Книга: Хозяйка Серых земель. Капкан на волкодлака
Назад: Глава 11. Где речь идет о некоем пансионе и его обитателях
Дальше: Глава 13. О проблемах свах и свидетельницах

Глава 12. О сложностях торговли и превратностях бытия

Евдокия проснулась с тяжелой головой.
Она с трудом разлепила веки, заставила себя подняться, пусть бы испытывала преогромнейшее желание остаться в постели.
Велела подать кофе.
И пила, горький, черный и крепкий, закусывая шоколадом, а подобное баловство Евдокия позволяла себе в исключительных случаях.
Нынешний был… странным.
Хмурая Геля, лишившаяся обычной своей говорливости, то и дело позевывающая и широко, не давая себе труда прикрывать рот… Она чесала волосы, больно дергая, останавливаясь, то и дело проваливаясь в странную дрему, и когда Евдокия отобрала гребень, лишь рукою махнула.
— Тяжко в грудях, — пожаловалась она. — Небось, дожж будет. Вот поглядите. На дожж завседы мляво…
Мляво.
Хорошее слово. Тягучее, как мысли Евдокии. Беззубое, что утренние ее страхи… влажная, червеньская истома, душная, невыносимая, рождающая одно желание — лечь и позволить себе уснуть.
Нельзя.
Работа есть… отчет квартальный в проверке нуждается, потому как приказчик, которого рекомендовали, как человека знающего, в последние дни уж больно хитро на Евдокию поглядывает. И на складах следует проверку провести, подсказывает Евдокиино чутье, что далеко не все там радужно…
…в банк заглянуть…
…и в магазин, только — только открывшийся, а потому требующий беспрестанного контроля…
Мысли о делах отрезвили лучше кофе. И Евдокия сумела-таки косу заплести.
Письмо она обнаружила на туалетном столике, серый конверт, к которому и прикасаться-то желания не было. Но Евдокия конверт взяла, подивившись тому, что на ощупь он еще более неприятен, нежели на вид: жесткая шершавая бумага.
А в конверте — белая, скользкая.
Почерк аккуратный.
Знакомый такой почерк.
Евдокия читает. И снова читает… и в третий раз, шевеля губами, проговаривая каждое слово, потому как иначе не понять. Она слишком… слишком рассеянна сегодня, чтобы понять.
«Милая Евдокия.
Обстоятельства ныне сложились так, что эти несколько дней мне лучше провести вдали от тебя и людей. За сим я отбываю в нашу усадьбу, где хоть как-то могу быть полезен.
Умоляю не держать на меня зла, поскольку решение сие далось мне нелегко.
Твой Лихослав.
P. S. Я был бы очень благодарен, если бы ты никого не ставила в известность о моем отъезде, а такой же постаралась избежать общения с моими родственниками, поскольку я не уверен, что они не причинят тебе вреда».
Евдокия сложила письмо и убрала в сумочку.
Она понимала, что должна бы испытывать обиду… или гнев… или хоть что-то, но не испытывала ничего. И это странное безразличие даже не пугало.
Лихослав вернется.
Конечно.
И эта мысль окончательно успокоила, правда, спокойствие это было немного неудобным, сродни чужим перчаткам, которые, вроде бы и сели по руке, однако же сели не так, как должны бы…
Перчатки Евдокия забыла.
И зонт.
И выйдя из дому, зажмурилась: яркий солнечный свет вызвал престранное желание немедля вернуться в дом, спрятаться за закрытыми ставнями, да не выходить, пока желтый шар не скроется с горизонту… и после не выходить.
И вовсе не выходить.
Никогда.
Мысль была настолько притягательной, что Евдокия споткнулась, с удивлением подумав, отчего прежде не испытывала этакого желания, спрятаться от мира. В конце-то концов, разве не в тиши, не в уединении истинное ее счастье?
— Ну уж нет, — она запустила пальцы в волосы. — Это… это как-то неправильно.
Собственный голос показался неуместно громким, неприятным.
И черный грач, слетевший с забора под самые ноги, отозвался хриплым криком.
— Кыш пошел… — Евдокия кинула в грача камушком, но зловредная птица только отлетела шага на два, чтобы вновь распластаться на дорожке. И крылья растопырила, тощую, какую-то обскубанную шею вытянула, заверещала.
— Кыш!
Присев, Евдокия принялась собирать мелкие камушки. Сам вид птицы вызывал непонятное ей отвращение, а ведь прежде-то Евдокия к грачам относилась с полнейшим равнодушием.
— Кгрыыы, — грач смотрел, не мигая.
И крик его — не крик, но глухой скрежет, точно гвоздем по стеклу… а от камня увернулся, заскакал по дорожке, чтобы вновь распластаться, всем видом своим показывая, что не выпустит Евдокию из дому.
— А вот шиш тебе! — она скрутила кукиш. — Пшел…
Камушки падали.
Грач скакал, норовя обойти Евдокию то с одной, то с другой стороны, и подобрался вдруг так близко, что ухватил блестящим клювом за подол.
— Ах ты!
Евдокия вдруг остановилась.
А ведь птица… странная птица, обыкновенные грачи не ведут себя подобным образом. Они наглы порой, но не настолько, чтобы на человека нападать.
И не пахнет от них тленом.
Запах же был столь силен, что Евдокия нос зажала… попятилась, выставив руку… а грач захихикал, совершенно по — человечески.
— В дом иди, — сказал он.
— Иду, — Евдокия юбки подобрала.
Мертвый.
Как есть мертвый, вон и перья пооблетели, проглядывает через оставшиеся белая птичья шкура, местами треснувшая… и крылья вывернуты так, как у живой птицы сие невозможно.
— Уже иду, — голос предательски дрогнул, что грачу весьма понравилось.
И смех сменился клекотом, а из раззявленного клюва показался тонкий змеиный язык.
— Уже… иду…
Она поднялась на первую ступеньку.
И на вторую.
На третью… положила руку на дверь… грач следил.
Хихикал.
Пускай смеется… пускай думает, что с Евдокией вот так просто управиться… и что сумочку она к себе от страха прижимает… страх-то есть. Она, небось, живой человек и всякой погани боится… и руки у нее дрожат. Дрожали.
Рукоять револьвера была приятно холодна.
— Домой, значит? — переспросила Евдокия, и грач поспешно закивал, сделавшись похожим на цианьского болванчика из тех, которые продают по сребню за дюжину, да еще и размалевывают по желанию заказчика.
— А если я домой не хочу?
Птица зашипела.
И скокнула на ступеньку.
— Дур — р — ра…
— Сама дура, — спокойно ответила Евдокия, нажимая на спусковой крючок. И привычно дернулся в руке револьвер. Громыхнуло. Запахло порохом и… гнилью.
Разлетелось черное перо.
Плеснуло жижею болотной на ступеньки. И Евдокия поспешно подняла юбки: не хватало еще платье испортить…
— Вот же… — она и спускалась так, придерживая левой рукой подол и сумочку, а в правой неся револьвер. — Чтоб тебя…
Перо кружилось, норовило прилепиться не то к волосам, не то к платью, оседало на траве, превращаясь в темные капли, которые уходили в землю.
— Определенно, — Евдокия почесала рукоятью переносицу, — это ненормально… все это совершенно ненормально.
Она оглянулась на дом, который стоял рядом, безучастный и будто бы чужой.
Возвращаться?
Ни за что!
И пусть голова до сих пор тяжелая, но Евдокия точно знает, что если и вернется в родной особняк, то только с ведьмаком на пару, хотя и сама мысль о ведьмаках вызывала отвращение, едва ли не дурноту. Ничего, Евдокия с дурнотой справится. Уже справляется.
Идет по тротуару, простоволосая, растрепанная и с револьвером в руке… люди сторонятся… верно, револьвер убрать надобно в сумочку, поелику неприятности с полицией Евдокии без надобности. Она и остановилась у перекрестка, огляделась, убеждаясь, что нет поблизости ничего-то подозрительного, ни грачей, ни галок, разве что пара откормленных голубей возится у лавочки, кланяется благообразной старушке, выпрашивая булку…
— Извините, — Евдокия присела на лавочку.
От старушки пахло цветочною водой и еще мятой.
— Я… передохну и дальше… вот только…
В барабане осталось два патрона.
Один в грача… и выходит, что еще три она вчера выпустила, в Богуславу… и повезло, что не задела. А пули посеребренные.
Заговоренные.
Специального заказу… и по — хорошему, надо бы револьвер убрать, да только в нынешних престранных обстоятельствах мысль о том, чтобы остаться без оружия, Евдокии претила.
— Перезаряжу, — пояснила она старушке, которая к вящему неодобрению голубей булку отложила. Подняла лорнет на отполированной до блеска рукояти, смерила Евдокию внимательным взглядом…
— Перезаряжу и уйду…
Пальцы дрожали, а запасные патроны, как назло, застряли в обойме.
— Не спешите, милочка, — произнесла старушка. — Оружие требует аккуратного обращения… в кого стреляли?
— В грача.
Евдокия выдохнула.
Успокоиться надо, а то она, на безумицу похожа… безумица с револьвером… то-то своячницы порадуются, когда Евдокию в лечебницу заберут.
А может…
Нет, рановато делать выводы.
— В грача… — старушка мечтательно прикрыла глаза. — А я вот на воронах руку ставила… позволите дать вам совет?
— Конечно.
Если Евдокия хоть что-то понимала, то совет она услышит вне зависимости от позволения.
— Цельтесь в ноги…
— Почему? Мне казалось, что в голову — оно как-то верней…
Патрон все-таки поддался.
— В голову?! Милочка, конечно, немногие мужчины используют голову по назначению, но это еще не повод в нее стрелять! Поверьте моему жизненному опыту! Мужчина с простреленной головой в хозяйстве совершенно бесполезен! В ноги, милочка, целиться надо… в ноги…
— З — зачем?
— Чтоб далеко не ушел… — старушка смахнула остатки булки. — Помнится, в вашем юном возрасте был у меня один поклонник… не один, конечно, далеко не один, но его я выделяла… сразу решила, что если замуж, то только за Николауса… он был само очарование, но ветреник — с…
Голуби устроили возню, они копошились у самых ног, толкали друг друга, теснили, норовя вырвать кусок побольше, и разевали клювы, давились булкой.
— Все на свидания звал… я соглашалась… ах, молодость — молодость… кровь горячая… а после мне донесли, что он с другой прогуливается… дочерью одного… не важно, главное, что у нее приданого на тысячи злотней. У меня же из достоинств — револьвер папенькин…
Щелкнул барабан, встав на место.
— Но ведь главное, правильно распорядится тем, что имеешь. Вот я и распорядилась. Встретилась и поставила условие. Или он на мне женится…
Старушка замолчала, мечтательно улыбаясь.
— Или? — Евдокию вдруг заинтересовала эта история.
— Или женится на той, другой. Если нужен он ей будет после моего выстрела… он-то не поверил, думал, шучу…
Губы старушки тронула улыбка.
— Тогда-то я ему ногу и прострелила… в знак серьезности моих намерений. Сбежать попытался, дурашка этакий. Ох и кричал же он… ругался матерно… но выбор сделал верный. Сорок лет душа в душу прожили… он мне и не изменял никогда.
В этом Евдокия не сомневалась.
Старушка же, приложив к глазам кружевной платочек, легонький, невесомый, как она сама.
— Я ему на свадьбу подарила… — она наклонилась и прошептала, — костяное достоинство…
— Что?
— Достоинство, — с достоинством произнесла старушка и глазки опустила на голубей, которые от этаких откровений всяческий интерес к булке потеряли. — Костяное… знаешь… есть умельцы, которые по кости режут. Скажем, глаза, если кто глаз потерял. Или руку, ногу… или вот нос… у моего папеньке на войне срезало, так он накладным пользовался… я вот достоинство заказала. Двадцать два злотня стоило. Но сделали с большим мастерством.
Воображение Евдокии живо представило и этакий подарок, отчего-то в соломенной коробочке с бантом из органзы, и жениха, весьма оным подарком впечатленного.
— Вот и Николаус оценил… на Вотановой книге поклялся, что до гроба будет верным…
Оно и правда, небось, не рискнул клятву нарушить, потому как одно дело с костяным глазом жить, а другое — с достоинством…
— Вы, милочка, конечно, можете сказать, что сие несправедливо и бесчеловечно, — старушка спрятала лорнет в расшитую бисером и перьями сумочку. — Да только разве справедливо было мне про любовь врать? А если не врал, то…
Она пожала узенькими плечиками:
— Я свое защищала. Чужого мне не надобно, а своего не отдам…
Голуби согласно закурлыкали, своим они считали булку, от которой остались одни воспоминания, и птиц это весьма печалило.
— Так что, милочка, отбросьте сомнения… и ежели оно ваше, то стреляйте по ногам. Мужик с простреленной ногой далече не уйдет…
В магазине пахло корицей и ванилью.
Было спокойно.
Белели в полумраке унитазы и эльфийские шпиры, на постаментах возвышались массивные раковины ванн. Плескал прохладною водицей фонтанчик.
Молчали канарейки, щебетали продавщицы, Евдокию они заметили не сразу, увлеченные сплетнями и свежими ватрушками, вид которых заставил Евдокию вспомнить, что она голодна.
Со вчерашнего дня не ела.
— Ой, — сказал кто-то, обернувшись. — А вы… тут?
— Тут, — мрачно ответила Евдокия, не зная, как быть дальше.
Отругать за безделье?
Или ватрушку попросить? Или не попросить, но пользуясь положением, изъять? В конце концов, обедать на рабочем месте…
— А булочки хотите? — шепотом поинтересовалась новенькая чернявая продавщица.
— Хочу.
— С чаем? — уточнила вторая, на всякий случай от новенькой отодвигаясь.
— С чаем…
Пускай.
Все одно сегодня день странный…
Кружку подали, и ватрушку в руку сунули, и усадили, правда не в кресло — кресла стояли исключительно для посетителей, из красного бархата, с позолотою обильной — но на унитаз, застеленный чистым покрывалом.
— Тихо сегодня? — поинтересовалась Евдокия, чтобы хоть как-то нарушить воцарившуюся тишину.
— Тихо… — хором вздохнули продавщицы.
Ватрушка была удивительно сладкой, травяной чай — ароматным. И с каждым глотком его становилось легче. Исчезала непонятная тяжесть, и желание немедля вернуться домой уходило, и мысли появлялись, этакие нехорошие мысли про ведьмаков и проклятия.
Головную боль.
Грача.
Посестриц дорогих, которым было бы в радость, случись с Евдокией какое несчастье.
И верно задумалась она прекрепко, оттого и не услышала, как зазвенел колокольчик, возвещая о появлении клиента, и продавщицы, позабывши о ватрушках, поспешили к двери, дабы клиента оного встретить…
— Дуся! — сей бас заставил вздрогнуть и очнуться. — Дуся, ты тут!
— Тут, — согласилась Евдокия и поспешно слизала с пальца сахарную пудру.
— Дуся! Я счастливый тебя видеть!
— А я уж как рада… — она поднялась аккурат вовремя для того, чтобы уклониться от объятий. — Вижу, у тебя все хорошо…
За прошедший год Аполлон изменился мало, разве что обрел некий столичный лоск, во всяком случае нынешняя рубаха его, ярко — алая, шелковая, расшитая по вороту псевдонародным орнаментом, явно была куплена в центральной лавке. Как и полосатые штаны, перехваченные золоченым кушаком. Золотые Аполлоновы кудри были завиты и уложены, обильно смазаны воском и бриллиантином, отчего казались литыми. И Евдокия испытала преогромное желание пощупать их.
— Плохо! — возвестил Аполлон и, верно, в избытке чувств, ударил себя в грудь кулаком. Кулак был внушителен, и грудь загудела.
А может, не грудь, но железный статуй, которого Аполлон держал под мышкой.
— У меня все плохо!
Он даже всхлипнул и статуй поставил на крышку ближайшего унитаза.
— Ты погляди только!
Статуй оказался козлом, слегка кривобоким, на редкость тощим, как сказала бы матушка — лядащим. Левый рог его был чуть короче правого, спина подымалась горбом, а ноги и вовсе в стороны пузырями расходились.
— Козел, — сказала Евдокия и потрогала статую.
Металл был холодным.
— Козел! — Аполлон произнес это слово так, что сразу стало ясно: козел не просто так себе парнокопытное, но сокрыт в нем некий тайный, сакральный даже смысл. — Они вручили мне козла!
Он тоненько всхлипнул и смахнул пальчиком крупную отборную слезу, что выкатилась из левого глаза. Правый оставался сух и смотрел строго, ожидая от Евдокии сочувствия.
Но ныне не было у нее желания козлам сочувствовать.
От продолжения беседы ее избавил тот же колокольчик и новые посетительницы, вид которых напрочь лишил Евдокию способности мыслить здраво, если сия способность, конечно, еще оставалась при ней.
— Аполлон! — густой бас Гражины Бернатовны заполнил зал. — Аполлон, мальчик мой!
— Полечка, ты ведешь себя не совсем верно…
— Мой сын сам знает, как себя вести!
— Комиссия ждала благодарственной речи… мы приготовили фуршет… — Брунгильда Марковна сделала попытку обойти свекровь, но была остановлена взмахом могучей руки.
— Твоя фуршета никому не надобна! — Гражина Бернатовна ступала тяжко, важно. В новом парчовом платье, с юбками столь пышными, что не ясно, как они в дверь прошли-то, она гляделась весьма внушительно. — Полечка, ты страдаешь?
— Страдаю, — Аполлон смахнул вторую слезу. — Мама! Они мне козла сунули!
— Полечка, ты все неправильно понял…
— Мой сын страдает! — возвестила Гражина Бернатовна, краснея лицом.
А Евдокия мысленно отметила, что красное лицо с цветом платья весьма гармонирует… почти как широченный воротник, на котором голова Гражины Бернатовны лежала, будто бы на блюде.
Высокую прическу ее украшали восковые яблоки и груши, а из темечка торчало длинное петушиное перо. Когда Гражина Бернатовна наклонилась, Евдокия разглядела и птичку, крохотную колибри, не то свившую гнездо, не то запутавшуюся, в темных, явно подкрашенных, волосах.
— Я чувствовала, что этим все закончится! — от голоса Гражины Бернатовны позвякивали хрустальные подвески на люстре, а тяжкая ее поступь заставляла покачиваться и унитазы. Из-под вороха юбок, щедро отделанных кружевом, выглядывали квадратные носки кавалерийских сапог. — Чувствовала всем своим материнским сердцем! А оно не вреть!
— Матушка! — взревел Аполлон, попытавшись увернуться от матушкиных объятий. — Они… козла… мне…
От обиды нижняя губа Аполлона выпятилась и затряслась, нос непостижимым образом сделался длинней, а лоб — уже, отчего само лицо обрело престранное сходство с козлиною мордой. Евдокия перевела взгляд на статую.
И вновь на Аполлона.
Красота неописуемая.
— Полечка, солнышко… конечно, они вручили тебе козла. Они всем козлов вручают, — Брунгильда Марковна была в желтом. Платье из яркое парчи, щедро расшитой стеклярусом, облегало тощее ее тело, узкие рукава подчеркивали неестественную худобу рук, а в треугольном вырезе виднелись полупрозрачные, синюшные какие-то ключицы.
— Ты… знала?!
О, сколько праведного возмущения было в этом голосе.
— Знала, — покаялась Брунгильда Марковна, поглаживая козлиные кривые рога. — Это не просто козел…
Она вздернула остренький подобородок, смерив Гражину Бернатовну взглядом, полным превосходства.
— Это Познаньский Козел! — ударение Брунгильда Марковна поставила на первом слоге. — Тот самый Познаньский Козел, который вручается за особые достижения…
Она перевела дыхание и ткнула в круглый козлиный глаз.
— За индивидуальность. Непримиримость… за яркий талант…
Аполлон шмыгнул носом и на козла посмотрел без прежней обиды.
— Получить Познанского Козела — это величайшее счастие! Мне стоило немалого труда уговорить пана Стрижецкого, чтобы номинировали именно тебя…
— Полечка гений! — Гражина Бернатовна подобралась к козлу с другой стороны и ткнула в бок кривоватым пальцем. — Полечка и без твоей помощи получил бы любого козла… хоть познаньского, хоть краковельского…
— Ай, не скажите, — Брунгильда Марковна скрестила руки на впалой груди. — Вы не представляете, какая в этой среде конкуренция…
— Ты мне про конкуренцию не сказывай…
— А вам, мама, ни про что сказывать не надобно. Вы слишком закостенелы…
— Я костенелая? — Гражина Бернатовна уперла руки в бока, и юбки ее опаснокачнулись. — Это я-то костенелая? На себя глянь!
— Дуся, — Аполлон дернул Евдокию за рукав. — Дуся… они сейчас снова…
— Между прочим, ныне стройность в моде…
И Евдокия решилась.
— Идем, только тихо…
— А вам, мама, не мешало бы заняться собой… вы слишком много едите.
— Ты меня куском хлеба попрекаешь?! — взвизгнула Гражина Бернатовна, хватаясь за козлиные крутые рога. — Поля, твоя жена меня не уважает!
— Я не уважаю?! — Брунгильда Марковна от козла не отступилась и схватила за тощую заднюю ногу. — Да я вас так уважаю, что слов нет! А вы меня…
— А за что тебя уважать?!
— Я вашего сына в люди вывела! — Брунгильда Марковна дернула козла на себя, но отпускать сей символ вящей гениальности сына Гражина Бернатовна не собиралась. Евдокия пятилась, Аполлон пятился с нею, он пригнулся, сделавшись меньше, тусклей. И даже рубаха его сделалась не такой яркой.
— Ты вывела?! Да он же ж гений!
— И что? В Познаньске каждый третий гений, а в люди выходят единицы…
— …соблазнила невинного мальчика…
— …и если бы не мои связи, никто бы…
— …развратила… диету не блюдет…
— …сами эту диету блюдите!
Дверь на склад подалась легко, отворилась беззвучно, и Евдокия выдохнула с немалым облегчением. Аполлон, просочившись следом за ней, лишь обессиленно рукой махнул.
— И часто так?
Из-за двери доносились раздраженные голоса.
— Да каждый день, — он почесал живот, который за прошедший год вырос, приятно округлившись, отчего вид Аполлон приобрел несколько беременный. — Любят меня, страсть… заботятся…
Он поскреб щеку и добавил:
— Громко заботятся…
— Устаешь?
— А то… мне, за между прочим, медикус покой прописал. И еще настойку для нервов… только она горькая, я ее пить не можу. И маменька говорит, что от медикусов вред один… народ, он лучше знает.
— Что знает?
Аполлон нахмурился, но тут же ответил:
— Все знает!
— Народ… да, народ — наверное, — унитаз оказался на редкость удобным, пусть и исполненным в ярко — розовом колере, который пользовался немалым спросом.
— Поля должен уважать жену!
— А любить — маму!
Тонкая дверь не защищала от громких голосов, и Евдокия лишь надеялась, что нехитрое их убежище обнаружат не сразу.
— И этот козел, если хотите знать, моих рук дело!
— Конечно! От тебя только козла и следует ждать…
— Наверное, зазря я сбег, — Аполлон испустил тяжкий вздох и понурился. — Брунечка речь написала… красивую… всю ночь учил. Хочешь послушать?
— Нет, — искренне ответила Евдокия.
— Там про словесность нашую… про литературу, которая ноне в кризисе пребывает… — он оседлал другой унитаз, вида весьма зловещего: черный и с серебряными рунами на крышке, о коих имелся соответствующий сертификат, что руны сии — пользительные весьма, облегчающие работу кишечника и тем самым привносящие в организм гармонию. — И про это… как его… поиск альтернативных форм, как единственный действенный путь возрождения.
Аполлон произнес это, ковыряя ноготочком серебряную руну.
— Брунечка умеет красиво писать…
— А ты?
— А у меня, Дуся, кризис… — новый вздох был тяжелей предыдущего. Аполлон сгорбился и руки в подмышки сунул. — Я, Дуся, если хочешь знать, себя исчерпал… вот третий день сижу… думаю…
И снова вздох.
— Думаю и думаю… а оно не идет.
— Рифмы нету?
Евдокия прислушалась: за дверью царила подозрительная тишина.
— И рифмы нету… и ничего нету, — толстый Аполлонов палец, описав полукруг по крышке унитаза, замер. А затем уперся в толстый же Аполлонов лоб. — Мысля не идет. Понимаешь?
— Куда не идет?
— Никуда… вот давече маменька напекла пирожков со щавелем. Я их страсть до чего люблю, а еще щавель пользительный, он живот прочищает… у меня три дня бурлило…
— От кризиса? — сердобольно поинтересовалась Евдокия.
— Не… от молока кислого. Кухарка казала, что попортилося оно, но страсть до чего пить хотелось. Вот я и выпил жбанок. А после понял, и вправду попортилося… пронесло меня… и бурлило ишшо.
Он осторожно погладил округлый животик.
— Вот маменька и напекла пирожков, чтоб, значит, я хоть крошечку съел… принесла на блюде фарфоровом… и квасу свежего. А я смотрю. Лежат пирожки. Румяненькие. С корочкой. Жаром исходят. Жбанок запотевший. Кваском пахнеть… а мне не хочется. Вот совсем не хочется!
— Может, переел просто?
— Нет, Дуся… это кризис… мне медикус сказывал… сначала оно всегда так… то пирожков не хочется, квасу… а после раз и ты в бездне депрессии.
Новое слово Аполлон произнес медленно, с немалым вкусом.
— Брунечка пахлавы медовой принесла и орешков засахаренных… матушка колбас наделала с чесночком… а я вот, веришь, Дуся, ем… скрозь силу ем. И ничего не хочу… тоска душу гложет!
— Ужас какой, — Евдокия поднялась и на цыпочках подошла к двери. Затянувшаяся тишина ее несколько настораживала.
— А то… я вот и в кровать лег… сготовился, значит.
— К чему?
— К кончине, Дуся… к кончине, — Аполлон тяжко поднялся, но вновь сел. — Гениям суждено оставлять мир молодыми…
— Так то гениям, — пробормотала Евдокия.
— Что?
— Ничего, Поля, я слушаю тебя внимательно.
И ободренный Аполлон продолжил.
— Лежу в кровати… гляжу в потолок… сочиняю Реквиему…
— Чего?
— Реквиему. Поэму, значится, чтоб потомки меня помнили… надобно мощно. Так, чтоб каждое слово разило…
— …главное, чтоб в конец не заразило…
— Чего?
— Ничего, Полюшка, ничего… это я проникаюсь… — Евдокия дверь приоткрыла и в щелочку выглянула.
— А слова-то не идут…
— Может, тебе рано еще?
— Думаешь?
— Думаю… — на первый взгляд в зале было пусто, лишь стальной козел со слегка погнутыми рогами взирал на Евдокию, и виделся в очах его немой укор.
— Так я и другого писать хотел, — Аполлон поерзал по унитазу. — Слушай, а удобно… у Брунечки в туалете узенький стоит… как присесть… а тут…
Он похлопал по крышке и, поднявшись, крышку откинул.
— И во внутрях черный… концептуально.
Евдокия толкнула дверь.
— Белый вот — это пошло… белый унитаз у всякого есть, — Аполлон присел и задумался. — Слушай… а ведь проходит…точно проходит…
Он откинулся на бачок и руки скрестил на груди.
— Страдав от боли, я ревел, стальной козел в глаза мои глядел. Он знал, что близок мой конец. И жизни настает… — Аполлон задумался, наверняка подбирая альтернативную рифму, поелику та, что пришла на ум самой Евдокии, вряд ли могла претендовать на публикацию. — …венец… жизни настает венец. Как оно?
— Гениально! — тоненько воскликнула Брунгильда Марковна, поднося к подбитому глазу желтый платочек. — Поленька… ты вышел на новый уровень.
Евдокия со вздохом от двери отступила.
— Прячешься? — Гражина Бернатовна ткнула пальцем в грудь. — Недоброе задумала?
Она вошла бочком, высоко подняв юбки, заголив массивные ноги в синих сетчатых чулках. Но поразили Евдокию не чулки, а ярко — красные, весьма неприличного вида, подвязки.
— Задумала… семью разбить хочешь? А и раньше думать надо было! — сказала она, нехорошо усмехнувшись. — Упустила свой шанс. А вот тебе!
Скрутив кукиш, она сунула Евдокии под нос.
От рук Гражины Бернатовны пахло квашеною капустой и копченостями.
— Нет, — поспешила заверить Евдокия. — Я замужем.
Но похоже, что и уверение это, и кольцо обручальное Гражину Бернатовну не убедили. Она хмыкнула и огладила черные усики.
— За спиною мужа шашни крутишь…
— Мама, прекратите говорить ерунду, — вспыхнула Брунгильда Марковна и для надежности вцепилось в Полечкин рукав. — Мы счастливы в браке. Правда, Полечка?
— Д — да, — он торопливо закивал.
А Гражина Бернатовна пошевелила нижнею губой и, окинув Евдокию придирчивым взглядом, поинтересовалась:
— Тогда чем вы тут занималися? — серые глазки ее оценили и растрепанную косу Евдокии, и наряд ее, не самый лучший, и бледность. — Двери закрыли… спряталися… Как есть роману крутят! Смотри, Брунька, уведет она у тебя мужика, я таких-то знаю!
Она уперла руки в бока, и кружевной воротник угрожающе поднялся.
— Сама-то тихая, тихая… а бочком — бочком и шасть в постелю супружью…
Брунгильда Марковна побелела, а подбородок ее мелко задрожал.
— Я-то таких на раз чуяла… как какая прохвостка начнеть муженьку мойму глазки строить, так я ее за косу…
— Мама!
— А ты, Поленька, молчи! Небось, сам жену выбирал? Без материного благословения! То и живите тепериче… — Она сунула кулак под нос Аполлону, и тот смешался. — Вона, пиши стихи… получай своих козлов…
— Козелов, — встряла Брунгильда Марковна, ободренная этакой нежданной поддержкой.
— А хоть кого… но в мире и радости, мы вот с папенькой твоим десять лет прожили…
— Прекратите! — Евдокия ощутила, как приливает к лицу кровь. — Мы… мы ничего такого не делали!
Гражина Бернатовна недобро прищурилась, не убежденная словами, и под взглядом ее колючим Евдокия окончательно смешалась, пробормотав:
— Мы… мы просто унитаз примеряли.
— Что? — женщины растерялись. Аполлон же, вдохновленный идеей и шансом избежать очередного скандала, поспешил заверить.
— Примеряли.
— Именно… унитаз — это очень важно! У Аполлона кризис творческий… ему душевного комфорта не хватает…
— Поэт должен страдать, — тихо заметила Брунгильда Марковна, оглядываясь. Она словно лишь теперь очнулась, обнаружив, что находится в месте престранном.
Огромном.
Полутемном. И сплошь уставленном фарфоровыми унитазами. Она даже закрыла глаза, втайне надеясь, что сие место исчезнет, однако же желанию этому не было суждено исполниться.
Белые.
Розовые.
И черные, исписанные странными знаками, унитазы окружали Брунгильду Марковну. Иные стыдливо прикрывались узорчатыми крышками, с других за критикессой наблюдали голые посеребренные младенчики с мрачными лицами, третьи и вовсе являли собой нечто невообразимое, этакие слепки фарфора и серебра…
— Должен, — согласилась Евдокия, успокаиваясь. — Но не от отсутствия же удобного унитаза.
Аполлон кивнул.
— У него, может, и кризис начался исключительно от невозможности… побыть наедине с собой…
— Но у нас есть…
— Есть, — Евдокия погладила розовое изделие, украшенное раковинами и морскими коньками. — Но оно Аполлону… как бы выразиться… маловато. Неудобно. А всякое неудобство… не дает правильно расслабиться.
В животе Аполлона опасно заурчало.
— Вы же понимаете, к чему это приводит? — поинтересовалась Евдокия громким шепотом.
Брунгильда Марковна кивнула: она не понимала, но чувствовала, что нынешняя тема весьма… тонка. И требует особого подхода.
Свекровь же сковырнула позолоту с раковины и по крышке постучала:
— Значит, примеряли…
— Именно, — Евдокия не собиралась отступать от озвученной версии. — Мы не могли допустить, чтобы новый унитаз причинял дискомфорт… в конце концов, Аполлон — выдающийся литератор…
— Гений! — корявый палец ткнул в глаз морского конька, чешуя которого несколько поистерлась.
— Гений, — покорно согласилась Евдокия. — А раз так, то он требует индивидуального подхода…
— Полечка такой чувствительный…
— Весь в маму! — и Гражина Бернатовна, задрав пышные юбки, присела на розовый унитаз, поерзала слегка, устраиваясь поудобней. Морщины на лбу ее стали глубже, щеки надулись пузырями, а на усиках появился бисеринки пота. — Эк оно… и вправду ничего так… фаянс?
— Фарфор.
— Небось, не самого лучшего качеству…
— Обижаете, Гражина Бернатовна, — Евдокия оскорбленно вздернула подбородок. — Высочайшего! И сертификат о том имеется…
— Знаю я энти ваши сертификаты… бумажки одни. Вона, на Вороньей слободке по сребню за дюжину дают…
— Так то поддельные, а наш печатью Королевской палаты заверен…
Гражина Бернатовна нехотя поднялась и обошла полюбившееся изделие кругом.
— Позолота-то тоненькая… слабенькая…
— Для вас хоть тройным слоем сделаем.
— И денег сдерете столько, будто бы он целиком из чистого золота…
Евдокия скромно промолчала, потому как в словах Гражины Бернатовны имелась своя правда: унитазы в столице стоили много дороже, нежели в Краковеле, но сие происходило единственно от странной убежденности столичных покупателей в том, что качественная вещь должна быть дорогой.
Эксклюзивной…
Что ж, сие устремление было Евдокии лишь на руку… а эксклюзиву у нее вон, целый склад имеется.
— И почем ныне? — Гражина Бернатовна подобрала юбки, протискиваясь меж полюбившейся ей розовой моделью и массивным глянцево — белым монстром, изготовленным по особому заказу.
— Сто двадцать злотней.
— Грабеж! — она схватилась за сердце, после вспомнила, что сердце это с другой стороны находится и поспешно руку переметнула. — Не больше двадцати сребней…
— Для вас готовы сделать скидку… ежели еще и ванную закажете… есть в розовом цвете… с морскою тематикой… вы ведь бывали на море?
Гражина Бернатовна поджала губы: на море она не бывала, но признаваться в том наглой девице, которая посмела отказать Поленьке в законном браке, не собиралась. Мало того, что замуж не пошла, так и ныне расстроенной не выглядела, не смешила ни плакаться, ни косы рвать… унитазы у нея… ванны с морскою тематикой…
— Вот посмотрите, — Евдокия поманила несостоявшуюся свекровь. — Представьте себе ванную комнату в розовом цвете… «Пламенеющий фламинго».
Как на ее взгляд, несчастный фламинго чересчур уж пламенел, и колер получался вызывающе ярким, но клиенткам нравилось.
— Здоровая какая, — оценила ванну Гражина Бернатовна. — Это ведер двадцать будет?
— Вся сотня войдет…
Ванна была исполнена в виде раковины, с узорчатой золоченою каймой по краю, которая Гражине Бернатовне весьма приглянулась. И то сказать, в прежние-то времена тяжкой достоличной жизни она этак не роскошествовала.
Покосившись на невестку, она вздохнула… тоща и непригожа, зато и дом свой имеет… и со свекровью ладит, хотя и лается порой… а кто не лается? Небось, свою-то свекровушку, не к ночи она помянута будет, Гражине Бернатовне случалось и за волосы таскать…
— Неэкономно.
— Мама, стоит ли думать об экономии, если вопрос касается здоровья! — Брунгильде Марковне ванна тоже глянулась. Она даже представила себе, как возлежит в этой раковине прекрасною жемчужиной, и сквозь витражные окна ванной комнаты проникает пламя заката… и она, Брунгильда Марковна, в этом пламени пламенеет, подобно тому самому фламинго. В этих грезах присутствовали и свечи, и длинные волосы, романтично разметавшиеся по краю ванны, и пена с запретным ароматом заморского иланг — иланга, каковой Брунгильде Марковне поднесли намедни…
И серебряное блюдо с фруктами.
Полюшка, который стихи читает… на этом месте греза дала трещину, поелику стихи Полюшка читал, восседая на унитазе, и отчего-то не Брунгильде Марковне, каковую ласково именовал Брунечкой, но стальному козлу.
— Ванна… ванна — это очень важно для здоровья… а у вас спина побаливает.
— Верно, — важно качнула головой Гражина Бернатовна. — Щемит так, что прям спасу нет…
— Вот! А эльфийская глина, она целебная…
— Дорогая…
— Ах, в деньгах ли дело…
…благо, почивший супруг оставил Брунгильде Марковне помимо полного собрания собственных сочинений, недвижимость и неплохой счет в гномьем банке.
— Берем!
— Брунька, вот же… — Гражина Бернатовна нахмурилась, сетуя на этакую невесткину непонятливость. Пусть и добрая она баба, а бестолковая. Кто ж так сразу покупает?
А по лавкам иным пройтись?
Глянуть, кто и где, чем торгует? Побеседовать с приказчиками, медень сунув… небось, приказчики-то верней знают, каков товар на самом-то деле… потом поторговаться, цену сбить…
— Два комплекта берем, — уточнила Брунгильда Марковна. — С полною отделкой…
— А я? — Аполлон взирал на розовую ванну с нескрываемой обидой. — Я в ей мыться не буду…
И ножкой топнул.
— Не хочу розовую унитазу!
— Полечка…
— Аполлон! Ты ведешь себя, как маленький! — Гражина Бернатовна мысленно уже полагала ванну своею, а потому мысль, что сыновний каприз способен лишить ее этакого чуда, вызывала глухую обиду.
— Не хочу!
— И не надо, — Брунгильда Марковна погладила Аполлона по руке. — Полечка, мы тебе другой купим… только скажи, какой.
И Аполлон приободрился:
— От этот! — и пальцем в унитаз ткнул. — Черный — это концептуально!
— У Полечки чудесный вкус… — восхитилась Брунгильда Марковна, а Гражина Бернатовна мстительно добавила:
— От мамы достался…
— На унитазе я сижу… и думу тяжку бережу. Судьба страны гложет меня… без ей прожить не могу дня! — возвестил Аполлон.
— Гениально… — мрачно заметила Евдокия, в мыслях накинув еще пару десятков злотней за моральный ущерб.
Все-таки она оставалась чужда к модным веяниям современной литературы.
Назад: Глава 11. Где речь идет о некоем пансионе и его обитателях
Дальше: Глава 13. О проблемах свах и свидетельницах