Глава 5. Аспекты безумия
Доктор Вершинин забрался на подоконник и дергал ручку, пытаясь открыть окно. Ему требовался воздух. Ему требовалось очень много воздуха.
А окно не поддавалось. Створки его склеились и заперли Вершинина в кабинете.
Снаружи горел асфальт. Он пузырился и трескался, выпуская из трещин рыжих змей, и те расползались, пожирая все вокруг.
Особенно воздух.
И Вершинин, отчаявшись, ударил локтем по стеклу.
Борис Никодимыч очнулся у подоконника, среди прозрачных осколков. Один, крупный кривой, словно нож, торчал из предплечья. Он приколол рукав к руке, и подарил отрезвляющую боль.
— Я схожу с ума, — сказал доктор Вершинин и поднялся. — Определенно, я схожу с ума!
Он улыбнулся этой радостной новости и, поднявшись на ноги, двинулся к двери. Пол кабинета раскачивался, но Борис Никодимыч видел цель ясно.
— Я сошел с ума, — он протянул руку к ручке, но та сползла по дверному полотну, растекшись свинцовой лужицей. — Я сошел с ума. Какая досада!
И Вершинин пнул дверь. Дверь открылась, однако вместо знакомого больничного коридора с серым бетонным полом, зелеными стенами и пузырями-лампами за дверью обитала чернота.
— Ну заходи, — она дружелюбно протянула кривые пальцы корней.
— Пожалуй, воздержусь.
Корни пробили тонкую ткань халата.
— Да ладно тебе. Заходи, — повторила темнота и дернула, втягивая во влажную земляную пасть. Сзади с грохотом захлопнулась дверь. — Чувствуй себя как дома!
Изнутри земля — громадный пирог.
Слой черный, жирный, сдобренный перегноем щедро, как кондитерское какао — маслом. Комочками в нем — человеческие останки. Они перекручены, связаны узлами и разломаны на части. Земля-какао плывет и перетирает малые эти части, превращая их в гомогенную массу.
Ниже — корж органогенного слоя, пронизанный корнями.
А под ним — белый творожистый иллювий.
И наконец, твердый пригоревший блин подпочвенных пород.
О него Вершинину бы разбиться, но он не разбивается, и даже стекло, сидящее в руке обломком чужого копья, проходит сквозь скальную подложку.
И ниже.
До жесткого базальта, который теряет свою жесткость, но становится вязким, как плавящийся агар. Вершинин попадает внутрь и застревает. Он беспомощен, но не напуган.
— Здравствуйте, доктор, — говорят ему, и Вершинин выворачивает шею, силясь разглядеть говорящего. — Вы уж не дергайтесь. Потерпите. Земле-то тоже попривыкнуть надо. Медленно она меняется, медленно…
И Борис Никодимыч кивает.
Он висит в базальтовом агаре, удивляясь тому, что жив и способен дышать. А вокруг него напухает пузырь с прозрачными стенками. Пузырь этот разрастается, и постепенно вмещает всего Вершинина, а потом и пространство вокруг.
— Присаживайтесь, доктор. Присаживайтесь. Не обессудьте, что я вас так… настойчиво пригласил, — существо, сидевшее в центре пещеры — а разросшийся пузырь каким-то чудесным образом стал именно пещерой — на человека походило мало. Скорее уж было в нем что-то от примитивных млекопитающих, которые еще не избавились от рептильных черт, но уже обзавелись собственными, особыми признаками.
Массивное тело, равное по всей длине покоилась на коротких толстых лапах. Пальцы задних конечностей были короткими и уплощенными, а передних — длинными, тонкими, цепкими на вид.
— Эк вы все… к своему притянуть норовите, — существо покачала головой, в которой особо выделялись челюсти. — Но это ничего. Это даже понятно.
Шкура его имела пятнистый окрас, и если на загривке топорщилась шерсть, то бока покрывала мелкая мягкая с виду чешуя.
— Вы ведь не способны разговаривать? Мне мерещится. В последнее время мне столько всего мерещится. Знаете, я должен был с самого первого дня понять, что дело именно во мне.
Очевидность данного факта принесла невыразимое облегчение. И доктор Вершинин улыбнулся такой очаровательной галлюцинации, которая взяла на себя труд окончательно подтвердить факт сумасшествия.
— Конечно. Дело исключительно в вас, Борис Никодимович.
Существо село, опираясь на задние лапы и хвост. Последний был велик. Мясистой струной он уходи в темноту, чтобы выглянуть из противоположной стены и дотянуться до самой морды галлюцинации, чем, вероятно, раздражал ее. Существо шевелило ноздрями и скалилось, как будто собираясь вцепиться в этот острый змеиный хвост.
— Но вы присядьте. Поговорим.
Доктор Вершинин отказался. Он обошел пещеру, трогая руками стены, ощущая исходящее от них тепло, почти жар, их неровность и острые кварцевые сколы.
И конечно, хвост. Галлюцианация лишь поморщилась. Наощупь она — вернее хвост — была теплой, по-змеиному сухой. На ладонях остались мелкие чешуйки.
— Homo alterius rationis! Рациональной природы! Рациональной… и рационально предположить, что в данный момент времени я пребываю в собственном кабинете. Я его не покидал. Физически. Однако разум мой искажает объективную реальность согласно установленной программе.
Существо следило за Вершининым.
— Сбой начался… дети. Автокатастрофа. Пятнадцать человек погибших. Пятнадцать человек на сундук мертвеца… мне бы напиться. Алкоголь при прочих равных все-таки лучше сумасшествия. Я не сумел их спасти!
— Сядьте, доктор.
Стул в этой галлюцинации появился в центре кабинета. И Борис Никодимыч ничуть не удивился, поняв, что стул этот — его собственный. Вон, на спинке обивка протерлась до потери цвета.
— Хаугкаль. Человек из кургана. Курганник. Страж Мидгарда и посох мира, — существо указало на себя. — Я есть. Вы есть. Все есть.
Вершинин все-таки попробовал стул на прочность, и лишь затем сел. Но молчать он не желал:
— Таким образом, становится понятна моя зацикленность на тех троих, которые впали в кому! Я не желал еще смерти. Но я не имел возможности помочь им иначе, чем уже помог. И логическим итогом стала фантазия на тему антагониста…
Хаугкаль широко раззявил пасть и запустил в нее руку. Он копошился в собственном горле, и в желудке, отчего шкура на животе шевелилась.
Вытащил он цепочку. Витую золотую цепочку, длинную, как поводок воздушного змея. Хаугкаль тянул и тянул ее, звено за звеном пропуская меж плоских зубов, а Вершинин завороженно наблюдал.
— И если взглянуть на все отрешенно… со стороны… просто факты… говорящая кошка. Сны. И Вальтер Шейбе… первый главврач наш. Его расстреляли. Я узнавал про него. Его расстреляли. Наверное, я слышал об этом раньше… в интернатуре… конечно, интерны вечно пересказывают байки… слышал и забыл. А подсознание воспользовалось информацией.
Звено за звеном. Белое золото, красное и желтое. Три пряди, свившиеся в косу.
— Вы должны знать, потому что вы знаете все, что знаю я.
Кивок.
— Вот. Ореол героя-мученика, который окружал его фигуру, сделал ее удобной для меня. Или взять карлика. Уродец. А уродство издревле ассоциировалось со злом. Варг и зима. Холод как воплощение некротики! И моего перед ней страха. Отсюда совершенно логичным образом вытекает моя борьба и ее кульминация. Я умер, и я ожил, тем самым преодолев собственные опасения.
Хаугкаль протянул цепочку, скользкую от желудочного сока и полупереваренных комочков пищи.
— На. Складно вышло.
— Спасибо.
— Только одного понять не могу. Если все так, то за что ты мужика зарезал?
— К-какого?
Не ври, Вершинин, знаешь ведь, о ком Курганник говорит. И сам время смерти зафиксировал. После длительных реанимационных процедур, которые проводил со всем возможным тщанием.
— Он… этот человек… в моем восприятии он был злом, которое я уничтожил.
И сожаления не испытывает. Инголф прав — есть люди, а есть не-люди. Не-людей убивать можно. Людей — нельзя. Вершинин не человек в собственной парадигме мира.
Цепочка в руках скользит. Звенья у нее крупные, литые.
— Я не отвечал за свои поступки! Нет, теперь я понимаю, что опасен. Ты ведь мой внутренний страж. Визуализированная совесть.
— Ну спасибо. Всегда мечтал, — Хаугкаль вцепился в хвост, но тут же выплюнул.
Не из золота цепочка — из волос. Мягких, детских… девичьих.
— Я… я благодарен, что ты появился. Я не должен иметь возможности совершить преступление.
Рыбкой пойманной на цепочке болтается пластмассовая заколка. Розовый овал и витиеватые буквы: «Катюша».
— Расцветали яблоки и груши, — Вершинин повернул заколку надписью вниз. — И что-то там куда-то туманы над рекой поплыли…
…белые кувшинки уходили под воду. И лишь одна осталась на самой кромке, словно желая увидеть солнце. С рассветом она поднялась выше, растянула пленку и прорвала, глянув в небо красными глазницами…
Лицо! Вершинин помнит ее лицо!
Это не кувшинка — девочка.
Никаких девочек не существует. Больное воображение борется с доводами разума.
— Хватит уже, — вздохнул Хаугкаль. — А то и вправду подвинешься. Голова-то одна. Беречь надо.
Он постучал по лбу когтем, и звук получился гулкий, радостный.
…и снова вода. Просачивается сквозь нейлоновые сети, оставляя по ту их сторону жирных карасей. Сеть сжимается, тянет вверх, сминая рыбьи толстые тела, и между ними застревает лента. Она разворачивается, синяя на синем, и, натянувшись до предела, тревожит сверток на дне.
— Нет! — Вершинин отбрасывает цепь из волос, не желая заглядывать в сверток. Но все равно видит. Газы раздули тело, вода превратила кожу в беловатый жир. Лица не узнать, но Вершинин узнает.
— Хватит? — вежливо интересуется Хаугкаль. — Или продолжить?
— Хватит! Чего вам надо? Чего?
— На от, — в костистой лапе лежит белый шар, вроде бильярдного. — Твое. Считай, что прощальный подарочек от Ровы. Бери, пока еще живое.
Шар и вправду был живым. Скорлупа прогибалась, и шар терял форму.
— Понимаешь, Вершинин, в этой жизни, да и в той, не все на тебе завязано. Иногда то, что ты видишь — это именно то, что ты видишь. В карман положи. Да аккуратнее — раздавишь, другого не будет.
Вершинин хотел возразить, что в его халате карманов нет, но потом понял — есть, во всяком случае один, для белого шара с полужидкой начинкой.
И вправду, не раздавить бы.
Потом эта мысль сменилась другой: если все взаправду, то Вершинин — убийца.
Он убил!
Человека!
И ничуть об этом не сожалеет?!
— Потом уже подумаешь и сам решишь, надо ли тебе оно. Если надо — проглоти. А нет, то, как там у вас говорят? Суда нет. И не бойся, не будет суда. Нету судей. Отлучились на неопределенный срок. Но ты о них не думай, Вершинин. О себе лучше. Будешь решать, то попомни — пока не пообвыкнется в прежнем-то теле, то и тяжко тебе будет. Невыносимо тяжко. И тут уж только перетерпеть.
— А если не… пообвыкнется?
— Тогда ты точно спятишь, — Хаугкаль оскалился. Зубы у него были рептильи — ровные, одинаковые.
— Что это такое?
— Вёрд.
— Что такое вёрд? Душа, что ли?
Убил. Пусть сволочь, урода, который и не заслуживал жизни, но Вершинину ли судить? А выходит, что судил и приговор вынес, а потом исполнил его.
И кому плохо от этого приговора? Жене? Детям? Убитым девочкам? Или девочкам живым, которые, благодаря Борису Никодимычу, останутся жить. А значит, правильно все.
Душа в кармане ничего не изменит.
— Души в тебе не осталось, тут уже не поправить. Извини, если что. А вёрд — это страж.
— Ангел-хранитель?
— Когда и ангел. Хранитель — чаще. Главное, реши для себя, чего ему хранить надобно. Без него будешь таким, каков есть. А с ним… тут уж как получится.
Хаугкаль упал на четыре лапы и медленно, извиваясь всем телом, подошел к Вершинину. От Курганника несло мертвечиной, и Борис Никодимыч подумал, что из всех существ именно это наиболее страшно.
Страшнее Варга.
Массивные челюсти раздвинулись, разве что не заскрипели, и обхватили Вершининскую руку. Сжимались они медленно, разрывая плоть и дробя кости. Но боли Борис Никодимыч не ощущал.
Потом рука хрустнула, и хрустнул сам подземный пузырь под гнетом карстовых пород. Но вместо того, чтобы погибнуть, Вершинин осознал себя, стоящего в больничном коридоре. Он держал руку вытянутой, и пальцами второй кое-как прижимал края раны. Рукав халата набряк кровью, и та брусничным вареньем падала на пол.
— Господи, Борис Никодимыч, что с вами? — медсестричка застыла, с ужасом уставившись на осколок стекла, торчавший из раны.
— Порезался вот.
А еще убил человека и, кажется, все-таки сошел с ума. Но о последнем Вершинин благоразумно умолчал. Отпустив раненую руку, кровь из которой все лилась и лилась, Вершинин нащупал мягкий шар в кармане халата. Не раздавить бы.
И подумать — нужен ли ему сторож?