Лесина Екатерина
Хроники ветров. Книга суда
Часть 1. Игры и игрушки
Глава 1
Фома
Хельмсдорф упорно отказывался принимать Фому. Его сопротивление было столь очевидным, что Фома удивлялся, как это остальные до сих пор не заметили. Или заметили, но не подавали виду? Из вежливости?
От сложенной из крупных камней стены веяло холодом и надменностью, Фома знал, что сразу за стеной начиналась пропасть, и от этого знания становилось совсем неуютно. Низкая скамейка, привычно прихваченная инеем, странной формы груды камней, серая громадина замка и ослепительно-яркое солнце в прозрачном небе. Фоме нравилось работать здесь. В тени стены, пусть даже сама стена и не одобряла человеческого присутствия, сложенные стопкой листы казались особенно белыми, а чернила — темно-фиолетовыми, правда ручка то и дело норовила выскользнуть из замерзших пальцев, и тогда Фоме приходилось согревать руки дыханием, но лучше здесь, чем там, внутри.
«При здравом размышлении я пришел к выводу, что значительную роль в моей судьбе, равно же судьбе любого иного человека, играет случай. Взять хотя бы недавний пример: из всех дорог, которых в горах неисчислимое множество, я умудрился выбрать именно ту, которая привела меня в Хельмсдорф».
В общем-то все получилось действительно случайно. Фома просто шел и шел, сначала по выбитой колесами колее, потом, когда подмерзшая земля сменилась камнем, колея исчезла, и пришлось идти наугад. Страшно не было. Возможно, Фома отучился бояться, а может, просто привык к одиночеству и начал находить в нем свою особую прелесть.
За горами снова лежала степь, только не осенняя, а зимняя. Фома хорошо помнил свое удивление, когда узкая, извилистая тропа закончилась на краю необъятного белого поля, в первые мгновенья он едва не ослеп: зимнее солнце отражалось в мириадах снежинок, обжигая глаза великолепием холода и серебра. Он долго не решался вступить в этот бело-ледяной мир, а сделав первый шаг, провалился по пояс. Снег оказался легким, пушистым, подернутый тонкой корочкой наста, которая, ломаясь, резала пальцы до крови.
Позже Рубеус сказал, что Фоме повезло: часовые были столь удивлены наглостью человека, который шел к крепости прямо, не таясь, что решили, будто Фома — сумасшедший. А он просто не видел крепости, не предполагал, что существуют строения вроде Ледяного Бастиона. Белые, точно сложенные из снега, стены, полупрозрачные, отливающие ледяной лазурью башни, и люди-призраки в маскхалатах. Фома не сопротивлялся, потому что опыт прошлой жизни и Голос подсказывали — сопротивление причинит лишнюю боль.
Три дня в камере — изнутри Бастион не белый, а обыкновенный, грязновато-серый, в редких потеках и еще более редких пятнах ржавой плесени — а на четвертый в камере появился Рубеус.
Ручка в очередной раз выскользнула из онемевших пальцев и закатилась куда-то под лавку, наверное, придется-таки идти в дом, руки приобрели красно-лиловый оттенок, теперь, отогреваясь, будут болеть, ну да Фома согласен терпеть эту боль, а в Хельмсдорфе ему не нравится. И Рубеус ему не нравится.
Окна отведенной Фоме комнаты выходят на стену, впрочем, ее не видно — стекла затянуты плотным ледяным узором, и кажется, будто весь мир снаружи состоит из бело-сине-зеленых теней. В комнате тепло и уютно, как если бы Фому ждали.
— А может, и ждали, — пробурчал Голос, по зиме он просыпался редко, бросая Фому в надменном одиночестве Северного замка.
— Случай, — по старой привычке Фома ответил вслух и поразился хрипоте, делавшей его собственный голос незнакомым и неприятным. Это от долгого молчания. Разговаривать в Хельмсдорфе совершенно не с кем: люди его сторонятся, женщина да-ори относится с нескрываемой брезгливостью и терпит Фому лишь потому, что таково было желание Рубеуса.
Фома повесил куртку в шкаф, аккуратно рассортировал листы бумаги на чистые и исписанные, первые положил на стол, вторые спрятал под матрац, скорее по привычке, чем и вправду надеясь утаить заметки. Пальцы покалывало, но скоро боль пройдет и можно снова вернуться к его книге. Правда, теперь Фома и сам толком не понимал, зачем ему эти записи. В библиотеке Хельмсдорфа сотни и сотни книг, и в Ватикане не меньше, и в Империи, так зачем тратить время и силы на еще одну, тем более такую глупую? Но и не писать он не мог, старая привычка вернулась, она успокаивала, помогала упорядочить мысли и даже приводила в некое зыбкое равновесие с внешним миром.
Писать, сидя за столом, определенно, удобнее, да и теплее в комнате, но подходящие слова отчего-то предпочитали уюту комнаты относительную свободу огороженного стеной двора.
«Я всего лишь делюсь своими наблюдениями, не претендуя на их правильность и достоверность.
Жесткость и отстраненность, свойственные брату Рубеусу, в Хранителе Рубеусе преобразовались в жестокость и равнодушие ко всему, что творится вокруг. Он вежлив, учтив, но вместе с тем положение, которое он занимает в обществе да-ори, говорит о многом».
— И о чем же? — ехидно поинтересовался Голос.
— Заткнись.
Просьбу Голос проигнорировал, что-то он активен сегодня… и громкий, голова прямо разламывается.
— У тебя на редкость необъективное отношение к старому товарищу… Это зависть, Фома, а завидовать кому-то плохо…
— Я не завидую!
— Завидуешь, еще как завидуешь. Он ведь сумел не только выжить, но и неплохо устроится, в то время, как тебе пришлось столько всего испытать… и не тебе одному…
— Пожалуйста, замолчи.
— Ты из-за нее переживаешь, верно? Это тоже своего рода зависть, и именно из зависти ты молчишь…
— Нет.
— Да. Иначе ты бы рассказал о ней, а ты молчишь. Почему?
— Потому что… ему все равно.
— Это ты так решил.
— Я просто вижу, что…
— И что ты видишь? — Голос не дал договорить. — Не тебе решать, не тебе судить. А ты именно судишь. Тебе нужно остаться здесь … подумай… расскажи… дружеская услуга.
— Нет.
— Да. Сегодня же… это важно, это очень важно… ты должен…
— Нет.
Вспышка боли заставила Фому зажмурится, ничего подобного прежде не случалось… горячо… плохо… кружится… нужно успокоиться, дышать, на раз-два, вдох-выдох. Помогло. Открыв глаза, Фома увидел, что лист бумаги украсили темно-бордовые пятна крови, и во рту появился характерный солоноватый привкус.
— Видишь, я тоже могу делать больно.
— Все равно, я не…
Снова боль, ядовито-желтые всполохи света… пульс… чужой, знакомый, повелевающий… сердце охотно отзывается на навязанный ритм, и не только сердце… давление… воздуха нет… зато вокруг море… эмоции, тоже чужие, но смутно знакомые, желтый мед удовольствия и… нет, он не хочет снова, он скорее умрет, чем опять позволит. Море нежно облизывает, и куски личности, воспоминаний тают, растворяемые этой нежностью. Фома пытается вырваться, выплыть, вдохнуть, но…
Перед глазами белый лист бумаги… нет, не белый, бело-красно-фиолетовый, красного больше и пахнет нехорошо, затылок ломит… и виски. Фома ощупывал голову осторожно, не в силах отделаться от впечатления, что стоит нажать чуть сильнее, и кость сломается, а пальцы уйдут в розовато-серый мозг. К горлу подступила тошнота. Да что же с ним такое?
— Ничего, успокойся, — Голос порождает болезненно-желтые волны. — Тебе просто показалось… галлюцинация…
— Ты тоже галлюцинация?
— В какой-то мере да. Ты лучше умойся, обед скоро.
— Если ты думаешь, что я изменил свое решение, то ошибаешься, — Фома зажмурился, готовясь к новой вспышке, но ее не последовало, Голос только хмыкнул и задумчиво так произнес:
— А не боишься снова ошибиться?
— Не боюсь, — Фома вспомнил хмурый взгляд Хранителя, недовольный тон, резкие движения… и эта женщина, которая постоянно была рядом с Рубеусом. Зачем ему еще и Коннован?
Рубеус
Обед проходил в привычном молчании. Мика, снова чем-то недовольная, терзала кружевную салфетку, Дик поглощал пищу быстро, не особо обращая внимание на то, что именно ест, Фома же, низко склонив голову над тарелкой, пристально рассматривал содержимое. Или дело не в содержимом? Наверное, ему просто неуютно в подобной кампании, он ведь боялся да-ори. Да и вообще Фома по характеру трусоват.
Был трусоват, поправил сам себя Рубеус, потому что человек, которого задержали на выходе из Волчьего перевала, почти у самых ворот Ледяного Бастиона, имел мало общего с тем Фомой, что когда-то выехал из ворот Ватикана. Прямые жесткие волосы, обильно сдобренные сединой, смуглая обветренная кожа с ранними морщинами и прозрачные блекло-серые глаза, выражение которых постоянно менялось. Заметив пристальный взгляд, Фома поднял голову, виновато улыбнулся, словно оправдываясь за что-то, и отодвинул тарелку, правда, при этом умудрился задеть изящный бокал на тонкой ножке, который от неловкого движении упал на бок, покатился, оставляя на скатерти темно-красные винные пятна, и рухнул вниз. От звона Мика вздрогнула и, раздраженно швырнув салфетку на стол, вскочила:
— Нет, я просто не могу! Когда же это закончится?
— Что именно? — Похоже, следовало готовиться к очередному скандалу, при одной мысли о котором настроение резко ухудшилось.
— Сам знаешь, — Мика ушла, громко хлопнув напоследок дверью. Значит, скандал откладывается, что не может не радовать.
— Извините, — Фома, встав на корточки, собирал осколки. Все-таки придется что-то решать, Хельмсдорф — не самое подходящее место для человека. Может, в какую-нибудь из деревень? Церковь построить… хотя сначала следовало бы узнать, верит ли он еще или тоже… изменился.
Мика ждала в кабинете, в очередной раз проигнорировав запрет, а Рубеус в очередной раз дал себе слово поставить на дверь замок: доверие — доверием, но некоторые из бумаг имели высшую категорию секретности.
— И долго он еще будет действовать мне на нервы? — Мика стояла, скрестив руки на груди, высокая, уверенная в своей правоте — впрочем, как всегда — и готовая защищать свои интересы. Рубеус не ответил, по опыту зная, что в ответах она не слишком-то нуждалась.
— Какого дьявола ты его сюда притащил? Ладно, если бы только притащил, так посадил за один стол с… нами, — Мика явно собиралась сказать «со мной», но в последний момент благоразумно исправилась. Ну да, конечно, заботится обо всех остальных.
— Нет, ты подумай, мало кто из да-ори может рассчитывать на подобную привилегию обедать за одним столом с Хранителем, зато человек…
— Этот человек мне интересен, это раз. Я не вижу проблемы в том, чтобы кто-то здесь обедал, завтракал или ужинал. Мне совершенно все равно в чьем обществе наедаться, поэтому если кто-то там желает удостоиться высокой чести, пожалуйста, я не против. Это два, три и четыре. А теперь пять — если ты еще когда-нибудь заглянешь сюда в мое отсутствие, пойдешь вниз. Мика, я не шучу.
Выражение ее лица стремительно менялось от негодования до полного и глубочайшего раскаяния, которое, правда, продлится не долго. Все-таки замСк будет куда как надежнее.
— Ты просто ищешь повод, чтобы от меня избавиться, — прошептала Мика. — Тебе донесли и ты…
— О чем донесли? Если ты имеешь в виду свои похождения, то поверь, мне это совершенно не интересно, можешь спать с тем, с кем угодно, с Диком, Лютом, Чаром… да хоть со всем сразу.
Мика побледнела, наверное, он слишком жестко выразился, хотя, она сама начала этот разговор, признаться, весьма удачно, давно следовало бы во всем разобраться.
— Садись.
Она послушно упала в кресло и отчего-то шепотом поинтересовалась:
— И давно ты знаешь?
— Давно.
— Тогда почему… только сейчас?
— Почему только сейчас заговорил? Ну… как-то случая не выпадало.
— И тебе серьезно все равно? И ты ни капли не ревновал? — Вот в это она не поверила, по лицу видно, что не поверила. А ему и вправду было все равно. Ну да, с Микой ему удобно, но испытывать какие-то эмоции… ревновать… Рубеус не видел в этом смысла.
— Нет, и ты, зная обо всем, продолжал со мной спать? Какая же ты скотина… — Мика произнесла это почти с восхищением. — Ты… ты использовал меня, как вещь… игрушку… впрочем, дети свои игрушки ревнуют к другим детям, но ты не ребенок. Ты взрослый, разумный… зачем ссориться с нужными людьми из-за пустяка, ведь с меня же не убудет, правда?
Она встала и, одернув подол платья, поинтересовалась:
— И что теперь? Сошлешь?
— Нет. Сядь, я еще не закончил. Итак, любовники твои меня интересуют мало. Во всяком случае, ровно до той поры, пока не доставляют проблем. Вот скажи, зачем тебе понадобилось стравливать Люта и Чара? А Дик? Ты с ним обращаешься, как с собакой, то приласкаешь, то пинка под хвост и до свиданья. Он впадает в тоску, причем происходит это с завидной регулярностью именно в те моменты, когда его знания нужны как воздух. Тебе что, скучно? Твои забавы, Мика, мешают работать.
— Работать? Так вот что тебя волнует! Работа… могла бы и раньше догадаться… ты же у нас только и думаешь, что о работе, и всех остальных считаешь такими же… психами. А я живая, между прочим, я — женщина! И хочу, чтобы на меня смотрели как на женщину, а не… на сортировщик бумаг. Чтобы меня добивались, чтобы за мной бегали, а не наоборот…
— Ничего не имею против. Но еще один инцидент и я откликнусь на просьбу Люта отпустить тебя. Или может прямо сейчас? Ледяной бастион, конечно, мало похож на Хельмсдорф…
— Ты не посмеешь. Я… я не хочу туда.
— Тогда прими к сведению все, здесь озвученное.
Она встала и медленно неуверенно, чуть покачиваясь на каблуках, пошла к двери. И вид Мики, побежденной, униженной не доставлял радости, скорее Рубеус ощутил зверскую усталость и острое желание самому обосноваться в Ледяном бастионе, а Хельмсдорф пусть забирают.
У самой двери Мика, обернувшись, сказала:
— А ты стал очень похож на вице-диктатора, такая же равнодушная скотина.
Она вернулась, прикосновением рук разрушив покой дневного сна.
— Прости меня, пожалуйста… я просто хотела, чтобы меня любили… хоть кто-нибудь… хоть немного… я больше никогда… клянусь… мне только ты и нужен… пожалуйста, ты хотя бы попытайся… хотя бы соври, что любишь, что я — не пустое место… я не хочу, чтобы тебе было все равно… — темные глаза блестели от слез, темные волосы привычно скользили, гладили, ласкали кожу, темные губы настороженно, опасливо касались щеки… шеи… груди…
Вот же стерва.
Вальрик
Толпа ревела. Впрочем, чего еще ждать от толпы, Вальрику она казалась тупым в своей оглушающей ярости животным, которое не просто жаждет чужой крови — оно живет кровью.
О толпе думать нельзя, они — всего лишь декорация, такая же, как глухие бетонные стены амфитеатра, охрана с автоматами, белый в свете софитов песок, да и сами софиты.
Жарко здесь. Рубашка под кольчугой вспотела, разогретый ворот натер шею, в шлеме совершенно нечем дышать. К дьяволу шлем, Вальрику нужен воздух, иначе он задохнется. Впрочем, его сопернику хуже, лежит на песке, зажимая руками рваную рану в брюхе, сквозь пальцы сочится темная, почти черная кровь. Это потому что свет яркий, кровь черной кажется, а на самом деле она красная. Или розовая, когда смешавшись с водой, стекает на выложенный белой плиткой пол.
После боя положен отдых и душ. Если получится, Вальрик поспит, но это потом, а пока…
— Убей! Убей, убей! — Толпа захлебывается криком, а человек на песке слышит и улыбается. Он не боится умирать, иначе не пошел бы в гладиаторы, но… господи до чего же противно, вот так, ради удовлетворения чужой жажды.
Губы проигравшего шевелятся, Вальрик не слышит голос, но тем не менее прекрасно понимает сказанное.
— Ну же, не тяни.
Он и не тянет, просто… противно. Пальцы онемели, того и гляди короткий меч с широким ромбовидным лезвием выскользнет из руки. И дышать нечем. Вальрик содрал шлем — хоть глоток воздуха, но… в ноздри ударяет вонь, не та, которая от песка и пролитой крови, эту он не чувствует, зато… болезненно-сладкая истома чужой похоти, помноженной на желание убить и страх оттого, что желание это никогда не исполнится. От толпы воняет зверем..
— Убей! — От рева вздрагивает даже ровный электрический свет и Вальрик, склоняясь над телом, шепчет:
— Извини…
— Да иди ты… — договорить он не успевает — точный удар в висок, короткая агония и конец. На белый песок летят цветы, распорядитель машет руками, а Вальрик, опустившись на песок, делает вид, что счищает кровь с лезвия.
Сегодня он убил пятерых, ни с одним из которых не был знаком… даже имен не знал… жалко. Глупо. Страшно.
Бледная лапа распорядителя осторожно касается наплечника, значит, пора идти. Слава Богу, на сегодня все. Теперь в душ, отдохнуть и напиться… Серые стены глушат крики снаружи, и некоторое время Вальрик просто стоит, прислонившись к шершавой, выкрашенной в буро-зеленый цвет, поверхности.
— Молодец, — Суфа уже ждет, чтобы поздравить с очередным успехом, улыбается, одобрительно похлопывает по кольчуге. — Молодец, один, против пятерых… Стой! Ч-что это?
Суфа подносит к глазам руку, на его лице удивление смешанное с брезгливостью. Конечно, на кровь приятнее смотреть, чем трогать. Кровь липкая и пахнет дурно, правда, Вальрик уже не помнит, как именно, но дурно.
— Ты ранен? Почему молчишь? Надеюсь, это не слишком серьезно, через два дня бой… нужно лекаря позвать или… в лазарет, немедленно.
В лазарете пахнет раздражением, этакий темно-лиловый аромат с редкими белыми полосами сочувствия. Врач раздраженно хмурится, у него обеденный перерыв, но узнав Вальрика, улыбается.
— Неужто все-таки ранили? Хотя чего там, конечно… пятеро против одного, был бы удивлен, да… кольчугу снять нужно. Руку поднять можешь?
Вальрик поднимает, левое плечо плохо слушается, а металлические кольца слева приобрели неприятный бурый оттенок. Когда же его задели? И кто?
Впрочем, какая разница, они все мертвы, а Вальрик жив. И даже не больно.
— Н-да… — врач недовольно хмурится. Вальрик хочет наклониться, чтобы посмотреть на рану, но едва не падает. Окружающий мир становится тягучим и каким-то неустойчивым… стол тоже неустойчивый, скользкий и некрасивый из серого потускневшего от времени и частого пользования металла.
— Бой… через два дня… два дня… — квохчущий голос Суфы окончательно разрушает реальность, и Вальрик проваливается в серое, вязкое, словно выросшее из стола, на котором он сидит, беспамятство.
Сознание вернулось резко, будто в темной комнате свет включили. Кстати, комната была не то, чтобы темной, скорее сумрачной, наполненной тенями. В длинных черных полосах чудилось нечто настолько враждебное, что Вальрик сел. Вернее, попытался сесть, но тело не подчинилось. Оно было каким-то чужим, тяжелым и медлительным. Наверное, рана оказалась достаточно серьезной, а он и не почувствовал. Ошибся. И ведь Карл предупреждал, что такое может случиться. Еще немного и все бы закончилось глупой смертью на арене.
А может жаль, что не закончилось, это было бы справедливо. Смерть за смерть. Скольких он убил? Пятьдесят восемь плюс пять… черт, в голове туман, шестьдесят два… нет, шестьдесят три. Много. А ради чего? К цели-то ни на шаг не продвинулся.
Сесть получилось с попытки пятой, в голове моментально зашумело, и здравый смысл подсказывал, что следует немедленно лечь назад и дождаться врача. Но Вальрика раздражало это подавляющее ощущение собственной беспомощности.
Теперь встать. Ноги подгибались, плотная повязка прижимала левую руку к груди, но занемела отчего-то правая. На ногах Вальрик продержался секунды две, а потом позорно рухнул на пол.
— Черт!
Ругаться глупо, а лежать, уткнувшись носом в ровные квадратики коричневой плитки, еще более глупо. И унизительно.
— Сэньоре… — Чьи-то холодные руки обняли шею, и Вальрик попытался избавиться от этих рук, но сил не хватило. Господи, до чего же он беспомощный, да его ребенок убить способен.
— Сеньоре, вставать… врач… доктор… — речь девушки походила на птичий щебет, в котором изредка проскальзывали знакомые слова, но странное дело Вальрика успокоил сам звук ее голоса. И глаза, черные-черные, почти как у да-ори, только человеческие. И ресницы черные, а волосы наоборот, светлые.
Красивая.
Нехорошо лежать бревном, когда на тебя смотрит такая красивая девушка. И Вальрик, стиснув зубы, сел. Сидя было удобнее ее рассматривать. Смуглокожая, тонкокостная и очень живая.
— Сеньоре? — спросила незнакомка. — Доктор?
— Не надо доктора. — Вальрик улыбнулся, и она улыбнулась в ответ, робко так, недоверчиво. Зубы ровные, белые, а между передними узкая темная щель, но это не недостаток. В незнакомке вообще не было недостатков.
— Как тебя зовут? Я — Вальрик… — запоздало подумал, что зря назвал настоящее имя, но то, под которым он жил в последнее время как-то вдруг вылетело из головы.
— Сеньоре…
— Вальрик. Меня зовут Вальрик.
Она, тряхнув неправдоподобно светлыми — цвета расплавленного серебра — волосами, повторила:
— Валрико. Сеньоре Валрико. Джулла.
— Тебя зовут Джулла?
Девушка закивала и быстро, запинаясь и захлебываясь, защебетала на своем родном языке, то и дело показывая куда-то за спину, но оборачиваться Вальрику не хотелось. Потом Джулла вздохнула и замолчала. Она и молчащая красива.
Пухлые губы, ямочка на подбородке, тонкий нос, чуть длинноват, но ее совершенно не портит. Густая белая челка и внимательный взгляд, в котором Вальрику чудится беспокойство. Надо же… за него так давно никто не беспокоился.
— Улла, дрянная девчонка, немедленно встань! — Резкий голос как удар хлыста, Джулла вскакивает и замирает, теперь Вальрик не видит ее лица, но отчетливо чувствует страх.
— Тебе что было велено?
За спиной шаги, Вальрик решил, что когда человек с голосом, напугавшим Джуллу, подойдет достаточно близко, Вальрик его убьет. И на сей раз безо всяких там угрызений совести. В конце концов, убивал же он ради какой-то абстрактной цели, так почему бы не убить ради конкретной женщины?
Чужие сильные руки поднимают с пола, а голос, уже не сердитый, а вполне дружелюбный, укоряет:
— Ну что же ты, камрад, спешишь? С такой потерей крови лежать нужно и Богов благодарить за то, что вообще дышать способен. Там, откуда ты родом, верят в Богов?
Вальрик кивает.
— Значит, скажи им спасибо. Нет, ну я удивляюсь твоей выносливости! Вести бой с такой раной, уложить пятерых а потом на своих ногах дойти до врача и только там потерять сознание… ты, камрад, уникум. Улла, быстро принеси воды, и все для перевязки. Что ж вам, камрад, не лежалось-то? Вон, рану разбередили, а ведь только-только кровь остановилась и вот снова. Беспокойные вы существа, варвары.
— Я не варвар.
— Да ну? — притворно удивился черноволосый человек, — неужто имперец? С таким-то акцентом… иммигрант, вероятнее всего с севера, Святая Русь?
— Да.
— Вот и я так решил, чтобы коренной имперец гладиатором стал… Улла, дрянь мелкая, ты где?
— Не стоит говорить о ней… так.
— У-у… а вы, камрад, как я гляжу рыцарь… да ладно, успокойтесь, Уллу я не обижаю, что ругаюсь иногда, так характер такой. Больно?
— Что? А, нет, не больно.
— Совсем?
Вальрик хотел пожать плечами, но тугая повязка сковала движения.
— Ну, если дергаешься, значит, не больно. Нет, я конечно слышал, будто Зверь вообще не чувствует боли, но признаться, полагал, что это все сказки. А выходит, что и вправду… когда сниму повязку, постарайся не двигаться, для твоего же блага. Улла, девочка, помогай. И еще, камрад, будь так любезен, если вдруг захочется потерять сознание, то подайте знак, чтобы поймать успели.
— Не потеряю.
— Завидная уверенность. Улла, ножницы… и на полу тряпку постели, крови будет много. А ты, камрад, пока помолчи, потом, позже скажешь все, что обо мне думаешь… Улла, пошевеливайся, что ты как осенняя муха, еле ползаешь.
Наверное, черноволосый был хорошим врачом, потому что руки его двигались быстро и уверенно, но если бы он еще помолчал…
— Понравилась? Улла многим нравится, только, камрад, попросил бы вас держать себя в руках… Улла, затяни здесь, чуть туже. Руки у нее хорошие, ласковые. Что глазами стреляешь? Подай вон лучше ту колбу с желтой жидкостью. С желтой, Улла, ты вообще понимаешь нормальный язык?
Голос убаюкивал, и сознание, завороженное мягким тоном, покорно провалилось в сон… а может просто провалилось, Вальрик только и успел, что запомнить имя.
Улла… Джулла… ее зовут Джулла.
Коннован
Я вышла в белое марево метели. Ледяной ветер во мгновение ока слизал последние крохи тепла, колючий снег расцарапал кожу и плотной звенящей от ярости пеленой окутал мир. И я оказалась внутри разъяренного пчелиного роя.
Идти. Тора сказала, что нужно двигаться вперед. Иду. Пробиваюсь сквозь рой и ветер, проваливаюсь в сугробы, встаю и иду дальше. Скользко. Холодно.
Тора предупреждала, что здесь, снаружи, я получу все то, чего избегала внутри Пятна, но она не уточнила, что значит «все».
Боль. Закипает обожженная холодом кожа… Жажда. Накатывает волнами, заставляя стонать от бессилия, и я постепенно проваливаюсь в привычное белое поле, замершее в ожидании рассвета. Здесь и сейчас оно реально, как никогда. Поле, метель, набухшее серостью небо и ветер. Холодно… холод и жажда — мои враги. Нужно найти укрытие. Нужно идти вперед.
— Раз, два, три, четыре, пять… — снежные пчелы забивают рот, и я захлебываюсь кашлем.
— Вы-шел зай-чик по-гу-лять…
Ветер разрывает слова на отдельные слоги, ветру не нравится звук моего голоса, ветер хочет меня убить, а я хочу жить. Считалочка — от слова считать. Я считаю шаги. Один слог — один шаг. Считалочка закончится, и я не смогу идти дальше.
— Вдруг о-хот-ник вы-бе-га-ет… — спотыкаюсь и падаю. В сугробе снег мягкий, легкий, похож на белую перину, если закрыть глаза и не шевелиться, то… я почти дома, и не ветер ревет, а мама поет колыбельную, я помню ее голос, и помню, что лежать нельзя.
Встаю. Оскорбленная метель колючей лапой раздирает лицо. И жажда наваливается с новой силой.
— Пря-мо… в… зай-чи-ка… стре-ля-ет…
Ну вот и конец. Еще два шага и… или три… четыре… пять…
Вышел зайчик погулять… смешно.
Пещера. Темные своды, на камнях скользкая пленка инея, а внутри мелкая, смешанная с землей, снежная крошка. Как я сюда попала? Не помню. Ничего не помню, в голове — белая круговерть и дурацкая считалочка, навязчиво крутится, подталкивает к действию…
Не могу. Холодно. Переворачиваюсь на живот, чтобы встать, куртка отрывается от земли с тихим треском, а пальцы не гнуться. Правильно, на руках та же ледяная корочка, что и на стенах пещеры.
А сердце бьется через раз. Наверное, я все-таки умру…
Подтянуть колени к груди, свернуться в клубочек, сберегая таким образом остатки тепла. Еще несколько секунд жизни… позвать, нужно позвать теперь меня обязательно услышат.
Мой зов больше похож на плач, но это все, что я могу… сознание снова уходит.