Книга: Владетель Ниффльхейма
Назад: Часть 8. Последние рубежи
Дальше: Глава 2. Окраина горя

Глава 1. Верность

Инголфу было плохо.
Он ел. Он пил. Он спал. Он выходил из дому и становился на след, снова и снова возвращаясь к дому, обновляя запах и вызов, брошенный врагу. Он бродил вдоль забора, борясь с желанием за забор заглянуть.
Он возвращался.
Работал.
Разговаривал, с трудом подбирая слова, потому что найти понимание с людьми было сложно. А те, словно чувствуя неспокойное его настроение, стремились убраться прочь.
Не в людях было дело. И не в доме, о котором Инголф молчал, хотя должен был бы сказать, как сказал о мальчишке или том, другом, брошенном логове.
Начальство хвалило. Отчитывалось перед другим начальством и еще репортерами. Говорило про новые повороты и следы, хотя ничего-то нового в них не было.
Холод. Пустота.
Тоска.
Тоска поселилась внутри, там, где у нормальных людей работало сердце. У Инголфа оно тоже имелось, но другое, механическое, как часы. Это сердце считало миллилитры крови, разделяя их на равные порции, чтобы скормить венам и артериям. Оно не изменяло ритма, не шантажировало болями, не грозило остановкой и было, в сущности, всего-навсего мышцей. Тоска же жила сама по себе.
Она завелась однажды, просочившись сквозь старый рубец в глотку, чтобы прочно обосноваться в теле. Тоска ела Инголфа изнутри, как он ел сырое, мягкое мясо, и разрасталась.
Мешала.
Тоска тянула его к кладбищу, держала на привязи у алтаря, который был пуст и грязен. Он требовала ждать, и Инголф ждал. Он ложился на камень, сворачивался клубком и засовывал в рот пальцы. Он жевал их, как жевал старый карандаш, растирая фаланги до крови. И боль не приносила облегчения.
А та, которая связала Инголфа с алтарем, не возвращалась.
Забыла?
Бросила?
Насовсем?
Наверное, Инголф поступил плохо. Он обманул ее надежды. Подвел. И за это оказался брошен. Справедливо? Нет!
И когда от собственной крови становилось солоно во рту, Инголф скулил. В конце концов, он засыпал, прямо там, на камне, обессиленный ожиданием. А утром просыпался и кое-как сползал. Он шевелился, разминая затекшие руки и ноги, сплевывал кислый желудочный сок и брел на работу.
— Возможно, вам следует взять отпуск, — сказали ему как-то и подсунули бумагу.
От человека исходил резкий запах пота, в котором явственно читался букет болезней. С бумагой было сложнее. Инголф пробовал разобрать буквы, складывал их в слога, но смысл ускользал.
Тогда он просто поставил крестик там, где ему указали. И столь же покорно позволил выпроводить себя из здания. Удостоверения было жаль. К удостоверению Инголф привык. А еще к тому, что надо ходить на работу. Если он не будет ходить на работу, то что ему останется делать?
Искать!
И тогда она вернется. Когда-нибудь, но обязательно… надо верить. Надо ждать.
Надо убить волка.

 

Доктор Вершинин держал скальпель. Держал уже несколько секунд, любуясь совершенством его форм и остротой режущей кромки. И медсестры, и ассистенты ждали.
Чего?
Пациент спал. Его лицо было скрыто маской, а тело — простыней. И если отрешиться от знания, то перед Вершининым лежала гора плоти. Толстые ноги с узловатыми венами. Живот с двумя жировыми складками-фартуками. Пухлая, почти женская грудь с розовыми сосками в окружении рыжих венчиков волос. Плечи-подушки и длинные руки. Кулаки.
Именно они не давали Вершинину покоя. Он видел эти кулаки сквозь ткань. Два броненосца. Сверху — панцири обветренной кожи. Внутри — мякоть, вечно влажная, потная.
Этот пот остается на коже и вызывает омерзение.
У кого?
— Начинаем, — Вершинин склонился над пациентом, отодвинув иные, не касающиеся собственно операции, мысли прочь.
Действовал он уверенно.
Раскрывал тело слой за слоем. Пленка эпителия. Жировая подкладка, беловато-розовая, плотная. Мышечный слой. Вот и черный ком печени с больным шаром желчного пузыря.
…пот остается на белой коже. Он — след слизня на травинке. И как травинка, девочка дрожит…
Пауза. Вдох. Выдох. Собственный пот застилает глаза, и заботливая медсестра спешит избавить от докуки.
— Скоро закончим, — обещает ей Вершинин.
Скоро…
А этот, лежащий перед ним, беспомощный, любил растянуть удовольствие.
Руки действуют сами. Они выделают желчный пузырь и отсекают от него кровеносные сосуды лигатурой. Раз-два-три… четыре-пять…
Детская считалочка. У Вершинина нет детей, кроме тех, кто пребывает в его больнице.
А у пациента есть. Бывают. Девочки от десяти до двенадцати. Трое? Четверо? Ему нравится. И ему уже не страшно. Его не поймают. Вершинин мог бы сказать, но… кто ему поверит?
Зато есть иной способ.
Тот, который на острие скальпеля… или на нити, пережавшей кровяной проток. Достаточно лишь слегка ослабить.
Желчный пузырь отделяется легко, а кровящее ложе печени уже спешат обработать ультразвуком. Кровь спекается.
— Все хорошо, — говорит себе Вершинин. И медсестры спешат подтвердить.
Заметят ли они хоть что-нибудь? Нет. Вершинин уверен в этом. Ему надо лишь решиться…
За дверью ждет жена. У этого существа имеется жена — блеклая женщина с лицом мученицы. С нею дочь, которой на вид лет шесть. Она слишком юна, чтобы представлять интерес. Но потом, позже, что будет? А Вершинину какое дело?
Он не знает. Не помнит. Но снова склоняется над разрезом. Пора зашивать.
Операционную Вершинин покидал в том редком сейчас для него состоянии умиротворения, которое свидетельствовало об одном — у него снова получилось.
— Все хорошо, — сказал он, глядя в глаза женщине. — Все будет хорошо.
Кровотечение откроется к вечеру. Вершинин не сумеет спасти больного. И тогда все будет хорошо.
А в кабинете его ждет Инголф. Он лежит на Вершининском диванчике, поджав колени к груди. Грязные подошвы упираются в подлокотник, а медицинская энциклопедия издания 1878 года служит подушкой. Но Вершинин рад видеть Инголфа.
— Я собираюсь убить человека, — Борис Никодимыч прикрывает дверь и поворачивает в замке ключ — не из опасений, что разговор будет подслушан, но потому, что так правильно.
Инголф открывает глаза. Белки? изрыты капиллярами. И цветы радужки втягиваются в черные норы зрачков.
— Плохо, если человека.
— Я еще могу его спасти. Я должен его спасти. Я врач, а он — пациент. Но он — убийца. Он девочек убивает. Насилует и убивает.
— Убийца — не человек, — убежденно заявил Инголф.
— Но и я убийца.
— Тогда и ты не человек.
В этой простоте рассуждений имелся смысл, и Вершинин задумался. Думал он долго, обстоятельно, пальпируя новую мысль, ища в ней изъяны.
— Это она с нами сделала? — спросил он, определив, что мысль со всех сторон здорова.
Инголф приподнял шейный платок, под которым скрывался шрам, неряшливый и кривой.
— Я умер. Только не совсем.
— Встань.
Рубцовая ткань была плотной, пожалуй, слишком уж плотной. Деревянной. И дерево распространялось выше и ниже рубца, обхватывая шею жестким воротником. Он обрывался у позвонков, хотя и явно крепился к ним нитями сухожилий.
— Я искал убийцу. Он нашел меня. Он хотел вызвать демона. Убивал. Много убивал. И меня убил. Было неприятно. Она пришла и сказала, чтобы я пил.
Когда осмотр был окончен, Инголф вернул платок на место. И Вершинин понял: он не шрама стесняется — ошейника, спрятанного под кожей, надетого добровольно.
— Я пил. И все равно умер. А потом живой и вот… она ушла. Совсем. Я знаю. Дай пилюлю, чтобы перестало быть плохо?
— Такой нету.
— Жалко. Тогда чтобы поспать. Я очень хочу спать. Дома.
Снотворное у Вершинина имелось, и два блистера перекочевали в карман грязного пальто. Инголф накрыл карман ладонью, словно опасался, что таблетки исчезнут.
— Мне надо поспать. А еще убить…
— Не человека?
Он мотнул головой, и только теперь Вершинин заметил, что волосы у Инголфа грязные, слипшиеся, с паутиной и колючками репейника.
И блох, наверное, хватает.
— Погоди, — Борис Никодимыч хотел сказать что-то чрезвычайно важное, кажется, помощь предложить, но вместо этого спросил: — А дальше что?
— Не знаю.
Инголф ушел. В опустевшем кабинете было маятно. Вершинин ходил. Садился. Вставал. Ложился и снова вставал. Он достал старый, иззубренный скальпель и минуты две любовался им, а потом выбросил вдруг в мусорное ведро, но лишь затем, чтобы достать.
Когда стало совсем невмоготу, Борис Натанович сбежал на сестринский пост. Там пили чай с крыжовниковым вареньем и сахарными кренделями. Щебетали сестры. Бормотал телевизор.
— …семь человек погибли во время стрельбы, устроенной в супермаркете «Таллерман»…
Вершинину налили чаю и булку выделили.
— …как сообщили в Департаменте по связям с общественностью… в четверть второго пополудни молодой хорошо одетый человек вошел в торговый зал, извлек пистолет марки ТТ и принялся расстреливать посетителей супермаркета…
— Ужас какой! — сказала медсестра, вытаскивая ложку из банки. Варенье тянулось прозрачной желто-зеленой нитью.
— …после чего покончил жизнь самоубийством… проводятся следственные действия с целью установления мотивов…
Фотография была отвратительного качества, но все же Вершинин узнал это узкое лицо с чрезмерно длинным носом.
Билли Эйгр определенно понял, что делать дальше.
— Анечка, — Вершинин пальцем зачерпнул варенье, — а проверь-ка Ляличева…
— Я же только что…
— Еще раз проверь. На всякий случай. А то что-то на сердце не спокойно.
Сердце Бориса Никодимыча билось с положенной частотой. Наверное, он и вправду перестал быть человеком. С другой стороны, в этом имелись определенные преимущества.
Назад: Часть 8. Последние рубежи
Дальше: Глава 2. Окраина горя