вытер пот. Раскрасневшийся и взволнованный, он с каждым словом заикался все сильнее, и Рубеус едва сдерживался, чтобы не накричать. Почему этот горе-праведник пришел только теперь? Почему, когда поздно что-то менять?
А почему он сам не заметил? Карл обращал внимание на характер ран, но… снова был занят?
— Я про д-другое хотел сказать. Она звала тебя. Каждый день. Только когда в сознании, то молча. А когда засыпала, то говорила во сне. Все спрашивала, почему ты не приходишь, ведь слышишь же. И потом, уже здесь, она сказала, что ты не пришел, потому что тебе все равно было.
Сумбурный рассказ глупого человека, из-за упрямого молчания которого случилась беда. Э нет, не стоит врать себе: Фома не при чем. И не рассказал он ничего такого, чего бы Рубеус сам не знал. И нечего сваливать свою вину на кого-то другого, наверное, Фоме нужно сказать спасибо.
Все-таки странные у него глаза, несомненно, человеческие, но радужка… плывет, плавится непонятным цветом, перетекая из бледно-голубого в темно-серый и обратно. Или это просто чудится? Наверное, чудится, от усталости.
— Она потом перестала звать. И ждать тоже. Тренироваться начала, из лагеря ушла. Я хотел вместе с ней, потому что слабая была, еле-еле на ногах держалась. Куда ее отпускать? А она прогнала. Сказала, что сама справиться, а я ей мешать буду. Раздражать. Я не знаю, что было потом, она не говорила. А перед дуэлью… я должен был догадаться, потому что сам когда-то… наверное, не важно, просто нужно было предупредить, но…
— Нужно.
Фома кивнул.
— Я понимаю. Теперь. А тогда… она ведь права была. Ты изменился. Тебе стало все равно, что происходит. Только… она же спасла тебя когда-то, и хотя бы ради этого… ты же не позволишь ей умереть, правда?
Коннован
Зачем он снова пришел? Недостаточно было унижения? Улыбаться, нужно улыбаться, я не хочу выглядеть побежденной, пусть хотя бы эта иллюзия останется.
— Привет. Уже соскучился?
Рубеус улыбнулся и ответил.
— Соскучился. Давай поговорим?
— Не получается у нас разговаривать.
Неудобно лежать, но и двигаться нельзя. И не выйдет: чертовы провода держат так же надежно, как и наручники.
— А мы попробуем. Это ведь не сложно, правда? Или ты устала?
Устала. Жить устала, дышать устала, устала от боли и ощущения собственной лишнести.
— Нет.
Рубеус пожимает плечами, наверное, не поверил. Интересно, какой у нас выйдет разговор, если с самого начала я вру, а он не верит? Рубеус поставил стул возле кровати, есть в этой сцене нечто болезненно знакомое, но в Саммуш-ун у меня была надежда, а здесь лишь желание поскорее закончить с этим фарсом.
— Почему ты не рассказала сразу?
— Про что?
— Про то, что с тобой случилось, — он смотрит с сочувствием, а я не хочу сочувствия, и жалости не хочу. Все равно искренности в этом нету. От Рубеуса пахнет Микиными духами, и запах этот, в отличие от слов, говорит правду. Одного не пойму — зачем он меня вытаскивал — не запах, конечно, Рубеус. Зачем звал? Из чувства долга? Наверное.
Я молчу, он молчит. Глупая ситуация, когда пауза становится совсем невыносимой, я спрашиваю первое, что приходит в голову:
— Ты Фому домой отправил?
— Беспокоишься? Раньше за тобой не замечалось привязанности к людям. Не дергайся, завтра же он отправится в свою деревню, где и будет жить долго и счастливо.
— Надеюсь на это. Он хороший парень.
— Хороший, — соглашается Рубеус. И снова молчание. Рана жутко чешется, и спать охота. Почему мне постоянно хочется спать?
А взгляд у него внимательный, под этим взглядом я остро чувствую свою беспомощность. И шрамы, и грязные волосы, и бинты… зачем он так смотрит?
— Не надо… отвернись. Не смотри на меня так.
Он покачал головой.
— Я просто иногда не понимаю тебя. И тогда делаю то, что причиняет боль. А я не хочу, чтобы тебе было больно.
И снова ложь, упакованная в красивые слова. Мне так хочется поверить, заплакать, уткнувшись носом в подушку, придумать себе, что все услышанное правда, но… но это же всего-навсего слова, пусть они и кажутся искренними, но я-то знаю, сколь мало значения да-ори придают словам. А Рубеус стал настоящим да-ори.
Он говорит, а я слушаю. А слов слишком много для меня одной. И не желаю больше слушать — еще немного и я поддамся соблазну, поверю, а верить нельзя.
Я уже поверила ему однажды.
— Ты ведь не уйдешь? Ты останешься?
Молчу.
— Коннован, пожалуйста, ответь. Я хочу, чтобы осталась. Мне нужно, чтобы ты осталась.
— В качестве кого, Рубеус?
Секундная пауза, у него нервно дергается левый глаз, кажется, все-таки разозлился.
— Хорошо. Тогда… Коннован Эрли Мария, ты помнишь о том, что по праву победителя я могу выставить тебе… цену. — На этом слове он запнулся. — Ты никогда, ни при каких условиях не станешь причинять себе вред. Никаких попыток самоубийства, ни явных, ни закамуфлированных под вызов, бой или иное действие. Понятно?
Более чем понятно. Значит, его чувство долга по отношению ко мне распространяется достаточно далеко, чтобы выдвинуть условие столь идиотское.
— Мне клятву дать?
— Хватит и слова. Я тебе верю.
А я ему нет. Я больше никому не верю.
— Извини, — Рубеус поднимается. — Но я не могу допустить, чтобы ты сделала какую-нибудь глупость. И мне жаль, что так вышло…
— И ты извини. Я наверное, чересчур многого от тебя ждала и… даю слово. Только, если можно, не приходи сюда, ладно? Одной мне проще. К одиночеству вообще несложно привыкнуть.
Вот и конец разговора. И стало только хуже, хотя недавно мне казалось, что хуже быть не может. Оказывается, может.
Надоело плакать в подушку. Скорее бы чертова дыра затянулось достаточно для того, чтобы уйти отсюда, не важно куда, лишь бы подальше…
Слезы закончились с визитом Карла, я давно его ждала и, честно говоря, опасалась. Слишком хорошо его знаю, чтобы рассчитывать на снисхождение. Убьет. Впрочем, оно и к лучшему.
Он появился спустя три дня после нашего с Рубеусом разговора, когда рана затянулась настолько, что я могла сидеть, и даже подумывала о том, что еще через пару дней и вставать можно будет.
— Ну, здравствуй. — Светлый костюм, черный стетсон, букет цветов в руке. Кажется, все будет хуже, чем я предполагала. Ожидания оправдались в полной мере: поставив цветы в вазу, Карл наградил меня хорошей затрещиной.
— Это только начало, — пообещал он. — Это же надо было додуматься?! Помереть захотелось? Так пожалуйста, ноги в руки и на передовую, хоть польза какая-то будет. Истеричка.
— Я не истеричка.
Возражаю исключительно для поддержания беседы, потому что Карл прав. Вот все кругом правы, кроме меня.
— Истеричка и дура. Но везучая, еще бы немного и пришлось бы искать кого-нибудь на замену, хотя вторая такая идиотка вряд ли существует. И нечего реветь.
— Я не реву.
Слезы, готовые посыпаться из глаз, моментально высыхают. Ухмылка Карла вызывает приступ здоровой злости, ну почему я не осталась в Саммуш-ун? Дура, романтичная влюбленная дура. Карл понимает мои мысли, а я понимаю, что он понимает, от этого становится как-то легче.
— Значит так, во-первых, ставлю в известность, что со вчерашнего дня все дуэли запрещены до окончания военных действий. Мне грызня не нужна. Во-вторых, раз ты не способна ужиться здесь, то подлечившись, отправишься на пятый завод в Западной связке. Там на производстве толковый менеджер нужен. Это не про тебя, но поживешь пару-тройку лет на передовой, глядишь, в голове и прояснится. Возражения?
— Нет.
— В таком случае, до свидания. — На прощанье Карл целует меня в щеку. — И пожалуйста, хоть на этот раз сделай все как следует.
— Обещаю. Спасибо за цветы.
— Да не за что, поправляйся, горе… и не принимай разные глупости близко к сердцу.
Не буду. Обещаю самой себе, хотя видит Бог, понятия не имею, как выполнить это обещание. Рубеус ведь приходит, но только когда я сплю. Точнее, притворяюсь спящей, а он делает вид, что верит. А может и вправду верит? И если поймет, что не сплю, перестанет приходить? Мне же очень нужно его присутствие, пусть ничего не говорит, просто будет рядом, чтобы живое тепло и редкие вроде бы случайные прикосновения.
Ворованные минуты, ускользающие в невидимую воронку времени. Осталось недолго, неделя-другая, и я сама уйду отсюда. Почему все получилось так нелепо? Наверное, я слишком многого хотела, придумала себе несуществующую любовь, а ведь предупреждали же. Но зачем тогда он здесь? Всего-то и надо, что руку протянуть, дотронуться или просто сказать «здравствуй».
Молчу. Страшно рисковать, а если снова самообман? Новая боль и розовые капли таблеток в кулаке. Иногда, когда совсем тяжело, я смотрю на них, пересчитываю, гадая стоит попробовать или нет. Не знаю, почему до сих пор тянула, скорее всего потому, что боялась неудачи. Одна неудачная попытка самоубийства — это глупо, две — глупо вдвойне, а я и так наделала достаточно глупостей, поэтому если все-таки решу, то выберу что-нибудь понадежнее. Например, пистолет, дуло в рот, палец на спусковой крючок и на счет три. Некрасиво и пошло, но мне уже плевать на красоту.
Хотя я же обещала… слово дала.
Но ведь он тоже когда-то слово давал. Да-ори вообще к словам относятся небрежно. Так чем я хуже?
Фома
Весна, даже ночью тепло, и сама она светлая, будто разбавленная лунным молоком. А звезды мошкарой разлетелись по небосводу. Горы же стоят за спиной угрюмыми глыбами, с которых никогда не сползает снег, а впереди редкой россыпью огней лежит Кахеварденнен.
Интересно, почему Рубеус высадил его здесь, а не во дворе как в прошлый раз? Спешил? Или злился? Скорее второе, чем первое. Впрочем, особой вины за собой Фома не ощущал.
Дорога пошла резко вниз. По обе стороны ее костьми диковинных зверей белели камни, а трава на обочине казалась черной. И дома выглядели черными. И за стеклом темнота. Ярви спит? Она рано ложится спать, но нехорошее предчувствие кольнуло сердце.
Дверь открыта, половицы скрипят. На полу длинные полосы лунного света. Дрова сваленны грудой. Пустое ведро валяется под лавкой. Фома потрогал печь: холодная, видно, что несколько дней не протапливали. А еще этот запах сырости, что поселяется в заброшенных домах.
— Только спокойно, — попросил Голос. — Тебе сейчас не следует привлекать внимания.
От голоса Фома отмахнулся, черт с ним, со вниманием, ему нужно знать, где Ярви. И если с ней что-нибудь случилось… Пистолет удобно лег в руку, вспомнить бы еще как им пользоваться. Сначала зарядить, передернуть затвор, снять с предохранителя, прицелится и стрелять. Грохот прокатился по дому, а деревянная стена, возмущенно брызнув черными гнилыми щепками, проглотила пулю.
В доме старосты окна пропускали слабый желтый свет, а пес во дворе, завидев нежданного гостя, разразился лаем, который враз подхватили другие собаки. Но стучать пришлось долго, сначала кулаком, потом рукояткой пистолета, в другой раз Фома отступил бы — нехорошо людей в неурочный час беспокоить — но сейчас дело было чересчур важным. Наконец, протяжно заныв, дверь открылась, и на пороге появился Михель.
— Ты? Живой?
— Живой.
— Живой! — Михель обнял так, что кости затрещали. — Живой, сукин ты сын! А я и говорю, что вернется, что таких костлявых не то, что жрать — смотреть тошно! Давай в дом. Мамко! Батько!
От крика уши заложило, ребра после дружеских объятий ныли, но на душе было легко и приятно. Вот только один вопрос мучил, и Фома его задал:
— Ярви где?
— Да тут она, куда ж ей еще иди, — Михель враз помрачнел и тихо добавил. — Только тут дело такое… пошли в коровник, что ли, а то чего на улице разговаривать?
Темное приземистое здание занимало дальний угол двора и по размерам равнялось дому, а может и больше.
— Ты извини, что тута, — Михель отпирая замок, — в доме нормально поговорить не дадут, батько, он брату верит и ничего слушать не станет. А я супротив его не могу.
Под соломенной крышей обитало сыроватое пахнущее сеном тепло, дремали коровы, бестолково толклось в загоне овечье стадо, копошились во влажной грязи свиньи.
— Ты ж ничего толком и не сказал, куда уходишь, надолго ли, вернешься или нет. Я-то знал, что вернешься, но батько и слушать не захотел. Сказал, что раз нету тебя, то негоже бабе одной жить. И раз уж Ярви в деревне осталась, то пускай в дом и возвращается. Ну она-то, может, и не сильно хотела, но вернулась, потому как знает, что батьку перечить нельзя. А на второй день он ее Удольфу помогать отправил. У того жена болеет, а дочки с хозяйством и не справляются. Вот она и ходила, туда провожу, и назад тоже, но не могу ж я с нею целый день сидеть-то.
Корова, высунув морду в дыру помеж досок, шумно тянула воздух влажным носом, длинный розовый язык то и дело прочищал ноздри, то в одну залезет, то в другую.
— Ну сначала-то оно ничего было, видать, понял, что нехорошо сироту обижать. И Ярви возвращалась спокойная, а потом снова плакать начала. И синяки появились. А вчера и вовсе с лицом разбитым пришла. Упала, говорит, а где ж она упасть могла, когда никогда не падала? Я у дядьки выспросил, а он к батьку побежал. Дескать, стращаю и за ведьму заступаюсь, которая и меня совратить пытается, оттого и на добрых людей напраслину возводит. — Михель смущенно пожал плечами. — Ну а у батьки разговор короткий, ее выпорол, а мне со двора выходить запретил.
Корова вздохнула, точно сочувствовала хозяину, и поскребшись черно-белым боком о стену, отошла в другой конец загона. А Фоме вдруг подумалось, что Михель похож на эту корову, здоровый, сильный, а толку никакого. Отца он боится, дядька — родной человек… Ничего, Фоме не родной и бояться Фома никого не боится. И пистолет в кармане придает уверенности.
— Где живет?
— Кто? — Михель виновато улыбался.
— Дядька твой. Далеко?
— Да не, через три хаты к дороге ближе. А что ты делать собираешься?
— В гости сходить, — Фома почувствовал, что еще немного, и он всадит пулю между этих чистых незамутненных разумом глаз. Завидовал он. Было бы кому завидовать…
Квадраты окон на белой стене, покатая крыша, заботлива выстланная черепицей, и забор из уложенных волной досок. За забором хрупкая темнота весенней ночи, из которой скалится, рычит цепной пес. И хозяин, взбудораженный лаем, вышел-таки на крыльцо.
— Кого там принесло, на ночь глядя?
— Ты — Удольф? Который брат герра Тумме? — Фома вдруг понял, что не имеет представления о том, что говорить. Пистолет в кармане, но ведь просто войти и выстрелить нельзя.
— Ну я, — хозяин подошел к забору, был он высок, плечист, пожалуй, покрупнее Михеля будет. — А ты кто такой?
— Фома.
— Чужак, значит, — Удольф усмехнулся. — И зачем пришел?
— Поговорить.
— А не о чем мне с тобой разговаривать, — Удольф облокотился о забор и тот жалобно затрещал под весом могучего тела. — Иди, блаженный, пока я собаку не спустил.
Черная борода, сдобренная серебряными нитями седины, покатый лоб и широкий, бычий нос. Пожалуй, этого человека можно было бы испугаться, но вот Фома отчего-то страха не ощущал. Злость — да, желание убить — тоже, но вот страха не было.
— Иди, иди… а станешь языком трепать, то и на тебя управу найду. Чужаков тут не любят.
— А их нигде не любят, — Фома вытащил из кармана пистолет. — Вот только у чужаков преимущество есть. Знаешь какое? У них глаз незамыленный, а потому если видят подонка, то подонком и называют. Несмотря на все клятвы.
— Так значит… нашла благодарные уши… думаешь, раз ты с нелюдью на короткой ноге, то все можно? На моей стороне закон. — Удольф бухнул кулаком в грудь. — И люди тому свидетели. А потаскухе твоей в приличном доме не место! Пришла сюда и снова ко мне ластится, кошка блудливая! Да я завтра же к брату пойду, суда потребую… пусть как положено со шлюхой поступать, на цепь возле колодца, чтобы каждая честная баба в лицо плюнуть могла.
Фома совсем успокоился, даже если придется убить этого человека, совесть мучить не станет.
— До завтра ты не доживешь. Я тебя сегодня пристрелю.
— Да ну? — Удольф не поверил, усмехнулся, демонстрируя ровные белые зубы. — Вот так сразу и пристрелишь?
— Сначала попробую договориться, если не получится, то… — Фома повернулся и, не глядя, выстрелил туда, где раздавалось злое собачье ворчание, тут же сменившееся испуганным воем. Надо же, попал… он только напугать хотел и не думал, что попадет. Тут же стало жаль ни в чем неповинное животное.
— Вот как значит… — Удольф побледнел и на шаг отступил от забора. — Из-за какой-то потаскухи человека пристрелить готов?
— Во-первых, Ярви — не потаскуха, и ты это знаешь. Во-вторых, завтра же ты прилюдно раскаешься, расскажешь, как все было на самом деле. Ну а в-третьих, если ты хотя бы глянешь в ее сторону, то разговаривать я больше не стану. Пуля в лоб и все.
Визг сменился тонким поскуливанием, видать, собаку задело серьезно. Ну до чего нехорошо получилось, в следующий раз, если выпадет подобная ситуация, стрелять надо вверх.
— А сам что делать станешь? Думаешь, тут станут убийцу терпеть?
— Уйду. — Фома поставил пистолет на предохранитель, просто, чтобы еще кого случайно не ранить. — Мир большой, и это место ничем не хуже и не лучше любого иного. Так что ты подумай, Удольф, благо почти целая ночь впереди.
«Я не собирался изгонять его из деревни, более того, был весьма и весьма удивлен тем фактом, что Удольф предпочел бежать, бросив и жену, и детей, и нажитое имущество, но не допустить, чтобы другие увидели истинную его сущность. Теперь в деревне косо смотрят не только на Ярви, но и на меня, только в отличие от нее я к этим взглядам равнодушен, потому как понимаю правильность моего поступка и если за что себя корю, то лишь за то, что не сделал этого раньше».
— Они тебя не простят, — Ярви сидела в темном углу, вычесывая склоченную собачью шерсть, пес жмурился и терпел, только вздрагивал, когда пальцы девушки касались раненого места. — Сейчас говорят, что собаку ты пожалел, а человека нет.
Она ласково потрепала пса по загривку, тот, потянувшись, лизнул руку. А на Фому рычит, помнит, наверное, кто боль причинил. Собаку Фома нашел по другую сторону забора дома Удольфа, когда на следующее утро пришел за ответом. Зверь лежал, распластавшись в луже собственной крови и скулил, ослабевший и беспомощный. Тогда злость на Удольфа только усилилась, правда потом как-то так получилось, что злость исчезла вместе с Удольфом. А собака осталась. И Ярви осталась, пока не улыбается, но и не плачет больше, синяки скоро сойдут с лица, а в деревне не осталось никого, кто бы мог причинить ей вред.
— Это ты так думаешь, — встрял Голос, но Фома отмахнулся, у него было одно очень важное дело, и он понятия не имел, как к нему подступить. Поэтому сидел, делая вид, что пишет, а сам наблюдал за тем, как солнечный свет скатывается по волосам Ярви, солнечными зайчиками оседая на платье. Красивая, до чего же она красивая. Легкая светлая и чистая, и у него, конечно, мало шансов заручиться ее согласием, но попробовать стоило, и скрестив пальцы на удачу, Фома спросил:
— Ярви… ты выйдешь за меня замуж?
Вальрик
Желтый песок арены раскалился добела, а может, просто казалось, что раскалился. Босые ноги проваливались по щиколотку, а на коже моментально высыпали круглые капли пота. Его противнику проще, чернокожий, худой, словно высушенный искусственным солнцем, он двигался со звериной легкостью, и Вальрик ощущал себя неуклюжим.
Не думать ни о чем, кроме поединка. Вдох-выдох. В руке привычная тяжесть клинка. А песок не позволяет ногам скользить. Сближение. Темнокожий танцует. Шаг вперед — шаг назад и снова вперед. Тяжелый меч противника чуть описывает полукруг у самой земли, и мелкие песчинки взлетают облаком пыли… Когда расстояние, разделяющее их сокращается до нескольких шагов — плоский нос, желтое кольцо в ухе и шесть белых полос-шрамов на черном плече — темнокожий атакует.
Отбить — сабля, столкнувшись с тяжестью меча, жалобно стонет. Уйти и ответить. Острие радостно взрезает черную кожу. Царапина. Первая кровь возбуждает.
Вдох-выдох. Вальрик не хочет убивать этого человека. Победить — да. Убивать — нет.
Вдох. Атака, уйти от которой не получается. Навязанный рисунок боя. Темнокожий сильнее и выше. Бронзовый меч тяжестью сминает легкие сабельные удары, и Вальрику приходится отступать. И снова отступать. Вычерненное лезвие вспороло воздух у самого лица и…
Выдох. Провал беспамятства. Единственная мысль — убить.
Убить, убить, убить! Свист, стон, падение. Ноги поехали по песку, а клинок вырывается из пальцев. Вывернутое запястье теряет чувствительность и… преграда исчезает.
Убить. Запах чужого страха туманит остатки разума.
Убить?
Неподвижное тело. Ладони зарылись в желтую шубу песка. Серьга слабо поблескивала, а из широкой рубленой раны расползалось черной пятно крови. Меч лежал тут же, перерубленный пополам, будто сделан из крашеного воска, а не бронзы, на сабле зазубрины, но… невозможно перерубить меч саблей.
В глазах мертвеца чудилась обида, и, опустившись на колени, Вальрик закрыл глаза. Он не хотел убивать, он даже не помнит, как это произошло. Где-то высоко, на потолке заменяющем небо, одна за одной начали гаснуть лампы.
Собственная комната показалась еще более тесной и похожей на клетку, чем обычно. Раздеться, умыться и спать. Быть может, сегодня повезет и сон не будет просто сном, а будет светло-солнечный лес, напоенный ароматом цветущего вереска и янтарной смолы, хрупкий сухой мох, кружево ветвей и бурые лохмотья сосновой коры… и Джулла. Хотя бы там увидеть ее…
Усталость появилась внезапно, точно специально ждала, пока Вальрик расслабиться, чтобы предъявить права. Боли не было, но и сил тоже. Вальрик сел на кровать, прислонившись к стене, и закрыл глаза. Жаль, что так вышло сегодня, но если Бог есть, то он видит, что Вальрик не хотел убивать. Просто не справился с собой. И если выпадет снова драться, то снова не справится, заранее противно… но и по-другому никак.
Когда Вальрик почти собрался с силами, чтобы встать, появился Ихор, вошел без стука и, поставив на стол термос и весьма объемную на вид кружку, заметил:
— Хозяин доволен, — Ихор выглядел непривычно раздраженным, да и руки заметно дрожали. — Пей.
Он протянул кружку, в которой плескалось что-то бурое и весьма неприятное на вид. Вальрик послушно выпил, на душе было тошно, раз за разом он прокручивал утреннюю схватку, пытаясь уловить тот момент, когда в очередной раз потерял контроль. Момент не улавливался.
— Как это было? — Вальрик не сомневался, что Ихор наблюдал за схваткой, потому и спросил.
— Как? А тебе и вправду интересно? Бой перешедший в бойню, вот как это было. Сначала ты обезоружил противника, а потом убил, хотя он поднял руки, показывая, что признает поражение. Но тебе ведь плевать, ты же себя не контролируешь!
— А чего ты хотел? — к горлу подступило раздражение пополам с обидой. — Ты же знал, что остановиться я не могу. Пытаюсь, но не могу. Я не хотел участвовать в этих чертовых играх, мне надоело убивать, но ты сам напомнил, ради чего стоит жить. А теперь снова не доволен.
Голова неприятно кружилась, Вальрик попытался встать, но комната покачнулась.
— Успокойся. Ложись, вот так. Отдыхай, — Ихор помог раздеться. — Да не злюсь я, просто, тошно смотреть на то, что с тобой происходит.
— Что ты мне дал?
Сон наплывал теплыми волнами, хотелось закрыть глаза и с головой погрузиться в уютную дремоту, но Вальрик держался. Сначала договорить, а потом спать.
А о чем разговор? Он не помнил, ничего не помнил… и не надо, память причиняет боль, а во сне легко и спокойно… покойно… покой — это смерть, он не хочет умирать, у него есть еще здесь дела. Мысль принесла пробуждение.
— Очнулся? — Ихор все еще был здесь, сидя за столом, читал книгу. Откуда в казарме книги? Книги в библиотеке, а библиотеки в замках. Голова тяжелая, мысли ворочаются крупными булыжниками, царапая друг о друга каменные бока, и во рту неприятная сухость. Зато слабость прошла, вернее сменилась удивительной легкостью, Вальрик ясно ощущал каждую мышцу, и сердце, и эластичные трубки сосудов, и желтые ниточки нервов. Такого с ним еще не случалось.
— Чем ты меня напоил?
— Травяной настой, помогает расслабиться после боя, силы восстановить, вот только на тебя он как-то странно подействовал.
Вальрик попытался сесть. Эта непонятная легкость несколько мешала координации движений, но в целом нынешнее состояние ему нравилось. Еще бы воды выпить, но для этого придется вставать, Ихор не делает попыток помочь, сидит и смотрит, точно ждет чего-то.
— Я знаю, зачем ты нужен Фельче. И знаю, что он собирается сделать.
— И что? — Вальрик таки добрался до умывальника и, включив воду, сделал несколько жадных глотков. Стало чуть легче. Правда, вода теплая, вот бы родниковой или речной на худой конец, чтобы чистая, прозрачная, холодная до ломоты в зубах.
— У вас ничего не получится. Это глупый план, и ты глупец, если согласился. Думаешь, до нее так легко добраться? Да тебя на молекулы разложат, прежде чем улью допустить, а она — сердце улья.
— Возможно и так.
На тыльной стороне ладони кровь засохла, неприятно тянет кожу, и Вальрик принялся отскребать кровь ногтями. Она шелушилась мелкими бурыми чешуйками, которые норовили прилипнуть к коже. Кровь не желала смываться водой.
— Тебе действительно все равно, что с тобой будет? — поинтересовался Ихор.
— Наверное. Я об этом как-то не думал. Убью Шрама, а дальше…
Дальше он убьет Хозяина, ну а что будет потом, Вальрика интересовало мало. Кожа на руке покраснела, зато от крови не осталось и следа, равно как и от былой легкости.
— После боя у тебя будет несколько часов относительной свободы, я смогу вывести тебя за ворота, дам адрес. Деньги снимешь заранее. Если повезет…
— Не повезет, — перебил Вальрик. — Я по жизни невезучий, да и куда бежать? И зачем? Лучше расскажи, когда следующий бой и кто противник, не хотелось бы проиграть.
— Не проиграешь, — Ихор вылил остатки настоя в умывальник и тщательно сполоснул термос. — Главное, больше ничего сегодня не ешь, понял? Кашем, твой завтрашний противник, выступает от военных, считается фаворитом.
— А я?
— А ты — смертником. Ставки один к сорока пяти… — Ихор потер переносицу. — Кого другого против Кашема Хозяин не выставил бы. Но от тебя больше проблем, чем пользы, это я собственными ушами слышал. В общем, он ставил на Кашема, но я-то знаю, что ты слишком сильно хочешь добраться до Шрама, чтобы позволить себя убить. Этот бой ты выиграешь… главное, не ешь ничего сегодня, понятно?
На утро приятная легкость обернулась бурлящей энергией, которая норовила вырваться наружу. Сердце билось в сумасшедшем темпе, и Вальрику казалось, что стоит замереть, и оно лопнет от избытка энергии. Бой остался в памяти клубком событий, который невозможно было распутать. Она даже не запомнил, как выглядел его противник, доспех запомнил, шлем в форме львиной головы, красный султан перьев и красный же камень на эфесе сабли, а вот что касалось остального… тело унесли, а энергия иссякла, оставив после себя дикую усталость. Без помощи Ихора вряд ли бы хватило сил до кровати добраться. Тот молчал, и Вальрик молчал, правда, хватило ненадолго.
— Зачем ты это сделал?
Эта победа и эта смерть казались особенно подлыми. Ихор пожал плечами.
— Твой отвар, что это было?
— Допинг. Немного увеличил твои шансы. Завтра у тебя окно, отдыхай, а к следующему бою пройдет. Не хотел рисковать. Тем более, что Кашем тоже не брезговал. Все применяют, потому как жить хотят, это не запрещено. Пей.
— Нет.
Вальрик попытался отстранить руку, настолько беспомощным он ощущал себя последний раз после ранения. Ихор, усмехнувшись, заметил:
— Всего лишь чай. Сладкий. Давай, осторожно, не обожгись. Сейчас станет легче.
Стало, во всяком случае, настолько, чтобы держать ложку самому. Ихор сидел напротив, пил чай и молча наблюдал за Вальриком.
— Что?
— Интересно, о чем ты думаешь? Ненавидишь? Злишься? Или снова все равно?
— Скорее последнее.
Чувство голода нарастало, заставляя глотать горячую кашу, не пережевывая.
— Еще интересно. Ты упрекаешь меня за то, что убиваю, и сам же даешь что-то, отчего я окончательно теряю контроль. Как одно с другим сочетается?
— Наверное, никак. Просто мне хотелось, чтобы ты выжил. Ешь давай. И слушай. Насчет побега не передумал?
Вальрик мотнул головой, разговаривать с набитым ртом было неудобно.
— Ясно. Значит, бой послезавтра, ничего серьезного. Новичок из тех, кого берут, чтобы подогреть бойцов. Ты выиграешь.
Ихор оказался прав. Вальрик выиграл и в этом бою, и в следующих, которые слились в одну сплошную ленту из звенящей стали, крови и раскаленного песка. Лента свивалась в спираль дней, и Вальрик послушно следовал за каждым витком. Странным образом лента сдерживала пустоту внутри, примиряя с необходимостью жить дальше. А потом лента закончилась, просто однажды вечером Ихор принес знакомый термос и, плеснув в кружку бурую жидкость, приказал:
— Пей.
— Зачем? — Вальрик хорошо помнил и легкость, и бурлящую, рвущуюся наружу энергию, и следующую за ней слабость.
— Чтобы шансы уровнять. Будь уверен, Шрам тоже что-нибудь примет, сегодня или завтра, так что…
Вальрик в один глоток осушил кружку. Сон накатил тяжелой волной, совсем непохожей на предыдущую, смял, подавил, утянул в темноту, сознание то проваливалось, то выплывало…. да что с ним происходит?
— Прости, — голос Ихора долетел откуда-то издалека. — Приказ… победитель определен… ставки…
Какие ставки? Ему ведь обещали честный бой! Темнота окончательно сомкнулась над головой, хоть бы каплю света… совсем немного, просто, чтобы не так одиноко было.
Свет — это Джулла.
Джулла умерла, а его снова обманули.