Глава 8. Новые лица старых знакомых
Семен Семенович Баринов ждал новостей. Ждал как никогда жадно, из последних сил удерживаясь в разуме. Домашние, чувствуя его неспокойствие, приноровились обходить Баринова стороной. Одна лишь Аллочка не опасалась приближаться, то ли по врожденной глупости, то ли по новообретенным упрямству и рассеянности.
— Сегодня Сашенька очнется, — говорила она каждое утро, прежде чем сесть за стол.
Стол был длинным, в три метра, и узким, словно сделанным из одной черной доски, которую выпилили из самой сердцевины дуба. Во всяком случае Баринова уверяли, будто бы стол дубовый и стильный, подходящий для большого человека.
Некогда ему казалось важным окружать себя именно такими, подходящими вещами.
Сейчас стол раздражал и длиной, и шириной — локтей и то не поставишь — и цветом. А еще тем, что Шурки за ним не было. Прежде как — Аллочка за одним концом, Семен Семенович — за другим. И Шурка посередине. Семья.
Куда ушла? Шурки нет, но Аллочка осталась, сидит себе, тарелку разглядывает. С такого расстояния и не разглядишь, что в этой тарелке.
Вот нахрена в доме такой стол?
— Семен. А ты заплатил доктору? — спросила Аллочка. И Семен ответил:
— Нет.
Сказал и удивился: всегда ведь платил. Как только деньги появились, так и начал платить, потому что так легче и всем понятно. Если отказываются — надо больше предложить. Если бегут и хвостом виляют — надо было давать меньше. Постепенно научился угадывать цену по физии, и не случалось еще ошибаться.
Почему же доктору не дал? Со злости? Или по другой причине?
— Просто я подумала, что… А если ты заплатишь и Сашенька…
— Заплачу? — пообещал Баринов, подавляя злость.
Сашенька, Сашенька… вечно она ворковала, перевирая нормальное имя. Сашенька, Санечка, Шурочка, котичка, ласточка… сама она заинька пергидрольная, болонка безмозглая. Сидит, нервы треплет. Небось, Юлькина мамаша из больницы не вылазит. Потому как любит дочку. Аллочка же любит комфорт. И стол этот идиотский. И тарелки серебряные. И жратву свою диетическую. И…
— Я беременна, — Аллочка вжалась в спинку стула.
— Что? — Семен поднял взгляд. Ему показалось: ослышался.
— Беременна я.
Беременна. Нашла время, как будто других забот мало. Шурка того и гляди умрет, а эта…
— Просто вот… получилось. Я раньше хотела сказать… но как-то вот… И я подумала…
Думать она никогда не умела. Точнее думала, но о какой-то такой запредельной хренотени, которая совершенно не имела смысла.
Аллка беременна. Беременна.
Ребенок.
У Семена уже есть ребенок. Зачем второй?
— Ты лучше покричи, — сказала она, улыбнувшись ласково-ласково. — Ты же всегда орешь, когда не знаешь, что сделать. Я привыкла.
Чертов дубовый стол разломился-таки от удара.
В центре перекрестка вопреки всем законам логики стоял столб, который словно соединял две дороги, весьма друг на друга не похожие. Одна — желтая, песчаная, с мелким камнем, застревавшим в протекторах шин. Вторая — асфальтовая, но щербатая, как старуха. Из трещин не росла трава, да и вообще не росла, и потому столб оставался единственной живой деталью.
Когда-то навершие его украшал фонарь, дававший свет скудный скупой. Но ныне лампочку разбили, и столб остался столбом.
Семен Семенович Баринов помнил это место хорошо, да и как забудешь, если шрам дергает, крутит, меняет руну за руной, и тени у подножия фонаря пляшут, отзываясь на знакомую кровь.
Из багажника машины Баринов достал козла. Животное было спутано по ногам, а морда увязана в сатиновую наволочку с цветочками так, что наружу выглядывали лишь уши и массивные желтые рога. Козел упрямо дергал головой, норовя зацепить обидчика, но Баринов держал крепко, умело.
До положенного срока оставалось прилично. Но Аллочка — дура дурой, а говорит метко — права. Нечего орать, делать надо.
Баринов положил козла на перекрестье и вернулся к машине. Коробка с ножом. Плошка. Кисть. Серая кость, обернутая волосяной нитью.
Костью он выводил на песке знаки, стараясь каждый вырисовывать с максимальной аккуратностью. И пусть работа была нетяжелой, но Баринов взмок. Он снял пиджак и галстук, расстегнул рубашку и закатал рукава по самые локти. Ботинки Семен Семенович оставил по-за кругом, сунув в левый мобилу, в правый — бумажник.
Последнее действо требовало опыта.
Баринов стянул наволочку с козлиной морды и, вцепившись в рога, надавил. Копыта пропахали асфальт, козел упал, поднялся и попытался ударить.
— Шалишь…
Нажим Семен Семенович усиливал постепенно, ломая пальцами жесткую оболочку рогов. И захрипев, козел сдался. Он задрал голову, шея напряглась, как и тонкая гортань в обрамлении артерий.
— Кровью плачу, слышишь? — Баринов сел на козла, зажимая узкое тело его коленями. Левой рукой перехватил рога, не давая вывернуть, а правой вытащил нож. Резал широко, зло, пытаясь открыть обе артерии с первого удара. В последний миг козел заорал совершенно по-человечьи, но крик захлебнулся в дымящем потоке.
Баринов держал. Смотрел. Багряные струи заливали землю, скрепляя дороги прочнее, чем держал их столб. И песок пил свежую кровь, и трещины асфальта норовили урвать свое. Знаки плыли на багрянце, как если бы были не выцарапаны костью, но нарисованы на этой ровнопокровной луже.
— Я зову тебя, — сказал Баринов, разжимая руку и колени. Козел повалился набок, и темный глаз его, смотревший на человека с укором и недопониманием, стал вдруг белым.
— Я зову тебя!
— Кого именно, — поинтересовались у Баринова.
Кошка сидела на столбе. И устроилась там с тем небрежным удобством, с которым умеют сидеть лишь кошки. Всеми четырьмя лапами она упиралась в остатки фонаря, а хвост обвивал металлическую его опору.
— Всегда надо уточнять, кого зовешь. А то мало ли… откликнутся, и сам не рад будешь.
— Здравствуй, Советница.
— И тебе здоровья, — отозвалась она, принюхиваясь.
— Спускайся, поговорим.
— А нам есть о чем говорить?
— Сама знаешь.
— Знаю. И понять не могу, чего же ты от меня услышать хочешь? — она вытянула лапу, нащупывая опору. Когти пробили металл. Спускалась Снот нарочито медленно, позволяя и любоваться, и удивляться чудесному своему умению.
— Я все ждала, когда же ты решишься. Прежде, духу в тебе побольше было, — сказала она, спрыгнув на кровь. — Но годы… стареешь… умирать скоро.
— Еще поживу.
— Поживешь. Двадцать лет? Сорок? Шестьдесят? Больше? Аун-конунг хотел долгой жизни и отдал Всеотцу собственного сына. Просил прожить столько, сколько было прожито. И Всеотец принял жертву. Шесть десятков лет прожил Аун-конунг. Но мало стало ему. Снова созвал он воронов. Снова бросил волкам кости того, в ком текла его кровь. И отозвался Всеотец. Пообещал, что если так страшится Аун-конунг смерти, то пусть платит за каждые десять лет жизни по сыну.
— Не заговаривай мне зубы.
— Жаден был конунг. Хитер Всеотец. И как принял седьмую жертву, так и отнялись у конунга ноги. Но еще сидел Аун на престоле, а рабы тот престол носили. Когда же пришел срок, отдали Всеотцу восьмую жертву. Еще десять лет прожил Аун-конунг, но лежал пластом, не властный над руками своими. Однако же мало было ему. Девятого отдал. И прожил отведенные десять лет беспомощным, как младенец. Ослеп. Оглох. Зубов лишился. Турью сосал из рога, который ему к груди привязывали. А потом все ж умер…
Кошка коснулась крови и облизала лапу.
— Зачем ты мне рассказываешь?
— Ну… он прожил мало, а ты еще меньше. Как знать, вдруг тебе однажды захочется продлить годы… или уже сейчас? Мы бы договорились.
— Вряд ли. Сына я не отдам.
— Почему?
— Потому… потому что он — мой сын!
— Любишь его? — она села у края лужи и посмотрела на Баринова с нежностью. — Любишь, да?
— Конечно.
— И я своих детей люблю. Любила бы… только вот мертвыми они рождаются. А если и живут, то день-два… даже ульдрино молоко не спасает. Слишком мало в Ниффльхейме жизни осталось, чтобы жизнь поддержать. Нынешним летом я выкормила найденыша, просто оттого, что невыносимо раз за разом терять.
— Но разве я виноват в твоих потерях?
— А разве нет?
— Ты сама тогда сказала, что у меня есть выбор! Я выбрал.
Он хотел остаться и трон Хель, прозрачный, сделанный не то из цельного алмаза, не то просто из глыбины льда, вовсе не выглядел страшным. Тогда в Семене не оставалось места страхам. Он просто выбрал.
— И убил моих детей, а теперь хочешь просить, чтобы я пожалела твоего.
— Значит, месть? — Баринов опустился на козлиную тушу, которая воняла и влекла вонью сине-зеленых мясных мух. — Ты забрала его, чтобы причинить боль мне?
— Я приходила в твой дом. Я смотрела, как твой сын растет. Твоей женщины не было рядом. И тебя не было рядом. А те, кто был, не слишком-то хорошо выполняли свою работу. И я могла бы спуститься в его колыбель и лечь на лицо. Я могла бы перегрызть ему горло. Или привести маленький народец. Ильветте любят шутить. Как бы тебе понравилось обнаружить в кроватке тролля? Но разве сделала я хоть что-то?
— Тогда почему?
— Потому, что я хочу жить.
— Как тот параличный конунг?
— Я уже как он, — Советница как и прежде, не избегала разговоров. — Но у меня еще есть надежда.
Баринов потер переносицу, думая, что делать дальше. Козлиная кровь начала сворачиваться, и темные трещины асфальта пролегали на ней причудливым рисунком.
— Хорошо. Я должен был. И сделаю. Верни Шурку, и я все сделаю. Теперь ведь лучше? Я не боюсь. Я взрослее, сильнее…
— Больше, — ответила кошка. — Ты слишком тяжел. И слишком увяз в этом мире. Моих сил не хватит.
— А если… если я принесу другую жертву?
— Коня? Быка? Человека? О, я смотрю, с тебя станется… чужая кровь мне бы пригодилась. Но и великая жертва Упсалы не согреет Хвергельмир. А собственных моих силенок на тебя не хватит.
— И что мне делать?!
— Ждать.
— Сколько еще?
Баринов знал ответ, и Советница знала про его знание, а потому сказала:
— Если и вправду хочешь помочь, то приглядывай за Вершининым, да и за другими… Варг хитер.
Она повернулась к столбу и одним прыжком оказалась на его вершине.
— Погоди! — Баринов и сам вскочил. — У них хотя бы будет выбор?
— Нет, — ответила Советница и исчезла, оставив человека наедине с козлиной тушей, кровью и неразрешенными вопросами.