Глава 14. О новых подозрительных знакомых
Когда острые зубки померанского шпица панны Гуровой сомкнулись на щиколотке, Гавриил лишь стоически стиснул зубы, сдерживая весьма естественный в подобной ситуации порыв: дать наглой собаченции пинка.
— Ах, простите… Мики, шалун, фу… он такой непоседа…
Шалун Мики щиколотку отпускать не пожелал, но заворчал и головой мотнул, пытаясь выдрать кусок мяса. Однако хищным намерениям сим помешал шелковый носок: ткань затрещала и порвалась…
— Я возмещу, — поспешила уверить панна Гурова, перехватывая пекинеса с несвойственным дамам преклонного возраста прытью.
— Что вы, не стоит… такая безделица…
Нога саднила.
А в глазах — бусинах шпица виделась Гавриилу мрачная решимость.
— Он еще совсем молоденький… — в хозяйских руках Мики виделся этаким клубком рыжей шерсти, совершенно очаровательным созданием, конечно, если не обращать внимания на пасть с мелкими, но до отвращения острыми зубами. — Мусечкин сыночек… всего-то два в помете было…
Мусечка ввиду преклонного возраста и лени, вызванной немалым ее весом — панна Гурова не могла отказать себе в удовольствии побаловать любимицу — лежала спокойно, вывалив розовый, будто тряпичный язык. На морде ее было написано величайшее отвращение к миру и людям, за исключением, пожалуй, хозяйки, с мнением которой Мусечке приходилось считаться.
— Одного утопить пришлось, — со вздохом закончила панна Гурова и погрозила Мики узким пальчиком.
— Зачем?
— Дефектный был, — панна Гурова во избежание конфликта с новым жильцом, который был весьма ей любопытен — а следовало сказать, что панна Гурова не привыкла отказывать себе в утолении любопытства — усадила Мики на колени и сунула в пасть кусок сухой свиной шкуры. — Мусечка уже не в том возрасте… но все ж ожидала от нее большего. Стало быть, вы сирота?
— Круглый, — признался Гавриил, озираясь.
В отеле он был уже несколько часов, но прошли они на редкость бездарно. Гавриил обыскал собственный нумер, состоявший из нескольких комнат, чистых, но в целом каких-то убогих.
Старый ковер.
Бумажные обои, которые легли неровно, местами уже выцвели, а местами цвет переменили, оттого и сами стены гляделись будто бы плешивыми. Старая кровать скрипела, от матраца неуловимо пахло плесенью. А на простынях обнаружились аккуратные латки.
Ковер был чинен, как и гардины. А вот стулья и махонькая, явно в прежние, славные времена, обретавшаяся в дамской комнате, козетка могли похвастать новою обивкой. Правда, ткань была жесткой, дурно прокрашенной.
Однако Гавриила смутило не это, но запах…
Зверя?
Пожалуй… и духов, той самой «Страстной ночи», флакон которой он припрятал на дне чемодана. Гавриил нутром чувствовал, что флакон пригодится, в отличие от прочих вещей, которые он приобрел единственно для того, чтобы соответствовать собственной, почти выдуманной истории.
— Сирота, — ответил он и, наклонившись, потер щиколотку. — Круглый…
— Бедняжка, — неискренне посочувствовала панна Гурова и придвинулась ближе. — У меня тоже никого не осталось, кроме моих деточек…
Мики зарычал.
Деточек у панны Гуровой было шестеро, и Гавриилу они казались одинаковыми, будто скроенными из одной огромной лисьей шкуры. И всем шестерым он активно не нравился…
Правда, прежде собаки его боялись.
— Тише, Мики, тише дорогой… значит, вы не тут родились? — продолжила допрос панна Гурова, пользуясь тем, что давняя ее соперница, панна Ангелина, еще изволила почивать.
Эта ее привычка, пребывать в постели до полудня, а после жаловаться на бессонницу и слабые нервы, весьма злила панну Гурову, которая вставала засветло и полагала, будто бы именно так надлежит поступать всем разумным людям.
Нового знакомца она причислила именно к ним.
— Не тут, — ответил он, косясь на крайний столик.
Столовая в пансионе была невелика и бедна. Пять разномастных столиков, явно приобретенных в лавке старьевщика, стояли тесно, так, что между ними с трудом можно было протиснуться. Стульями, число которых ежедневно менялось — пан Вильчевский полагал, что мебель в столовой изнашивается чересчур уж быстро, а потому давал стульям «отдых» в гостиных и нумерах.
Застиранные скатерти.
Вазочки из дешевого фаянсу, крашеные не иначе, как самим хозяином. И тряпичные цветы, которые пан Вильчевский тако же творил самолично из тех гардин, что окончательно утратили внешний вид.
Готовили, однако, сытно, хоть и блюда простые.
И перед Гавриилом исходила паром пшеная каша, щедро заправленная маслом.
— А откуда? — панна Гурова подвинулась еще ближе, едва не смахнув миску острым локотком. Она вся была какая-то, точно из углов составленная. Тоненькие ножки, худенькие ручки, длинная шея, вокруг которой панна Гурова наматывала вязаные шарфы, и старомодная шляпка — таблетка на седых волосах.
— Сколуво. Это около границы…
Гавриил прикусил губу, уже жалея, что сказал… следовало бы назвать иное место, потому как если старушка и есть волкодлак, то…
…псы с волкодлаками плохо уживаются, а у панны Гуровой шестеро.
Лежат у ног, глядят на Гавриила, и кажется, были готовы вцепиться в глотку, дай только повод. Гавриил благоразумно повода не давал и в свою очередь шпицев из поля зрения старался не выпускать.
— Около границы… как романтично, — панна Гурова сухою ручкой взяла сухую же галету и, отломив кусок, сунула его в пасть Мики, не особо озаботившись тем, желает ли шпиц есть галету.
Шпиц не желал.
И захрустел подачкой мрачно, выразительно даже.
— Говорят, там ныне неспокойно… призраки, упыри… — она романтично воздела очи к потолку, который явно нуждался в том, чтобы его побелили.
— Моровая дева, — подсказал Гавриил и вновь ногу почесал.
Мики, как показалось, усмехнулся.
— И ваши родители там жили?
— Пока не умерли.
— Логично, — вторую половину галеты панна Гурова сунула себе за щеку, жевала она сосредоточенно, и судя по смачному хрусту, ее нельзя было отнести к тем старушкам, которые собственные зубы сменили на фарфоровые. — Жили — жили, а потом умерли… мой супруг тоже скончался…
— Соболезную…
— …пятнадцать лет тому. Редкостного сволочизма был человек… после него я собак и завела. Милейшие создания. А вы вот в Познаньск решили податься… с целью или так, путешествие совершаете? Помнится, прежде молодые люди все больше по Эуропе путешествовали — с… Венеция, Рим… Париж… вы бывали в Париже, Гавриил?
— Нет, — вынужден был признаться он. — Только в Подкузьминках…
— Подкузьминки, — со странным выражением произнесла панна Гурова. — Подкузьминки — это совсем не то… хотя, конечно, и в Подкузьминках есть своя прелесть… вот помнится…
Что именно ей вспомнилось, Гавриил так и не узнал, поскольку дверь распахнулась и в столовой появился мужчина весьма и весьма своеобразного вида.
Он был невероятно высок и худ до того, что казался истощенным. Крупная голова его, почти лишенная волос — реденький пух Гавриил при здравом размышлении решил волосами не считать — каким-то чудом держалась на очень тонкой шее. Шею эту украшал желтый шелковый платок, который являлся единственным ярким пятном в обличье господина, поелику костюм его был черен, как и рубашка, и ботинки.
На сухопаром костистом лице застыло выражение неясной тоски, и взгляд, которым господин окинул столовую, задержался на Гаврииле.
— Знакомьтесь, — панна Гурова произнесла это громким шепотом. — Наша местная знаменитость… пан Иолант Зусек.
— Тот самый? — сердце Гавриила пропустило удар.
— Тот самый, — ответил уже сам пан Зусек, благосклонно кивнув новичку. — Вижу, вы читали мою книгу…
— Читал…
— И в мое время люди читали всякую чушь, — в голосе панны Гуровой появилось раздражение. — А читать надо классику…
И Мики тявкнул, должно быть, соглашаясь.
— Гавриил, — Гавриил поспешно вскочил и руку протянул, которую пан Зусек пожал осторожно, при том выражение тоски сменилось иным — несказанной муки.
— Он у нас терпеть не может прикосновений, — пояснила панна Гурова. — И собак.
Шпицы зарычали.
— Прекратите, — шикнул пан Зусек, и псы действительно смолкли. — Видите ли, юноша, любое прикосновение к человеку — в высшей степени интимный жест…
Он взмахнул рукой, и шпицы расступились.
— Он означает высшую степень доверия… а вы ведь осознаете, что нет у меня причин доверять малознакомому человеку.
Гавриил был вынужден согласиться, что у пана Зусека и вправду нет ни одной причины доверять.
— Вот видите… но я безусловно рад, что вас заинтересовал мой скромный труд…
— И вправду, скромный, — фыркнула панна Гурова, отпуская Мики.
Однако и он присмирел, а быть может, костлявые щиколотки пана Зусека не представлялись ему хоть сколь бы привлекательной добычей.
— Не обращайте внимания. Панна Гурова любит позлословить. Но в душе — она одинокая несчастная женщина…
Панна Гурова молча поднялась и шпицы тотчас встали.
— Уверяю вас, я совершенно счастлива…
Она поправила шарф — хомут и, подхватив зонт, удалилась.
— Она обиделась, — заметил Гавриил.
— Ничего страшного, — пан Зусек махнул рукой, жест получился вялым, сонным. — К вечеру отойдет. А то и раньше… но держите с ней ухо востро.
— Почему?
— Любопытна…
Хмурая девица, служившая при доме и кухаркой, и горничной, и официанткой, подала обед, на который пан Зусек посмотрел мрачно.
— Опять он экономит.
— Кто?
— Хозяин наш. Редкостный скупердяй… — он ковырнул кашу, которая была ароматна и свежа.
Гавриил вот сахарком ее посыпал, правда, сахару в сахарнице было на самом донышке, и теперь Гавриил слегка смущался, поскольку, ежели и пану Зусеку вздумается пшенку подсластить, то выйдет неудобно. Но тот лишь скривился и миску отодвинул.
— Мы договаривались, что на обед должно быть мясо. Пшенка хороша для старух, а мужчина без мяса — это… — он воткнул ложку в кашу так, будто бы именно она была виновата в том, что появилась ныне перед паном Зусеком. — Это не мужчина…
— А мне нравится.
Гавриил ложку облизал.
— Мне вот… мама всегда кашу готовила.
— Расскажите о ней, — пан Зусек вдруг наклонился и весьма резко, заставив Гавриила отпрянуть.
Впрочем, пахло от него не зверем и не духами, а… терпкий резкий аромат, который, пожалуй, перебьет и тот, и другой запах.
— З — зачем?
Пан Зусек воздел ложку, с которой отвалился желтый ком каши и плюхнулся аккурат на скатерочку.
— В ней я зрю исток всех ваших бед.
— Каких? — осведомился Гавриил, на всякий случай отодвигаясь от собеседника столь прозорливого. И еще кукиш скрутил, естественно, под столом, потому как крутить кукиши в лицо людям — дурной тон.
Пан Зусек, высунув розовый и чересчур уж длинный язык, ложку лизнул.
— Я зрю, — повторил он, прищурившись. В складочках темных, будто бы подкрашенных, век его глаза терялись, казались махонькими и какими-то бесцветными.
Неприятными.
— Я зрю, — это слово, надо полагать, пану Зусеку было очень по вкусу, оттого и произносил он его медленно, со вкусом, — что вы обладаете преогромной чувствительностью. А еще стеснительностью во всем, что касается женского общества. Скажите правду…
Гавриил к правде готов не был, а потому головой мотнул.
— Вам стыдно признаться, — облизанная ложка блестела, и похоже, пшенная каша не была столь уж неприятна пану Зусеку, как он то говорил. — Это вполне естественно.
Ноздри его дрогнули.
Он ли… нехорошо получится… умный человек и волкодлак. А в том, что пан Зусек умен, Гавриил нисколько не сомневался: вон, целую книгу написал!
— Она с рождения внушала, что мужчине стыдно выказывать свою слабость… — он зачерпнул каши и отправил в рот, проглотил, не жуя, и острый кадык, выдававшийся на узкой шее, некрасиво дернулся. — Она подавляла вас… была авторитарна и нетерпима…
— Вы были знакомы? — Гавриил похолодел.
— Они все таковы. Истинная суть женщины — хищница. И только мужчина, всецело уверенный в себе, способен управиться с нею.
Пан Зусек похлопал Гавриила по руке. Ладонь его была горячей, сухой.
…а у волкодлаков температура тела выше, чем у обыкновенного человека. Ненамного, но все же…
— И оттого молодые люди, сами не понимая причин, робеют в присутствии женщин. Испытывают порой преотвратительные ощущение. Сухость во рту. Внезапную немоту. Слабость во всех членах, — пан Зусек перечислял, не забывая глотать кашу, а Гавриил смотрел на широкий его рот, на розовый язык и ровные белые зубы. — Они списывают это на урожденную скромность, тогда как дело в ином!
— В чем?
Пан Зусек оскалился.
— В голосе инстинкта! И его надо слушать… женщины опасны… они способны свести с ума, лишить воли… обобрать до нитки… сколько несчастных каждый день лезут в петлю… — он сделал паузу, позволяя Гавриилу обдумать услышанное, что тот и сделал, ответив:
— Не знаю.
— Чего не знаете?
— Сколько несчастных каждый день лезут в петлю. Это полицейские сводки глядеть надобно.
Пан Зусек коротко хохотнул:
— А вы шутник.
Смех у него оказался неприятный, тоненький.
— И это хорошо… очень хорошо… — пан Зусек поднялся. — Приходите…
На стол легла красная карточка.
— Уверяю вас, будет интересно. А вам, как соседу, и скидку сделаю… полный курс обойдется всего-то в двадцать злотней. И я научу тебя стать собой.
— Спасибо, — вежливо поблагодарил Гавриил, хотя не совсем понял, зачем ему учиться быть собой, если он и так есть?
А каша за этими разговорами остыла.
Панночка Розалия Бергуш — Понятовска обреталась на Ковыляйской улочке, известной тем, что некогда, лет этак триста тому, всецело принадлежала королевской пассии, Алиции Ковыляйской. Та прослыла особою вольных нравов и большой придури, каковая и воплотилась в стремлении сделать сию улочку идеальной. И подчиняясь приказу, старинные дома были снесены, а на месте их выстроены новые, по особому проекту самой панны Алиции… поговаривали, что имелись у нее планы не только на улочку, но и на весь квартал белошвеек, а то и на Познаньск. Однако милосердные боги не допустили произволу, наградив бледную даму чахоткой, а уж тогдашнее лечение, с пиявками и кровопусканиями, сократили и без того короткий срок ея жизни.
Памятью о панне Алиции осталась широкая улица с белыми тополями, домами, облицованными розовым камнем да бронзовая статуя женщины в роскошном старинном наряде.
Ныне место сие было престижным и дорогим, невзирая на некоторые неудобства, каковые испытывали жители, поелику и сама улочка, и дома, на ней возведенные, были признаны историческим наследием, а потому обращения требовали бережного…
С этой мыслью Себастьян торжественно опустил бронзовый дверной молоток на бронзовую же нашлепку, прикрепленную к двери недавно. Вместо обычного стука раздался мелодичный перезвон, в котором можно было угадать фривольную мелодию из популярной оперетты.
Дверь открыл высокий мрачного вида господин в сюртуке и парике.
— Полиция, — сказал Себастьян, разглядывая сюртук, расшитый золотом по золоту. — К панне Эугении…
И карточку положил на золоченый поднос, который господин держал на вытянутой руке.
В дом впустили не сразу.
Сперва, когда дверь закрылась, Себастьян удивился: этакого не позволяли себе даже титулованные обитатели Белого города.
Потом разозлился.
И почти отступил, желая заглянуть в узкие окна, забранные решетками, но дверь вновь открылась. И давешний господин, отвесив низкий поклон, пророкотал:
— Ждут — с. В гостиной — с. Извольте ваши шляпу и хвост…
— Не изволю, — буркнул Себастьян, по ступенькам подымаясь с немалою опаской. Господин, служивший при доме не то дворецким, не то лакеем, доверия не внушал. — Хвост не отстегивается.
— Сочувствую.
И физия-то каменная, аккурат такая, которая бывает, что у хороших дворецких, что у отменных мошенников, притворяющихся дворецкими. Но шляпу и перчатки все ж пришлось оставить на очередном подносе, то ли золоченом, то ли золотом, всяко вида превнушительного.
— Прошу вас. Следуйте — с…
В доме было богато.
Многоцветные обои. Картины, висевшие столь густо, что разглядеть эти самые обои, появись у Себастьяна подобное желание, было бы презатруднительно.
Статуи мраморные.
Вазы золотые.
И чучело бурого медведя, стоящего на задних лапах. В передних медведь держал очередной поднос — Себастьяну подумалось, что покупали их, верно, оптом, спросив за то немалую скидку. На подносе лежала книга внушительных размеров, в красной сафьяновой обложке, щедро украшенной каменьями.
— Это что? — книга выглядела подозрительно и вызывала вполне естественное желание — изъять.
— Благодарности, — лакей глядел на Себастьяна свысока, и в глазах его пустых виделась жалость. — Гости благодарят панну Эугению…
— За что?
— За все.
— Ах, за всякие пустяки… не стоит вашего внимания… Лютек, спасибо… можете быть свободны… хотя нет, пусть в малую гостиную подадут чай… у нас ныне замечательный чай. Мой супруг прикупил по оказии, истинно цианьский. По пятнадцати злотней за гривну.
Этакий чай и поперек горла встать может.
— И пирожных подай! — крикнула панна Эугения вслед. — Тех самых, которые из королевской кондитерской…
Повернувшись к Себастьяну, она пояснила:
— Мы для родственников берем, которые попроще, в местечковой… все одно Жоржиковы тетки в хороших пирожных ничего не понимают, так что зазря тратиться? Вы уж извините, что ждать пришлось… Лютеку велено, чтоб без докладу никого не пускал, а то ходят тут и ходят…
— Кто ходит?
— Ах, кто только не ходит! Все больше просители… знаете, почему-то думают, что ежели Жоржику удалось заработать злотень — другой, то он просто обязанный этим поделиться… он, конечно, делится. Давече вот храму отписал пять тысяч на кровлю. Памятную табличку за то обещались. Но ведь всем и каждому давать, этак и разориться недолго…
Она шла по узкому коридорчику, и пышные розовые юбки колыхались, задевая стены.
— Ваш супруг…
— Жидомир Бергуш — Понятовский… вообще-то он урожденный Цуциков, но взял мою фамилию. Согласитесь, что Жидомир Бергуш — Понятовский звучит куда как благозвучней.
Себастьян согласился.
— У него заводики… мыловаренные… с дюжину. И еще иного, по мелочи… там мануфактурка, там фабрика… понимаете.
— Понимаю.
— Чудесно! Мы в Познаньск недавно перебрались, в позатом годе. Я Жоржику говорила, что нечего в провинциях делать. Там, небось, ни обчества пристойного, ни жизни светское…
Панна Эугения остановилась у двери и опустила очи долу. А Себастьян не сразу понял, что дверь эту требуется отворить.
— У вас… чудесный дом, — сказал он, стараясь сгладить неловкость.
— Ах, вы мне льстите…
Льстил.
И лесть эта далась Себастьяну нелегко.
Золото.
Всюду золото.
Золотой шелк стен. И золотой бархат гардин. Золотой атлас с золотым же шитьем на низеньких креслицах. Золоченое дерево… золотые узоры на мраморе камина.
Золотая посуда.
— Неужели вы самолично… — Себастьян обвел все золотое великолепие рукой.
— Конечно… неужели я могла доверить свой дом кому-то?
Платье на панне Эугении тоже было золотым, чрезмерно тяжелым для лета, но явно недешевым.
— Столько труда… столько труда… вы представить не можете…
Себастьян такое действительно представлять не мог и, главное, не желал.
— Вы присаживайтесь, а Розочка сейчас спустится… ей надобно туалету обновить, — панна Эугения присела на самый краешек кресла и, проведя по обивке ладонью, пожаловалась. — Цены в Познаньске несусветные! Приличную ткань дешевле, чем по двадцать сребней за аршин не сыскать… эта и вовсе сорок стоила…
— Скажите, вы были знакомы с Зузанной Вышковец? — Себастьян разглядывал собеседницу.
Недавно в Познаньске… насколько недавно? Впрочем, явно не месяц и не два… но ежели она волкодлак, то знает об этом, и способ нашла, как проклятье усмирить.
Или выход нашла…
— Зузанна… — панна Эугения нахмурилась, была она худа, однако эта худоба не придавала фигуре ни легкости, ни изящества, напротив, она словно подчеркивала недостатки — чрезмерно широкие плечи, коротковатую шею, перехваченную золотой лентой фермуара, и плоскую грудь. — Ах, та Зузанна… конечно… сваха… мы читали об этом ужасе…
Дверь отворилась, и давешний лакей вкатил столик, на котором громоздилась посуда, к счастью, серебряная.
— Уж извините, — панна Эугения, отпустив Лутека взмахом руки, сама взялась за сервировку стола. — Но пристойного сервизу я до сих пор не нашла… чтобы и проба хорошая, и исполнение… все норовят подсунуть какую-то ерунду дешевую. Я так и сказала пану ювелиру, мол, сделайте, как я прошу, а Жоржик не поскупится. В конце концов, тут же ж столица! Небось, генерал — губернатор из серебра не пьет.
Себастьян охотно подтвердил, сказав при том чистую правду: чай генерал — губернатор предпочитал потреблять из высокого стеклянного стакана, который повсюду возил с собой. Ну, или же, на худой конец, из фарфоровой посуды.
Чай в серебре выглядел преподозрительно.
— Но я право не знаю, чем могу помочь… — панна Эугения держала чашечку двумя пальчиками и при том манерно оттопыривала мизинчик.
— Расскажите о ней.
— Обыкновенная женщина… средний класс, если вы понимаете, о чем я… изо всех сил стремилась казаться богаче, чем есть… но происхождение чувствовалось. Не было в ней… лоска не было.
Панна Эугения пригубила чай и зажмурилась.
— Превосходно… удивительно тонкий вкус… а уж аромат…
Себастьян осторожненько понюхал: от чая отчетливо пахло сеном. И оттенок он имел бледно — желтый, какой бывает, когда кипятком заливают спитую заварку.
— Удивительно, — согласился он. — Никогда подобного не пробовал!
— Это Жоржику по особому заказу… я говорила, да?
— Говорили. Так, значит, Зузанна вам не нравилась?
— Не нравилась? — панна Эугения отставила чашечку. — Ну что вы! Не могу сказать, что она мне не нравилась… или нравилась… я не имею обыкновения испытывать симпатию к прислуге. Или тем, кто вроде прислуги… это некоторые вольнодумцы полагают, что ежели вырядить горничную в дорогое платье, то из нее мигом принцесса выйдет.
— Не выйдет?
Панна Эугения носик сморщила.
— А воспитание как же? Манеры? Вкус утонченный… я сама два года уроки брала.
— Вкуса?
— Естественно. Я ведь должна соответствовать столице…
— У вас получается.
— Вот видите! — воскликнула панна Эугения. — А Зузанна… она была простенькой. Всю жизнь в Познаньске провела, а в результате что?
— Что? — послушно спросил Себастьян и покосился на массивный фикус с вызолоченной листвой.
— Ни — че — го! — панна Эугения произнесла это по слогам. — Совершенно ничего! Обыкновенная женщина, которых в любом городе множество… когда нам порекомендовали сваху, я, признаться, ожидала кого-то более… более яркого… вдохновенного… она меня совершенно разочаровала…
— Чем?
Фикус был близко, достаточно близко, чтобы поделиться с ним чаем. Себастьян крепко подозревал, что этакая его щедрость не найдет понимания у несчастного фикуса, однако же сам пробовать изысканный напиток он тем более не желал.
Оставалось надеяться, что панна Эугения, увлеченная рассказом, отвернется.
— Категорической неспособностью понять наши желания…
— Это какие же?
— Розочка… вы скоро увидите ее… моя маленькая девочка… мы переехали в Познаньск отчасти для того, чтобы устроить Розочкину судьбу наилучшим образом. В провинции какие женихи? Баронет там… или вовсе купец средней руки… нет, Розочка — достойна самого лучшего! Мы с Жоржиком так считаем.
Панна Эугения, точно чувствуя, что Себастьян задумал недоброе, отворачиваться не спешила, напротив, она устремила на него столь внимательный взгляд, что ненаследный князь испытал некую неловкость. В его жизни, конечно, случалось встречать дам, которые, что называется, раздевали взглядом… а порой и не взглядом, но обыкновенно делали сие под влиянием страсти. В панне Эугении страсти не ощущалось вовсе, скорее уж некая деловитая сосредоточенность, которая и заставляла Себастьяна нервничать. Он старался сидеть смирно, чувствуя себя не то шкапом, не то очередным подносом, присмотренным панной Эугенией для украшения дома. Того и гляди протянет костлявую свою ручку, поскребет ноготочком, дабы убедиться, что не подсовывают ей золоченую медь под видом литья…
— Нам сказали, что Зузанна — лучшая сваха в Познаньске… и что в результате? Мы рассчитывали минимум на графа… но лучше — князя. А она нам все тех же баронетов сватала… да у нас в Клятчине баронетов, что собак бродячих… тьфу.
Сплюнула она изящно, на блюдечко, и после губки отерла платочком.
Себастьян кивнул.
— Еще посмела говорить, будто бы у нас чрезмерные запросы… да мы за Розочкой знаете, что даем?
— Что?
Это был неправильный вопрос, судя по тому, как блеснули глаза панны Эугении. Она подалась вперед, и Себастьян отпрянул настолько, насколько позволила высокая спинка дивана.
— Три дюжины простыней шелковых, качества найвысочайшего. Одна — десять злотней стоила! Подушки, гусиным пухом набитые. Двадцать две… пододеяльники, наволочки, естественно… дюжина перин…
Голос ее звенел и звенел, а Себастьян с тоскою думал, что приданое неведомой ему Розочки и вправду было обильно…
…пожалуй, как и сама Розочка.
Она вплыла в гостиную, прерывав поток матушкиного красноречия, и уже за одно это Себастьян воспылал к ней невероятною симпатией.
— Ах, дорогая… — панна Эугения поднялась навстречу и руки протянула, желая обнять дочь. — Мы тут как раз о твоем приданом говорили… князь Вевельский так внимательно слушал!
Себастьян кивнул.
Слушать он умел, не важно, шла ли речь о шелковых простынях с монограммами, о соленой селедке аль о новом увлечении пана Бжузека, о котором он имел обыкновение повествовать пространно и занудно.
— Это Розочка…
Розочка присела в неловком книксене и юбки кружевные, золоченые, приподняла.
— Бесконечно рад видеть, — Себастьян поспешно поднялся и ручку поцеловал. — Ваша матушка много лестного рассказала о вас…
Розочка зарделась.
И веер раскрыла в неловкой попытке спрятаться.
— Она у нас такая скромница… Розочка, милая, присядь… вы видите? Чистое дитя! Юное! Невинное!
— Мама!
— Мама правду говорит… воспитание отменное. Мы гувернантке десять злотней в месяц платили и еще премию… а потом наняли учителя танцев. И этикету… учителя ныне дорогие. По семь сребней за урок! Но для Розочки ничего не жаль.
— Мама… — прогудела Розочка и веерочек приопустила. Теперь по — над пушистым краем крашеных страусовых перьев виднелись огромные, преисполненные какой-то неизбывной тоски, Розочкины глаза.
Глаза были огромными, впрочем, как и сама Розочка.
Пудов десять неописуемой красоты.
Волосы темно — морковного колеру щедро были смазаны воском и уложены ровненькими кудельками, в каждый из которых вставили шпилечку с матерчатою розой. И оттого сама Розочкина голова гляделась похожею на клумбу. И без того бледная кожа была присыпана белилами в попытке скрыть явно неблагородные веснушки. Розочкины щеки были пухлы, аки подушки из ея приданого. Вереница Розочкиных подбородков скрывала шею. А грудь ее, подпертая корсетом, который не столько подчеркивал талию, сколько в целом придавал Розочкиному необъятному телу форму, норовила выпрыгнуть из тесноватого декольте. И на оной припудренной груди гордо возлежало золотое ожерелье с каменьями столь крупными, что Себастьян, пусть и не был ювелиром, но разом заподозрил подделку.
— Разве она не прелестна? — всплеснула руками панна Эугения. И Себастьян кивнул: слов, чтобы описать всю прелесть Розочки, у него не нашлось.
— И вот представьте, эта женщина… она заявляет, будто бы Розочке надобно работать над собой!
Розочка вздохнула, и колючее золотое кружево, что топорщилось над декольте, шелохнулась.
— Мама… — теперь в голосе ее звучал упрек.
— Молчи. Мать лучше знает! Розочка так расстроилась… так расстроилась… — панна Эугения подала дочери поднос с пирожными. — Она и теперь переживает.
Розочка величественно качнула головой и отправила пирожное в рот.
Проглотила, не жуя.
И потянулась за следующим.
— Видите, как переживает? Розочка всегда, когда волнуется, ест…
Судя по объемам, Розочкина жизнь была полна волнений и тревог.
— И мы, если хотите знать, вовсе собирались расторгнуть договор… я не сомневаюсь, что Розочка и без помощи этой женщины составит чье-нибудь счастье. Вот вы, сколь я понимаю, не женаты…
Розочка прекратила жевать и повернулась к Себастьяну. Поворот она совершала всем телом, медленно, и Себастьяну почудилось, что слышит он и натужный скрип корсета, и хруст золотой ткани, готовой вот — вот расползтись по шву.
— Не женат, — вынужден был признать он.
— Какое замечательное совпадение!
— Это не совпадение, — Себастьян покосился на дверь, которая была заманчиво близка. — Это жизненный принцип…
— Хочу, — произнесла Розочка и, вытянув руку, ткнула в Себастьяна пальцем.
— Роза!
— Прости, мама, — она опомнилась, но руку не убрала, а лишь мизинчик оттопырила. — Купи…
— Что ж, — Себастьян поднялся, — если ничего больше о панне Вышковец вы сказать не можете…
— Купи! — Розочка топнула ножкой, и креслице под нею опасно захрустело.
— Роза! Многоуважаемый Себастьян… вы к нам не иначе, как чудом попали…
— Да нет, извозчик довез…
— …и мы просто обязаны использовать этот шанс! Поверьте, мы можем быть полезны друг другу…
— Верю, — Себастьян осторожно отступил к двери, но панна Эугения с неожиданной прытью заступила дорогу.
— Вы ведь князь…
— Ненаследный, — уже без особой надежды на спасение, уточнил Себастьян.
— Это мелочи… главное, что князь… а права наследования Жоржик купит… поймите, — на локоть Себастьяна легла сухонькая ручка. — Розочка — нежное дитя, которое не привыкло к отказам… и если вы сейчас просто уйдете, это нанесет ей огромную рану…
Розочка следила за матушкой, но и о пирожных не забывала.
Волновалась, надо полагать.
— Простите, но…
Слушать панна Эугения не стала. Она заговорила быстро, но громким шепотом:
— Сами посудите, когда вам еще подвернется подобная невеста! Вы в полиции служите, верно? Небось, не от хорошей жизни? Сколько получаете?
— Десять злотней в месяц, — честно ответил Себастьян. — И еще премия бывает. До пяти.
— Пятнадцать злотней?! Боги милосердные… как вы живете?
— С трудом…
— Очень вам сочувствую… я сразу поняла, что вы в затруднительном положении пребываете… где это видано, чтобы князь в этаком, уж не обижайтесь, бедненьком костюмчике ходил. Небось, шерстяной?
Себастьян кивнул: как есть шерстяной, из аглицкого сукна, шитый, естественно, не за акторскую зарплату.
— Вот! А женитесь на Розочке, в атласах ходить будете!
— Золотых?
— Золотых, — подтвердила панна Эугения. — И цепочку на шею вам купим. Золотую. Толстую.
— Чтоб не сбег?
— Простите?
— Ничего… это я так… вслух думаю.
— Думайте, — милостиво позволила панна Эугения. — Только не слишком долго. Небось, Розочка с ее приданым, долго ждать не станет.
И Себастьяна, наконец, отпустили.
— Мама! — в очах Розочки появились крупные слезы.
— Он вернется, дорогая…
…к золотой цепи и наморднику, который всенепременно всучат вместе с цепью, выбрав тот, который подороже…
Нет уж, в ближайшие пару лет Себастьян сию улочку будет обходить стороной.
В собственном кабинете Евдокии царил беспорядок, устроенный ею же. Вот что-то не ладилось с расходными книгами. Нет, сходилось все до мелочей, но… не давала покоя некая несуразица, не позволявшая Евдокии с чистой совестью убрать книги в сейф.
И она вновь и вновь перелистывала плотные страницы, хмурилась, выписывала то одни цифры, то другие, сравнивала… складывала… делила… и отвлекаясь, гоняла серебряные бусины по нити счетов.
Не складывалось.
Ничего не складывалось… и не только в книгах.
Вчерашний вечер. И мигрень. Шпильки, которые Лихо вытягивал из волос, и каждую — с болью. Сон глухой.
Письмо.
Сегодняшнее утро, которое не утро вовсе, а полдень…
Письмо.
Грач и револьвер.
Собственное престранное состояние, когда буквально все из рук сыплется.
И снова письмо.
Почему он утра не дождался? Уехал именно сейчас… однако же почерк Лихославов, в том сомнений нет.
Евдокия с раздражением захлопнула книгу и листки мятые на пол смахнула: с деньгами она после разберется, есть дела и поважней.
Она достала пистолет и конверт, от которого пахло порохом и… и еще чем-то, Лихо точно сказал бы чем именно, а у Евдокии нос человеческий, слабый. Она и так, и этак поворачивает конверт, бумагу ноготком царапает, хотя в том толку никакого.
Перечитывает.
И почти понимает, в чем дело. Мысль скользкая, что угорь, но Евдокия поймала бы ее… еще немного и поймала бы.
Но скрипнула дверь, протяжно так, резанув по ушам. И счетная доска выпала из онемевших вдруг пальцев.
— Вижу, вы все работаете, — Богуслава вошла без приглашения. — Вы слишком много работаете, дорогая.
Лиловое платье с высоким воротником, с тремя рядами аметистовых пуговиц, с рукавами узкими, присобранными. На них тоже пуговки поблескивают вороньими внимательными глазами.
Шляпка.
Вуаль густая, по-за которой не разглядеть Богуславиного лица. Только губы и видны, вишнево — красные, яркие.
— Что вы здесь делаете?
Евдокии стало стыдно и за невзрачное свое платьице, и за косу, что в конец растрепалась, и за чернильные пятна на пальцах… и вовсе за кабинет этот, сделанный под ее вкус, оттого лишенный женственности.
Слишком тяжелая мебель. Ни виньеток, ни резьбы, одни шкапы во всю стену чего стоят. Или вот секретер этот, на котором громоздились, что книги, что папки с текущими счетами. Кассовый тяжелый аппарат, приткнувшийся у окна заместо фикусу, каковому в подобных кабинетах самое место. Да вот беда, фикусы рядом с Евдокией не уживались.
— Была рядом, решила заглянуть… — на руках Богуславы черные перчатки. Под горлом единственным светлым пятном во всем наряде — брошь — камея. — Вчера вы мне показались нездоровой. Слишком… возбужденной. Агрессивной, я бы сказала.
— Извините, если испугала.
— Ну что вы, — Богуслава, не дождавшись приглашения, присела. — Я понимаю… на вас столько всего навалилось в последнее время… да и сама я, признаться, повела себя не лучшим образом.
Она приподняла вуаль и повернулась.
Белая кожа. Фарфоровая. Оттого и синяк на скуле видится ярким, нарисованным будто. И тянет прикоснуться, проверить, существует ли он на самом деле.
— Вы…
— Будем считать, что неудачно упала… мы, женщины, порой бываем столь неловкими… — ее пальчики дрожали. — Велеслав был очень недоволен мной…
— И часто он бывает… недоволен?
— Случается. Как правило, мы неплохо ладим… не надо думать, что он жесток.
Именно так Евдокия и подумала.
— Не более чем другие мужчины… при том, что его тоже понять можно.
Вуаль опустилась, скрывая позорное свидетельство чужого разлада.
— После того… происшествия… со мной иногда происходят вещи… — Богуслава поднялась. — Мне сложно рассказывать о подобном… и медикус советует больше отдыхать, хотя я и так ничем не занята… но вчера… в доме что-то такое произошло… признаться, я совсем не помню, как получилось, что я… что мы с вами…
Пальчики коснулись виска, и вуаль не способна оказалась скрыть болезненной гримасы.
— Я даже не помню, что именно говорила вам… наверняка, что-то неприятное… и мне очень стыдно…
— Мне тоже, — была вынуждена признать Евдокия. — Что бы вы ни сказали, это еще не повод, чтобы в вас стрелять.
— Да? Вы стреляли? — удивление и тут же взмах рукой, точно Богуслава сим жестом желала перечеркнуть все, что было. — Надо же… совершенно ничего не помню!
Какое совпадение.
Случайное?
— Но… но я не только за тем приехала, чтобы извиниться перед вами. И это тоже, конечно… я совершенно не умею извиняться, не было в жизни повода, — она вернулась к креслу и присела, на самый краешек, и поза ее, сдержанная, скованная даже, говорила о том, что чувствует себя Богуслава на редкость неловко. И надо было бы утешить ее…
Или хотя бы чаю предложить.
Но Евдокия молчала. Она тяготилась как и этим внезапным визитом, так и извинениями, которым не верила.
— В любом ином случае я бы промолчала, — ладонь Богуславы обвили аметистовые четки, слишком красивые, чтобы служить лишь четками. — Но вчерашнее происшествие обязывает меня… считайте это извинением.
Пальцы перебирали граненые бусины да столь ловко, что Евдокия лишь подивилась.
— Дело в том, что мне по чистой случайности стало известно кое-что, о чем я считаю необходимым вас предупредить… и конечно, вы скорее всего откажетесь мне верить, но… я всегда считала, что лучше знать наверняка, чем гадать… или же вовсе закрывать глаза. Вы, как мне представляется, не из тех женщин, которые слишком глупы… или слишком умны, чтобы притворяться дурами.
И не понять, то ли похвалила, то ли в лицо плюнула, но ядом, как есть ядом.
— Говорите уже, — не выдержала Евдокия, испытывая преогромное желание выставить незваную гостью за дверь.
Грубо… и скажут, что Богуслава первой мириться пришла, а Евдокия повела себя аккурат как торговка, которою и является… вспомнят все, что только вспомнить можно, чего нельзя — придумают.
— О таком говорить непросто, — Богуслава улыбнулась, и розовый язычок скользнул по губе. — У вашего мужа есть любовница…
Ложь.
— Ложь, — Евдокия поднялась.
— Ваша воля… но выслушайте хотя бы, после будете решать. Я понимаю, что вы вышли замуж по любви… но любовь имеет обыкновение изживать себя. Особенно часто это приключается с мужчинами… мужчины вообще не склонны хранить ревность. Велеслав вот…
— Прекратите!
Богуслава замолчала.
Поправила вуаль. Коснулась губ.
— Мне жаль, что я причиняю вам боль, но… вы знаете, где сейчас ваш муж?
— Да.
А ей не поверили.
— Вам кажется, что вы знаете… и быть может, в неведении есть свое счастье, — Богуслава поднялась. — Но я опасаюсь за вашу жизнь.
— Что?
— Я не враг вам, пусть между нами и были… разногласия. Ей девятнадцать. Она красива… очень красива, уж я-то знаю, что говорю… и она в положении.
— Нет.
Это не может быть правдой… не может…
— Вы уже не так молоды… и Лихослав понимает, что вряд ли стоит ждать детей от вас…
Страхи оживали. Серыми тенями, шепотком, которого не было, но он слышался, и Евдокия изо всех сил старалась отогнать мысль о том, что Богуслава права.
Может оказаться права.
— А наследник ему нужен.
— Уходите.
— Конечно, — Богуслава наклонила голову. — Но если вы вдруг решите, что мои слова следует проверить, то…
В ее руке появился сложенный лист.
— Это адрес. Отправляйтесь… взгляните. А уж потом решите, что делать.
Евдокия не собиралась брать этот листок, но протянула руку.
— Велеслав не самый лучший муж, — произнесла Богуслава прежде, чем закрыть дверь. — Но у него хотя бы нет повода избавиться от меня…
…а на петлях проступила ржавчина, такая яркая, что Евдокия даже залюбовалась ею… на золото похоже, на то грязное золото, которое вымывали в верховьях Сарынь — реки.
Лист она положила на стол: никуда Евдокия не поедет.
Или все-таки… просто взглянуть…
Просто убедиться, что она лжет…
Конечно, лжет… как иначе.
…очнулась Евдокия на площади. Шумно. Людно. Суета царит, снуют лоточники, дерут друг перед другом горло, расхваливая нехитрый товар. Орут извозчики, что на коней, что друг на друга, что на мальчишек, которых на площади множество. Мельтешат серой воробьиной стаей, хватают дам за длинные юбки, дразнят мелких собачонок, а порой, на спор, лихость свою доказывая, ныряют под самые колеса. И тогда раздается:
— Ишь я тебя!
Щелкает в воздухе хлыст, пугает очередного смельчака.
— Звиняйте, панночка, — извозчик в черном косматом жилете потеет. Солнышко-то припекает ярко, и Евдокие видна красная шея с тремя складочками да седой затылок.
— От ить… хельмово отродье, — извозчик сплевывает на толстые голубиные спины, и птицы отвечают слаженным воркованием, явно не одобряя этаких вольностей.
— Поворачивайте, — вся эта суматоха вдруг отрезвила.
Боги милосердные, что она делает?
Едет?
Чего ради… посмотреть… выследить. Это мерзко. Евдокия себя после такого уважать перестанет… а без уважения, как жить.
— Чего?
— Поворачивайте, — упавшим голосом произнесла она. — Обратно. Вдвое заплачу.
Извозчик лишь хекнул, дивясь этакой барское придури. Но спрашивать не стал… хорошо, что не стал. Евдокия не сумела бы ответить.
Она откинулась на жестком сиденье и прикусила палец.
Было муторно.