Книга: Наполеон глазами генерала и дипломата
Назад: ГЛАВА IV Москва
Дальше: ГЛАВА VI Отступление от Красного до Сморгони

ГЛАВА V
Отступление от Москвы до Красного

Отъезд из Москвы. – Малоярославец. – Император в опасности. – Верея. Винценгероде. – Успенское. – Император собирается возвратиться в Париж. Михайловка. – Первые сообщения о заговоре Мале. – Впечатления императора. Смоленск. – Корытня. – Император снова говорит о своем возвращении во Францию.
Возвращаюсь к прерванному рассказу. Император вместе с гвардией выступил из Москвы только 19 октября около полудня. Так как Неаполитанский король в ряде донесений подтверждал сведения об отступлении неприятеля, то одновременно с императором выехал весь его двор. За армией потянулось много беженцев. По дороге мы встретили много раненных в сражении под Вороновом, и только теперь император узнал все подробности этого боя. В числе раненых был офицер из полка карабинеров князь Шарль де Бово. У него ударом пики было сломано бедро; он ехал в телеге на перевязку в Москву. Несмотря на боль и страдания, причиняемые таким способом передвижения, несчастный молодой человек сохранял изумительное мужество и спокойствие. Он улыбался и, казалось, был скорее горд, чем недоволен своею раной. Я не сомневался, что мы не вернемся больше в Москву и что она может сделаться ареной новых бедствий; так как я не мог отлучиться от императора, то я просил графа Тюренна догнать де Бово и вернуть его, сказав ему, чтобы он направился в ставку, от которой мы находились в расстоянии одного лье. Тем временем я попросил у императора разрешения поместить де Бово в один из его экипажей. Он согласился на это с полнейшей готовностью и сказал мне, чтобы я принял на себя заботу о раненом.
Спокойствие и твердость этого молодого офицера спасли его. Два дня спустя мне посчастливилось устроить точно таким же образом де Мальи, сына маршала, который был ранен в том же самом бою. Мы довезли обоих раненых до Вильно, откуда они благополучно доехали до Парижа.
Мы ночевали во дворце в Троицком и провели там весь день 20 октября, чтобы подтянуть отстающих; отставало еще много людей и повозок. Именно здесь император окончательно принял решение покинуть Москву. На это решение повлияли потери в сражении под Вороновом, выяснившееся для него состояние нашей кавалерии и, наконец, уверенность в том, что русские не хотят вести переговоры. По-прежнему желая атаковать Кутузова, он двинулся дальше ускоренным темпом, собираясь в результате ожидаемой им победы отбросить Кутузова за Калугу и решив разрушить оружейный завод в Туле – самый крупный в России; после этого император во что бы то ни стало рассчитывал направиться к Смоленску, где он хотел устроить свой авангардный пост. Герцог Тревизский получил приказ эвакуировать Москву 23-го, если он до тех пор не получит других распоряжении, а пока приготовить все для взрыва Кремля и казарм. Донесения Неаполитанского короля сообщили, что русские, которые сами понесли чувствительные потери под Винковом, лишь очень вяло преследовали его до Мочи, а Кутузов отошел к своим тарутинским укреплениям; спустя несколько дней эти сведения полностью подтвердились. На флангах нашего маршрута появились казаки, но пересечь дорогу они не решались.
Я послал отряды для охраны эстафет и принял меры к тому, чтобы парижские эстафеты с предпоследнего этапа перед Москвой направлялись непосредственно к нам, но из-за оперировавших в этом районе казаков эстафеты задержались и не приходили в течение трех дней, что беспокоило императора и, по обыкновению, раздражало его до последних пределов. На второй день он мне сказал:
– Я вижу, что мне придется подойти поближе к моим резервам, так как если я даже отброшу Кутузова и заставлю его эвакуировать Калугу и тарутинские укрепления, то казаки все равно будут попрежнему тревожить мою коммуникационную линию, пока ко мне не придут мои поляки.
В связи с этим император жаловался на герцога Бассано и г-на де Прадта, не щадя ни того, ни другого. По поводу Бассано он вспоминал, как турки заключили мир с русскими, а шведы вступили с ними в союз, и обвинял его во всех своих теперешних затруднениях и в тех последствиях, которые могли из них возникнуть, приписывая их непредусмотрительности, небрежности и бесталанности своего министра и своего посла. В том же духе император говорил с князем Невшательским, а потом еще раз со мной, когда мы отправлялись в Игнатьево, где ночевали 21-го.
Оба разговора показали мне, что император убедился, наконец, в необходимости отступления, но еще не хотел признать, что он решился отступать. Быть может, он еще колебался и, увлекаемый непреодолимым роком, был склонен сожалеть о Москве и возвратиться туда, по-прежнему льстя себя надеждой на крупную победу и на переговоры или на перемирие, которое уладило бы все. Судя по тому, что говорил мне князь Невшательский, и судя по распоряжениям, сделанным 22-го, т. е. в тот день, когда ставка находилась в Фоминском, я этого не думаю.
Погода была плохая, шел дождь, и дорогу так размыло, что мы с трудом могли дойти до Боровска в два перехода по проселочной дороге. Упряжные лошади гибли, их доконали ночные холода. Лошадей пало много, и нам приходилось уже оставлять на дороге зарядные ящики и обозные повозки. Накануне вечером князь Невшательский сказал мне, что император, беседуя с ним об армии, о своих передвижениях и о текущих событиях, впервые не говорил о своем проекте удержать Москву как военную базу, покуда армия оккупирует плодородную Калужскую губернию, как называл ее император; эта оккупация была, конечно, скорее показной, чем действительной целью нашего похода, так как соображения, внушенные императору задержкой эстафеты и высказанные им князю Невшательскому и мне, отнюдь не говорили о том, что он уже принял на этот счет какое-либо окончательное решение.
Ему открыли глаза наши потери во время движения к Боровску, тогдашняя холодная ночь и, наконец, то состояние, в котором он нашел свою кавалерию и артиллерию; все это окончательно побудило его эвакуировать Москву; впрочем, еще 20-го герцогу Тревизскому был послан приказ выступить 23-го по направлению на Можайск. В эти дни император направлял все свои силы против фельдмаршала Кутузова, который, как я уже говорил, отступил к своим тарутинским укреплениям; он только 23-го узнал там о нашем движении. Император более, чем когда-либо, стремился выбить его из этой позиции и заставить его принять бой, чтобы не подумали, будто неудачное столкновение под Винковом вынуждает нас к отступлению. Во что бы то ни стало надо было добиться результата, который уравновесил бы в военном бюллетене поражение Неаполитанского короля и не позволил бы Кутузову хвастать, что наше отступление было результатом боя под Винковом.
Запоздавшие эстафеты прибыли, наконец, но они принесли нам известие, что казачий корпус и вооруженные крестьяне, организованные в ополченческий корпус, прерывают наши коммуникации за Гжатском, причем это зло, по-видимому, разрастается. Еще месяц тому назад я приказал комендантам почтовых станций отмечать все, что происходит в их районах, на почтовом листке, куда вписывают обыкновенно время прибытия и отправки эстафеты. Эти дорожные донесения, которые я ежедневно представлял императору и которые он читал прежде всяких других документов, сообщали отовсюду о передвижениях крестьян и о появлении казаков. Они произвели глубокое впечатление на императора, который сказал мне 21-го числа:
– Мы останемся без сообщений из Франции, но хуже всего то, что во Франции останутся без сообщений от нас.
Он поручил мне рекомендовать ведшим переписку лицам соблюдать большую осторожность в своей корреспонденции в связи с опасностями, грозившими ей в дороге.
Император прибыл в Боровск 23-го. Этот город сильно пострадал. Несмотря на прескверную погоду, император во второй половине дня обследовал окрестности города и берега реки на большом расстоянии. В связи с сообщениями о маневрах неприятеля он уже собирался двигаться дальше, но новое донесение побудило его остаться в Боровске, и только утром 24-го он выступил к Малоярославцу, в расстоянии четверти лье от которого дивизия Дельзона дралась с восхода солнца против корпуса Дохтурова. Дельзон делал чудеса, пока не подошел вице-король, который поспешил на помощь к нему, как только узнал, что Дельзон сражается с превосходящими силами неприятеля. Дельзон был убит в рядах своих храбрецов.
Генерал Гийемино заменил его, восстановил положение и как опытный боец приказал занять церковь и два дома и устроить в них бойницы; занятие этих зданий укрепило нашу оборонительную линию и не позволило русским прорваться через нее, несмотря на их многочисленные атаки и значительное превосходство сил; это дало дивизии Бруссье, то есть головной дивизии 4-го корпуса, время подойти и выручить Гийемино. В то же время авангард Кутузова подошел к Дохтурову, так что с обеих сторон были брошены в бой свежие войска; бой возобновился с новой силой и превратился в настоящее сражение. Четвертый корпус держался с большим мужеством, несмотря на преимущество, которое давали русским их позиции, господствовавшие над всеми пунктами, подвергавшимися нашей атаке. Кроме того, они превосходили нас числом, и у них было больше артиллерии.
Бой был решен в нашу пользу итальянцами, которые соперничали в храбрости с французами. Этого благородного соревнования было достаточно, чтобы преодолеть все препятствия. В конце концов мы овладели городом и позицией.
Император прибыл в 11 часов и заставил поспешить князя Экмюльского, которого он направил на правый фланг принца Евгения; гвардия также получила приказ поддержать принца, 1-й корпус вступил в строй к двум часам. Мы явственно видели маневры русских и думали, что Кутузов воспользуется всеми выгодами своей неприступной позиции, чтобы остановить наше движение и самому перейти в наступление. Но нам хватило одного только 4-го корпуса; Даву принял лишь незначительное участие в бою. У нас были выведены из строя не менее 4 тысяч человек, а русские потеряли убитыми необычайно много. Вечером и на следующий день я вместе с императором объехал поле сражения, осматривая его с величайшим вниманием.
Вечером справа от Городни, где расположилась ставка, появились казаки. Мы думали, что это какой-нибудь заблудившийся отряд, который попадет в руки нашего сторожевого охранения; мы не обратили на них внимания, тем паче что в этих же окрестностях, хотя и по другую сторону от дороги, мы уже гонялись сегодня около полудня за новыми казаками, у которых были кресты на шапках. Это были конные ополченцы, организованные взамен донских казаков; их отряды назывались по именам выставивших их губерний.
По общему мнению, Кутузов мог бы лучше защищать свои позиции. Должно быть, защита была поручена небольшому арьергарду.
Ему ставили в вину, что он пожертвовал большим числом людей и потерпел поражение, не достигнув своей цели; эта цель должна была заключаться в том, чтобы удерживать позиции, если уж он оборонял их, по крайней мере до ночи. В действительности Кутузов, который узнал о выступлении императора (из Москвы) только 23-го, был захвачен этим врасплох и лишь постепенно направлял на поддержку Дохтурова различные воинские части только для того, чтобы прикрыть отступление своей армии на Юхнов, так как он не хотел подвергаться риску большого сражения.
Император узнал эти подробности на следующий день от одного захваченного в плен офицера штаба Дохтурова. От него же он узнал, что Дохтуров был послан Кутузовым в Боровск 23-го, как только он узнал о нашем выступлении; так как оказалось, что мы уже находимся там, то Дохтуров поспешно направился к Малоярославцу, где также была уже дивизия Дельзона; но дивизия эта была слишком слаба, чтобы оказать ему сопротивление; Кутузову казалось, что Дохтуров движется слишком медленно, и офицеры генерального штаба один за другим отправлялись к Дохтурову, чтобы его поторопить, заявляя во все услышание, что главнокомандующий не получает других сообщений, кроме сообщений о движении французов. От этого же офицера мы узнали много другого, в частности о нежелании императора Александра вести какие бы то ни было переговоры и об отданных им по этому поводу приказах.
– Теперь начинается моя кампания, – ответил он офицеру, который привез ему первую депешу Кутузова, сообщившую о миссии Лористона и о переданных им предложениях. (Об этих подробностях я говорил уже в соответствующем месте.)
Два наших корпуса заняли позиции перед Малоярославцем. Дороги были так разбиты, что только часть артиллерии, да и то с трудом, могла добраться днем до поля битвы. Император возвратился на ночевку в Городню – маленькую деревушку в расстоянии одного лье от Малоярославца; он ночевал там в избе возле моста. Почти все мы ночевали на бивуаках. Успех вице-короля не достигал цели. Мы захватили неприятельские позиции, но Кутузов ускользнул от нас. Таким образом, наше положение не изменилось, а наша армия находилась не в таком состоянии, чтобы преследовать неприятеля; к тому же погода не позволяла откладывать дольше осуществление проекта перехода на зимние квартиры. Более чем когда-либо нужно было принять определенное решение.
В течение всей ночи император принимал донесения, отдавал приказы и – на сей раз – говорил с князем Невшательским о трудности положения. Несколько раз он вызывал меня, Дюрока и герцога Истрийского, беседовал с нами, но не принимал никакого решения. Пойдет ли он за Кутузовым, который, по-видимому, уклоняется от встречи с ним, так как покинул неприступные позиции? По какой дороге пойдет он к Смоленску, если окажется, что неприятель не занимает позиций за Малоярославцем? Нужно было принять решение, и по-прежнему труднее всего императору было принять решение, удалявшее его от неприятеля, с которым он так стремился помериться силами.
За час до рассвета (в ночь на 25 октября) император снова вызвал меня. Мы были одни. У него был очень озабоченный вид, и, казалось, он чувствовал потребность излить душу, высказать гнетущие его мысли.
– Дело становится серьезным, – сказал он мне. – Я все время бью русских, но это не ведет ни к чему.
Минут пятнадцать продолжалось молчание, и император ходил взад и вперед по своей маленькой комнатке. Потом он сказал:
– Я сейчас удостоверюсь сам, находится ли неприятель на позициях или же, как видно по всему, отступает. Этот чертов Кутузов не примет боя! Прикажите подать лошадей. Едем!
С этими словами он схватил свою шляпу, собираясь выйти. К счастью, в этот момент вошли герцог Истрийский и князь Невшательский; вместе со мною они стали уговаривать императора, указывая, что сейчас очень темно и он подъедет к аванпостам еще до того, как можно будет различить что-нибудь; гвардия заняла свои позиции ночью, и мы не слишком точно знали, как разместились корпуса.
Император все же хотел ехать, но в это время прибыл один из адъютантов вице-короля и сообщил ему, что на неприятельской стороне горят лишь костры казаков, а только что задержанные нами солдаты и крестьяне подтверждают отступление русской армии. Получив эти сведения, император решил обождать, но полчаса спустя нетерпение взяло верх, и он отправился в свою поездку. Еще только начинало рассветать, и в 500 туазах от ставки мы столкнулись нос с носом с казаками, главный отряд которых напал впереди нас на артиллерийский парк и артиллерийские части, заслышав их передвижение. Казаки захватили несколько орудий.
Было еще так темно, что мы поняли, в чем дело, лишь по выкрикам казаков, и очутились вперемежку с некоторыми из них, прежде чем сообразили, кто это. Надо признаться, мы были слишком далеки от мысли о возможности встретить казаков среди бивуаков нашей гвардии и обратили мало внимания на первые услышанные нами крики. Лишь когда крики усилились и начали раздаваться рядом с императором, генерал Рапп, ехавший впереди с графом Лористоном, графом Лобо, графом Дюронелем, офицерами для поручений и передовым отрядом конвоя, подскакал к императору и сказал ему:
– Остановитесь, государь, это казаки!
– Возьми егерей из конвоя, – ответил ему император, – и пробейся вперед.
Возле нас оставалось не больше 10–12 стрелков, и они сами уже пробивались вперед, чтобы соединиться с авангардом. Тьма была еще такая, что в 25 шагах ничего нельзя было различить. Лишь лязг оружия и крики сражающихся указывали, где происходит схватка, и говорили, что завязалось столкновение с неприятелем. Адъютант князя Невшательского – Эмануэль Лекутэ – был пронзен насквозь в грудь палашом нашего конногвардейца, который принял его за русского.
Возле императора были только князь Невшательский и я. Мы все трое держали в руках обнаженные шпаги. Схватка происходила очень близко, все ближе и ближе к императору; он решил проехать несколько шагов и подняться на вершину холма, чтобы лучше рассмотреть, что происходит. В этот момент к нам присоединились остальные егери из конвоя; один за другим прибыли дежурные эскадроны, которые не успели сесть на коней, когда император внезапно отправился в свою поездку. Ринувшись в том направлении, откуда доносились крики сражающихся, два первых эскадрона опрокинули первые ряды казаков. Остальные два с герцогом Истрийским во главе, шедшие на небольшом расстоянии от них, подоспели как раз вовремя, чтобы поддержать первые эскадроны, завязавшие ожесточенный бой и окруженные целой тучей казаков. К этому моменту уже достаточно рассвело, и заря осветила происходившую сцену. Вся равнина и дорога кишели казаками. Гвардия вновь отбила свои орудия и нескольких канониров, захваченных неприятелем, и принудила казаков перебраться на другой берег реки, но у нас было много раненых.
Не подлежит сомнению, что если бы император выехал, как он сначала хотел, еще до рассвета, то он оказался бы в сопровождении лишь своего конвоя и восьми генералов и офицеров как раз посреди этой тучи казаков. Если бы казаки, оказавшиеся под самым нашим носом и на один момент окружившие нас, были более решительны и ринулись бы на дорогу, вместо того чтобы с ревом рубить направо и налево по обеим сторонам дороги, то они захватили бы нас, прежде чем эскадроны успели бы прийти к нам на помощь. Конечно, мы дорого продали бы свою жизнь, насколько это можно сделать с помощью короткой шпаги, да еще в темноте, когда не знаешь, кому ты наносишь удар. Но не подлежит сомнению, что император был бы убит или взят в плен, и никто не знал бы даже, где искать его среди огромной равнины, там и сям покрытой рощицами, под прикрытием которых и прятались казаки в расстоянии ружейного выстрела от дороги и от позиций, занимаемых гвардией.
Если бы эти факты не могли быть подтверждены всей армией и столькими достойными доверия людьми, то многие усомнились бы в них. В самом деле, как можно допустить, чтобы монарх, да еще к тому же такой предусмотрительный человек и величайший полководец, который когда-либо существовал, подвергался риску попасть в плен на большой дороге, по которой двигалась вся армия, в 500 шагах от своей ставки, посреди бивуаков многочисленной кавалерийской и пехотной сторожевой охраны? Как можно допустить, чтобы тысяча человек, никем не замеченных, провели всю ночь, притаившись в засаде в расстоянии трех-четырех ружейных выстрелов от ставки? А между тем все это полностью объясняется рядом обстоятельств, которые я подробно изложу, так как они были обусловлены привычками императора.
У нас оставалось очень мало легких воинских частей. Их всегда плохо берегли, и они были изнурены. В этот день они были посланы в другие пункты, и соответствующая часть наших позиций осталась без прикрытия. Наши солдаты дрались вообще хорошо, но охраняли себя недостаточно. Нет другой армии, где разведочная и патрульная служба находилась бы в большем пренебрежении. Наступает ночь, размещают кое-где несколько караульных постов, чтобы иметь время вскочить на коней, если подойдет неприятель, но о том, чтобы прикрывать части, находящиеся позади или рядом, не думает никто.
Император лишь в самый последний момент назначал, где будет ставка. Он усвоил такую привычку по двум причинам: это было, с одной стороны, мудрой предосторожностью, а с другой, по его собственному объяснению, эта система давала ту выгоду, что до самого конца дня все войска находились в его непосредственном распоряжении, и все люди держались начеку.
– Если сделать трудным все, то действительные трудности кажутся менее тяжелыми, – не раз говорил он мне.
Из-за этих привычек императора офицерам и солдатам нередко, конечно, приходилось туго. Но он мало с этим считался, так как учитывал лишь крупные результаты и не особенно настаивал на соблюдении порядка в мелочах, когда сам был среди своей армии и многочисленной гвардии. Он всегда вел наступательную войну и потому не обращал внимания на те неприятности, которые стали причинять нам казаки, как только шансы обратились против нас.
В этот день гвардия все время находилась впереди и лишь поздно вечером смогла отойти назад, чтобы занять позиции. Она расположилась на ночь, когда уже было темно, и сама не знала, где находится, считая, должно быть, что она заняла место в центре расположения всей армии. Патрулей гвардия не выставила. Все были спокойны, так как остальные корпуса обязаны были прикрывать ставку издалека, и никто не дал себе даже труда установить связь с ними. Другими словами, ни гвардия, ни ставка ничуть не беспокоились о том, что происходило за пределами их позиций. Один из гвардейских батальонов расположился на бивуаке по ту же сторону дороги, что и казаки, и в расстоянии не более 300 шагов от того места, где они провели ночь и откуда они налетели на императора.
Ночью, как и днем, император выезжал верхом, никого не предупреждая; ему даже нравилось выезжать неожиданно и находить у всех какие-либо непорядки. Его верховые лошади были разделены на несколько бригад. Каждая бригада состояла из двух лошадей для него, лошади для обер-шталмейстера и необходимого числа лошадей для дежурящих при императоре лиц, которых он брал с собой в поездку. Одна бригада верховых лошадей всегда была под седлом – днем и ночью. Дежурный конвой в составе одного офицера и 20 егерей, а также все офицеры должны были держать всегда лошадей наготове. Лошадей для конвоя выделяли по очереди дежурные эскадроны. При прежних кампаниях на дежурства назначался всегда один эскадрон. Во время похода в Россию дежурили всегда четыре эскадрона: два из легкой кавалерии и два гренадеры и драгуны. Конвой не покидал императора; эскадроны следовали за ним один за другим; они седлали лишь тогда, когда император требовал своих лошадей; это всегда бывало так неожиданно и так срочно, что с императором выезжали сначала не больше трех-четырех человек; остальные догоняли его потом. После Москвы, как и после Смоленска, эскадроны дежурили иногда по два-три дня подряд, и люди и лошади бывали изнурены. Обычно император возвращался поздно – глубокой ночью. Эскадроны поскорее спешили на первый попавшийся в темноте бивуак. Когда император, находясь в армии, ездил верхом, он обыкновенно пускал лошадь сначала в галоп, хотя бы не больше чем на первые 200–300 шагов. При всем усердии и при всех стараниях трудно было сделать так, чтобы при императоре в момент его отъезда находился целый отряд; этим именно и объясняется, что в день налета казаков император ненадолго очутился почти один.
Князь Невшательский и я не отставали ни на шаг от императора при его отъездах. Генерал-полковник дежурной части гвардии ехал обычно вместе с нами, но во время похода в Россию все генерал-полковники командовали корпусами, и обер-шталмейстеру приходилось принимать на себя исполнение их обязанностей. При поездках соблюдался следующий порядок: впереди авангард из четырех егерей, три офицера для поручений и от двух до четырех адъютантов; в 80 шагах за ними – император; позади него – обер-шталмейстер; генерал-полковник, начальник штаба; за ними – несколько генерал-адъютантов (если император давал об этом распоряжение), шесть офицеров генерального штаба из императорской ставки, два адъютанта и два офицера из состоящих при начальнике штаба; потом конвойные егери со своим офицером; в 500 шагах позади – дежурные эскадроны. Если ехали тихо, то дежурные эскадроны шли одинаковым со всеми аллюром. Если же император скакал в галоп, они шли на рысях. Отсюда видно, что императорский конвой был не очень внушительным и что император отнюдь не окружал себя толпой войск, как утверждают некоторые.
После того как нападение казаков было отбито, едва только вокруг императора собралось несколько человек, он двинулся вперед. (Дежурным эскадронам и гвардии он отдал уже приказания.) Быстрым аллюром он продолжал прерванный путь, желая произвести разведку позиций неприятеля перед Малоярославцем. Самым тщательным образом он осмотрел грозные позиции, которые мы захватили накануне, и, к своему прискорбию, убедился, что неприятель отступил, оставив в арьергарде только казаков. Его первым намерением было следовать за Кутузовым в надежде принудить его еще к какому-либо сражению и пойти по дороге на Красное, вместо того чтобы двигаться по Можайской дороге через Боровск, хотя на этой дороге уже находилась часть армии и большие артиллерийские силы, которые не смогли бы последовать за императором на поле сражения. Вице-король, князь Невшательский и князь Экмюльский указали императору, что эта перемена направления не только лишит нас возможности выиграть расстояние, но и утомит кавалерию и артиллерию, а между тем они и так уже истощены. Некоторое время император колебался. По его мнению, сражение под Малоярославцем не было достаточным отомщением за неудачу Неаполитанского короля. К тому же в этот момент он хотел отомстить и за попытку, сделанную неприятелем сегодня утром.
На этом своего рода военном совете лишь после долгих настояний и после того, как император рассудил, что Кутузов, не пожелавший ожидать его и сражаться с ним на такой прекрасной позиции, как Малоярославец, не примет сражения и в 20 лье дальше, удалось убедить императора следовать на Боровск, на пути к которому уже находилась часть войск, большая часть артиллерии и все обозы. Это последнее обстоятельство при том состоянии, в котором находились наши лошади, имело большое значение.
Хотел ли император сделать вид, что он уступает только настояниям других, или он в самом деле думал, что ему удастся еще до перехода на зимние квартиры разрезать русскую армию и сделаться хозяином положения, предрешающего результаты кампании? Не знаю. Несомненно одно: ночью этот вопрос уже обсуждался у императора с участием тех же лиц, и император отвергал все доводы, при помощи которых старались его убедить. Он ограничился тем, что отложил свое решение впредь до того, как он сам проверит, действительно ли неприятель ускользнул от него. Именно для этого он и хотел выехать на разведку до рассвета. После того как он побывал в авангарде и убедился, в каком положении находится дело, вопрос подвергся обсуждению снова. Вице-король и князь Экмюльский присоединились к князю Невшательскому и герцогу Истрийскому, и все вместе убеждали императора, который, удостоверившись, что Кутузов снова ускользнул от него, решил, наконец, возобновить движение по дороге на Боровск. Он возвратился в Городню, и оттуда были разосланы приказы. Назавтра армия выступила на Боровск; ставка ночевала там 26-го. В город вернулись некоторые из жителей.
Можно было подумать, что, покидая Москву, император предчувствовал, что должно случиться, так как он предписал различные меры предосторожности, чтобы уберечься от казаков, но, как мы видели, эти меры не привели ни к чему. Никто у нас не привык остерегаться, и мы были уже слишком обескуражены и слишком истомлены, чтобы менять свои привычки.
По прибытии куда-нибудь на место первой заботой было всегда найти еду для себя и корм для лошадей, а для этого надо было отдалиться от дороги, рискуя попасть в плен к казакам или быть убитым крестьянами. Переходы были слишком напряженными, кавалерия слишком немногочисленной и истомленной для того, чтобы на наших флангах разведка и прикрытие осуществлялись достаточно сильными отрядами.
Мы старались сохранить в секрете, что император подвергался большому риску во время налета казаков, но не прошло и 48 часов, как вся армия знала об этом; впечатление было очень нехорошее. Это происшествие должно было бы послужить для всех уроком, показывая, как мы неосторожны. Однако урок не принес пользы никому.
Казаки – несомненно лучшие в мире легкие войска для сторожевого охранения армии, для разведок и партизанских вылазок. Однако, когда мы давали им отпор или открыто двигались против них сомкнутым строем, они ни разу не оказали сопротивления нашей кавалерии. Но попробуйте потревожить их, когда вы отрезаны от своих! Или двиньтесь в атаку рассыпным строем! Вы погибли, потому что они возобновляют нападение с такой же быстротой, как и отступают. Они – лучшие наездники, чем мы, и лошади у них более послушны, чем наши; они могут поэтому ускользать от нас, когда нужно, и преследовать нас, когда преимущество на их стороне. Они берегут своих лошадей, если иногда и принуждают их к аллюрам и переходам, требующим большого напряжения, то чаще всего избавляют их от ненужной гонки туда и сюда, а мы такой гонкой губим своих лошадей.
27-го император ночевал в Верее, чтобы дать артиллерии и обозам возможность продвинуться вперед. Выехав очень рано, император прибыл туда утром, проехал через город и остановился в полулье от него за Можайской дорогой, на холме, который господствует над местностью. Он пробыл там некоторое время, наблюдая за движением войск и обозов. Именно туда к нему привели генерал-лейтенанта графа Винценгероде, генерал-адъютанта русского императора; Винценгероде командовал корпусом легких войск, стоявшим на Тверской дороге, чтобы прикрывать Петербург и наблюдать за Москвой; он был захвачен в Москве.
О деле Винценгероде после кампании рассказывали по-разному, и я поэтому приведу факты, записанные мною на основании представленных императору донесений в то время, когда эти факты происходили.
Винценгероде получил, вероятно, сведения о том, что французская армия выступила из Москвы; стоя вблизи от Москвы, он проник в предместье и связался с местными жителями. Мелкие нападения со стороны казаков и вооруженных крестьян вынудили герцога Тревизского стянуть к центру свой маленький корпус, чтобы не подвергать его риску в этом громадном городе. Когда наши войска подтянулись к Кремлю, Винценгероде пробрался в город переодетым, дошел до наших постов и воспылал надеждой либо осуществить маневр, который принудил бы герцога Тревизского эвакуировать Москву, либо добиться того же результата, отвратив наших солдат от исполнения их долга; местные жители считали это делом легким, так как думали, что наши солдаты недовольны. Наши войска охраняли только подступы к Кремлю и коммуникационную линию, связывавшую Москву с Можайском, которая была вместе с тем коммуникационной линией всей армии. Набросив на себя штатское пальто, Винценгероде приходил беседовать с солдатами на наших аванпостах. Его сопровождали несколько местных жителей, тоже говоривших по-французски; все они, следуя его примеру или его советам и ссылаясь на официальные источники, сообщали солдатам о последних событиях, об испытанных нами неудачах, об ожидающих их лишениях, об опасностях, которым они напрасно подвергаются, о доброте и великодушии императора Александра, о его благосклонном отношении к иностранцам и особенной любви к военным, о бесполезности борьбы, поскольку император Наполеон отступает, и о том, что в их интересах сложить оружие и спокойно ждать до заключения мира в стране, которая так охотно их приютит, и т. д. Многие солдаты, принимая Винценгероде за простого обывателя, позволяли ему говорить, не обращая внимания ни на его особу, ни на его речи. Но один из гусаров, более наблюдательный, чем другие, послушав некоторые разговоры, обратил на него внимание. Возмущенный такими речами, он задержал его и притащил на гауптвахту; оттуда Винценгероде, несмотря на все его жалобы и протесты, повели к коменданту. Когда в нем опознали русского офицера, он тщетно пытался утверждать, будто явился в качестве парламентера. Это была неправдоподобная басня. Его оставили под стражей и препроводили к герцогу Тревизскому; герцог отнесся к нему с уважением, но как к военнопленному; он не мог признать его отговорку, при помощи которой тот хотел выпутаться из дела, так как Винценгероде явился в Москву тайно, переодетым, чтобы попытаться совратить наших солдат, и не объявлял о своем прибытии сигналами горниста, как то делают парламентеры. Сын обер-камергера Нарышкина, адъютант Винценгероде, стоял с несколькими казаками недалеко от наших постов. Видя, что Винценгероде не возвращается, он осведомился у местных жителей, что произошло с генералом. Они сказали, что его только что арестовали. Тогда, не возвещая о себе сигналами горниста, не вызывая какого-либо офицера или унтер-офицера для переговоров, он отправился к французскому посту, спросил о своем генерале и добровольно сдался в плен, чтобы иметь честь не покидать своего начальника. Эта чисто сыновняя преданность офицера своему командиру несколько изумила всех; молодого человека взяли под стражу и препроводили к маршалу.
Когда императору представили донесение о взятии в плен этих офицеров, он приказал направить их к нему; они одновременно с нами прибыли как раз туда, где император прервал свой путь и сошел с лошади. К императору привели только одного Винценгероде; император стал упрекать его в том, что он служит России, будучи по рождению немцем и подданным страны, которая находится под верховенством Франции или во всяком случае в союзе с ней. Он прибавил, что так как Винценгероде является его подданным, то он предаст его военному суду, который предъявит ему еще и обвинение в шпионаже, и его расстреляют как изменника. Чем более Винценгероде пытался оправдаться, тем более император сердился, обвиняя его в том, что он давно подкуплен Англией, участвует во всех заговорах против императора и Франции, хотел совратить французских солдат в Москве, подстрекал их к дезертирству и учил их подлости от имени государя, который презирал бы такие действия. Винценгероде ответил, что он отнюдь не родился в стране, принадлежащей Франции, к тому же не был на родине с детства и уже много лет находится на русской службе из привязанности и признательности к своему благодетелю императору Александру.
Стараясь затем ослабить справедливые упреки императора по поводу его действий в Москве, он сказал, что вел переговоры лишь для того, чтобы избежать ненужного кровопролития и прежде всего спасти Москву от новых бедствий; так как французы все равно должны эвакуировать ее, то он только предлагал сделать это без боя, что соответствует обоюдным интересам, и т. д. Император, все более и более раздражаясь, повысил голос до такой степени, что его мог слышать дежурный конвой. Свита императора отошла поодаль с самого начала разговора. Все были как на иголках. Мы смотрели друг на друга, и каждый мог прочесть по глазам своего соседа, что он удручен этой неприятнейшей сценой между государем и пленным офицером, хотя поведение этого офицера в Москве не могло внушить никакого сочувствия к нему. Я разговаривал с герцогом Пьяченцским; происходившая сцена наводила нас обоих на весьма грустные размышления. Князь Невшательский чувствовал себя особенно неловко, так как он остался подле императора. Об этом говорили взоры, которые он кидал на нас, а потом, когда под каким-то предлогом ему удалось отъехать от императора и приблизиться к нам, это подтвердили и его слова. Император приказал, чтобы жандармы увели Винценгероде. Так как никто не передал дальше этого приказа, то он так громко крикнул, чтобы прислали жандармов, что два жандарма, прикомандированные к конвою, выступили впереди. Император еще раз повторил Винценгероде некоторые из обвинений, которые он уже ему предъявил, добавив, что тот заслуживает быть расстрелянным как изменник. При этом слове Винценгероде, который слушал его до сих пор с опущенным взором, выпрямился во весь рост, гордо поднял голову и, пристально глядя на императора и на тех, кто стоял поближе к нему, ответил, возвышая голос и сам идя навстречу жандармам, остановившимся поодаль:
– Как вам будет угодно, государь, но ни в коем случае не в качестве изменника.
Недалеко от того места, где мы стояли, виднелся большой и красивый помещичий дом. Император, нервное раздражение которого не утихло, приказал двум гвардейским эскадронам отправиться обыскать и поджечь этот дом, говоря при этом:
– Так как господа варвары считают полезным сжигать свои города, то надо им помочь.
Приказ был выполнен с полнейшей точностью. Единственный раз я слышал, чтобы император отдавал подобные приказы. Наоборот, он всегда старался предотвращать и не допускать зло, которое разоряет только частных лиц и причиняет вред только им. В Верею император возвратился до наступления ночи. В городе не оставалось ни одного жителя.
Согласно нашему уговору с князем Невшательским, я зашел за ним, и мы вместе отправились к Неаполитанскому королю, чтобы убедить его поговорить с императором насчет Винценгероде. Мы уже истребовали от Винценгероде сведения о его семье и точные данные о том, когда именно он покинет Германию, и, когда мы возвращались, князь Невшательский уже нашел случай объяснить императору, что Винценгероде не был его подданным. Чем больше император сердился, тем меньше меня страшили последствия этого дела, ибо у государей, как и у всех людей, есть совесть, которая повелевает им исправлять совершенные ими несправедливости. Но так как для пленников время тянется долго, то мы старались поскорее добиться решения, которое можно было предвидеть заранее, но без которого нельзя было устранить всякие поводы к беспокойству.
Император вызвал меня, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь новых сведений об эстафете. Этот вызов показался мне добрым предзнаменованием, так как он последовал отнюдь не в урочный час. Хотя император очень смягчился, но он чувствовал еще потребность излить свою желчь. Я слушал его; я признавал незаконность действий Винценгероде в Москве и соглашался, что он подлежит суду и осуждению в том корпусе, который взял его в плен; но я сказал, что император не мог вызвать его и лично говорить с ним лишь для того, чтобы осуществить акт бесполезной теперь суровости, и что он проявил уже достаточно суровости в разговоре с ним, чтобы еще надо было наказывать его. Я добавил, что жестокость с его стороны будет казаться теперь личной местью, результатом раздражения против императора Александра, адъютантом которого был Винценгероде, а между тем государям нет надобности драться лично, когда прогремело уже столько пушечных выстрелов.
Император рассмеялся и добродушно потянул меня за ухо, как он всегда делал, когда хотел обласкать кого-нибудь. Он сказал:
– Вы правы, но этот Винценгероде – дрянной человек и интриган. Подобает ли человеку такого ранга заниматься совращением солдат, унижаться до роли шпиона и совратителя, позволять себе пользоваться именем своего монарха, чтобы подстрекать солдат к бунту и подлости? Я отошлю его во Францию… Я предпочел бы, чтобы был захвачен в плен какой-нибудь русский, потому что эти иностранцы, служащие тому, кто предлагает больше, не такой уже прекрасный трофей. Вы интересуетесь им, конечно, из-за Александра. Ладно, ладно, ему не сделают зла.
Император слегка потрепал меня по щеке; это служило у него знаком большой ласки. Я сразу заметил, что он ищет только предлога, чтобы отказаться от своего первоначального намерения.
Я не заставил себя просить и поспешил удалиться с такой приятной новостью, но император вновь позвал меня и сказал, чтобы я пригласил Нарышкина к себе пообедать. Он добавил, что через несколько дней отошлет его к русским аванпостам, но чтобы я молчал об этом.
– Что касается Винценгероде, то им вы интересуетесь меньше, потому что он не русский, – сказал мне император шутя.
Как было условлено у нас с князем Невшательским, я при разговоре с императором вставил фразу о том, что «интересы наших соотечественников, находящихся в плену, требуют бережного отношения к этому пленнику». Император с живостью возразил:
– Я помилую его отнюдь не по этой причине, так как своим поведением он поставил себя вне норм международного права, но потому, что я в сущности вовсе не собирался расправляться с ним. Если император Александр сделал ошибку и взял такого человека к себе в адъютанты, то я не хочу делать ошибку, расправляясь с тем, кто особенно близок к нему. Я пошлю его во Францию под хорошим конвоем, чтобы помешать ему интриговать в Европе вместе с тремя-четырьмя другими подстрекателями такого же сорта.
Император отпустил меня, еще раз повторив, чтобы я никому не говорил пока о его добрых намерениях по отношению к Винценгероде.
Я позволил себе только сказать князю Невшательскому, что он может быть спокоен за участь своего пленника; вместе с Неаполитанским королем князь отправился на обед к императору с намерением добиться окончательного решения по этому делу. Вскоре, как раз в то время, когда мы сидели за обедом, император снова меня вызвал и поручил мне сказать как бы от себя молодому Нарышкину (о семье и о личных качествах которого он подробно расспросил меня), что он желает мира и лишь от императора Александра зависит заключение мира почетного; император Наполеон никогда не придавал большого значения Польше и доказал это тем, что не освободил ее полностью; как и прежде, он лишь добивается такой системы, которая закрыла бы континент для Англии, ибо это является единственным средством принудить ее к миру; можно договориться о таких способах осуществления этой системы, которые соответствовали бы особенностям положения каждой из договаривающихся сторон; император Наполеон оставался в Москве только потому, что русские не хотели вести переговоры; сам он по-прежнему готов начать переговоры; он все еще обладает прекрасной армией, русские знают, что им не приходилось одерживать над ним победы; стычка с Неаполитанским королем не была настоящим сражением; к императору Наполеону прибывают громадные подкрепления, и он удваивает свои силы, приближаясь к своей операционной базе; если война будет продолжаться, то он будет более силен и будет занимать более опасную для России позицию, чем если бы оставался в Москве; он находится в чрезвычайно выгодном положении, при котором его престиж вполне позволяет ему поставить императору Александру хорошие условия, так как всем известно, что его не принуждает к этому какая-либо неудача; для России настоящий момент является столь же благоприятным, так как движение французской армии, будучи в известной мере отступлением, уравновешивает те преимущества, которых неизменно добивались наши войска, и создает одинаково почетное положение для обоих правительств на случай переговоров; действительное зло, которое испытала Россия, было причинено пожарами, и вполне точно установлено, что в этих пожарах мы ни при чем; самого Нарышкина император отошлет, может быть, к русским аванпостам, так как знает, что его семья особенно близка к императору Александру, и он отнюдь не хочет, чтобы Александр продолжал беспокоиться насчет его участи, ибо от Лористона и от меня он слышал всегда много похвал по поводу обращения Александра с нами.
Я возвратился к Нарышкину, обедавшему с нами, успокоил его насчет судьбы генерала Винценгероде и исполнил все приказания императора.
Тем временем Неаполитанский король и князь Невшательский говорили с императором по тому же делу в тоне своей обычной благожелательности к людям. Винценгероде был признан военнопленным и отослан во Францию вместе со своим адъютантом. Я снабдил Нарышкина деньгами, а на следующий день, побывав в нашем обозе, послал ему пальто, так как на нем не было ничего, кроме мундира. Мой слуга нагнал его, когда он был уже в пути вместе с головной частью нашей колонны; с этой колонной оба пленных следовали до Гжатска. Оттуда их отправили во Францию под конвоем одного офицера и одного жандарма. Случай им благоприятствовал: они были освобождены Чернышевым, который встретился с ними за Борисовом, когда он ехал с отрядом казаков к графу Витгенштейну, чтобы предупредить его о движении армии Чичагова.
Герцог Тревизский эвакуировал Москву 23 октября, взорвав согласно полученному им приказу Кремль и казармы. 27-го он был в Можайске. Оттуда мы в течение нескольких дней эвакуировали раненых при помощи немногочисленных транспортных средств, какие только удалось собрать. В Можайск прибыл обоз с рисом, и герцог д’Абрантес устроил там несколько складов, удовлетворивших потребности первых воинских частей, прибывших в город.
Следующий день, то есть 28 октября, мы провели вблизи города, не вступая в него. Император получил днем от герцога Тарентского сообщение о том, что подошедшие к неприятелю подкрепления принудили герцога оставаться в бездействии до 15-го. Вечером император узнал, что неприятель энергично теснил арьергард 5-го корпуса вблизи Медыни, и Понятовский направился к Гжатску по проселочным дорогам.
Когда мы проходили мимо Можайска, император сделал остановку, чтобы выяснить, как идет эвакуация и как выполняется его распоряжение о выдаче пайков раненым. Он сам разместил значительное число раненых как в своих личных повозках и экипажах, так и во всех тех, которые проезжали мимо. Некоторые возражали против этой меры, заявляя, что она обрекает несчастных раненых на гибель, так как они, едва покинув лазареты, должны будут тащиться по дороге, но император приказал рассадить их повсюду, где они только могли примоститься, в том числе на крышах фургонов, на повозках для фуража и даже на задках телег, уже нагруженных до отказа ранеными и больными из Малоярославца. Все они один за другим пали жертвой добрых намерений императора, хотевшего укрыть их от опасности, которая могла бы грозить им со стороны ожесточенных русских крестьян. Те из них, кто не свалился в результате истощения и мучительного способа путешествия, стали жертвой ночных морозов или погибли от голода, за исключением раненых гвардейцев и тех раненых, которые находились в обозе императора (эти раненые пользовались пищей и уходом благодаря изумительной самоотверженности доктора Лерминье и заботам начальника обоза Жи); так как все потеряли свои обозы, то до Вильно доехали живыми не больше 20 человек. Даже те из них, которые были в лучшем состоянии, чем другие, не могли вынести того способа путешествия и держаться на повозках там, где было размещено большинство из них. Легко представить себе состояние этих несчастных после нескольких лье пути. Истощение, тряска и холод – все вместе обрушилось на них. Никогда не приходилось видеть более скорбного зрелища.
Возвращаясь к Можайску, я хочу рассказать об одном факте, который показывает, как много сил могут дать даже самому ослабевшему больному страх и потрясенное воображение. Императорский обоз вывез из Москвы всех больных служащих дворцового ведомства, за исключением двух курьеров, заболевших сыпным тифом, причем кожа их покрылась пятнами. Врачи смотрели на них, как на мертвых, и, считая, что они больны заразной болезнью, объявили мне, что перевозить их бесполезно. Я приказал осторожно перенести их в гвардейский лазарет, чтобы поместить вместе с теми ранеными гвардейцами, которые находились в подобном же состоянии и должны были быть оставлены в Москве. Были приняты все меры, чтобы обеспечить им хороший уход, а на случай эвакуации Москвы они были поручены заботам Тутолмина. Один из этих почтальонов, – я рассказываю о нем потому, что я сам не поверил бы этому, если бы не был очевидцем, – так вот один из этих почтальонов, который уже 12 дней был в бреду и которого я видел на смертном одре накануне нашего отъезда, причем врачи не питали никакой надежды на его выздоровление, через четыре дня после нашего отъезда пришел в себя. Он слышит, как говорят об отъезде. Из разговора он понимает, что император покинул Москву и что остающиеся еще там французские войска, быть может, эвакуируют из города. Он соскакивает с постели, его беспокойство, или, вернее, отчаяние, придает ему силы. Он тащится в город, добывает две бутылки вина, немного водки, сухарей, отправляется в путь и плетется до тех пор, пока не нагоняет наши обозы в Можайске. Все думали, что видят перед собой призрак. Нельзя было поверить, что это – тот несчастный, которого переносили в гвардейский лазарет и который уже тогда почти не подавал признаков жизни. Его начали лечить, и через 10 дней он совершенно выздоровел и только очень исхудал.
Обозные лошади были изнурены и плохо кормлены, а обозы находились в пути по 14–15 часов в сутки. Они не сворачивали с дороги и не заходили никуда, где можно было бы раздобыть какое-нибудь продовольствие. Во время остановок кучера с частью лошадей отправлялись в сторону от дороги, разыскивая какой-нибудь плохонький фураж и плохонькую пищу в покинутых деревнях и на покинутых бивуаках. Если они что-нибудь находили, то тщательно берегли это для самих себя, так как не знали, что будет с ними завтра. Часто не было даже времени развести костры. Нельзя представить себе более плачевную участь, более прискорбное и отчаянное положение. Смерть могла явиться во всяком виде, и не было возможности спастись от нее. Хирурги и врачи без продовольствия, без медикаментов, без перевязочных средств, по большей части не имея хлеба даже для самих себя, вынуждены были скрываться от несчастных раненых и больных, которым они не могли дать никакого облегчения.
До Орши нам приходилось идти по настоящей пустыне, так как направо и налево от дороги вся местность была вытоптана, обглодана и опустошена армией и теми отрядами, которые пришли на соединение с ней. Легко представить себе состояние обозов; они были переполнены беженцами, женщинами и детьми; выйдя из Москвы вместе с нами, они должны были принять раненных в боях под Винковом и под Малоярославцем; к этим раненым, как я уже рассказывал, прибавились раненые из Можайска, размещенные на крышах повозок, на передках, на задках, на ящиках, на козлах, на фуражных повозках и даже на откидном верху фургонов, если внизу не оставалось больше места. Легко представить себе, какой вид имели наши обозы. При малейшем сотрясении те, кому досталось наиболее плохое место, скатывались на землю; кучера не обращали на это никакого внимания. А кучер следующей повозки, если он не дремал и не был погружен в мечты, либо просто не следил за своими лошадьми, либо, боясь остановиться и потерять свое место в ряду, безжалостно переезжал через тело несчастного, свалившегося на дорогу. Дальнейшие повозки уделяли упавшим не больше внимания.
Я никогда не видел ничего более ужасного, чем эта дорога в течение 48 часов после нашего выезда из Можайска. Страх погибнуть от голода, потерять свои слишком перегруженные повозки, погубить своих лошадей, изнуренных усталостью и голодом, закрывал чувству жалости доступ в людские сердца. Я и сейчас содрогаюсь, когда рассказываю, как кучера нарочно направляли свои повозки по рытвинам и ухабам, чтобы избавиться от несчастных, полученных в качестве дополнительного груза, и радовались «удаче», когда какой-нибудь толчок освобождал их от того или иного из этих злополучных людей, хотя они наверняка знали, что упавших раздавят колеса или изувечат лошадиные копыта. Каждый думал о себе, только о себе. Людям казалось, что их жизнь зависит от сохранения их маленькой повозки, в которой находится немного продовольствия, и они приносили в жертву жизнь 20 человек, чтобы уберечь жалкую клячу, которая тащила последние оставшиеся у них «сокровища». Все тешили себя надеждой, что дальше можно будет найти продовольствие, но, за исключением нескольких крупных городов, вроде Смоленска, где имелись кое-какие склады, продовольствия не оказывалось нигде. Лошадей кормили сеном и гнилой соломой, оставшимися на старых бивуаках, если не отправлялись искать фураж на расстояние по меньшей мере одного лье от дороги с риском быть захваченными и убитыми.
28-го ставка расположилась в Успенском. В два часа ночи император вызвал меня. Он лежал в постели. Приказав мне проверить, хорошо ли закрыта дверь, он велел мне сесть подле постели, что вовсе не соответствовало его привычке. Затем он заговорил об общем положении вещей и о состоянии армии, причем он еще не видел или не хотел видеть, до какой степени дезорганизации она уже дошла. В заключение он просил меня откровенно сказать ему все, что я думаю. Я не заставил себя долго просить и полностью изложил императору мои взгляды на последствия, к которым приведет дезорганизация армии, а в особенности мое мнение о тех бедствиях, которые повлекут за собою зимние морозы. Я напомнил ему получивший известность ответ императора Александра на московские предложения мира, переданные Лористоном: «Начинается моя кампания». Я сказал императору, что этот ответ надо понимать буквально: чем ближе будет надвигаться зима, тем больше вся обстановка будет выгодна русским и в частности казакам.
– Ваш пророк Александр не раз ошибался, – ответил император, но в тоне его голоса не было никакого раздражения.
Император, как мне казалось, не поверил в правдоподобность моих предсказаний. Он надеялся, что исключительная сообразительность наших солдат подскажет им, какими средствами можно уберечь себя от морозов, и они воспользуются теми же предосторожностями, что и русские, или заменят их какими-нибудь другими. Он не сомневался, что армия расположится на зимние квартиры в Орше и Витебске. Император все еще не верил, что может оказаться принужденным отступить за Березину; он считал, что может пойти на это разве лишь для того, чтобы быть поближе к большим складам в Минске и Вильно и установить более тесный контакт с Шварценбергом и корпусами на Двине, последние операции которых должны были, конечно, оказать влияние на его решения. Учитывая их силы, он не сомневался, что они вновь возьмут Полоцк, и сожалел о ранении маршала Сен-Сира, которое, как он говорил, отняло у него самого способного из его помощников. Ему казалось, что прибытие польских казаков (он по-прежнему ожидал их и надеялся, что в ближайшие дни получит 1500–2000 этих всадников) полностью изменит наше положение и весь ход дел, так как они возьмут на себя нашу охрану и дадут нашим солдатам возможность отдохнуть и раздобыть продовольствие. После Малоярославца наши несчастные солдаты питались лишь кониной; иногда им перепадало немного скверной вареной говядины, но доставалась она только тем, кто занимался мародерством, а остальные питались только жареной кониной, то есть павшими на дороге лошадьми. Их разрубали на части еще до того, как они издыхали.
Около часу разговор вращался вокруг вопросов о России, о Польше, о цветущем состоянии Франции, о тех средствах, которыми располагал император для возмещения своих потерь. Затем император затронул главный вопрос – тот, ради которого он меня вызвал и предисловием к которому служил весь предшествующий разговор. Он сказал, что «возможно и даже вероятно, что он поедет в Париж, после того как расположит армию на позициях».
Он спросил меня, что я думаю об этом проекте, не произведет ли его отъезд дурного впечатления в армии, не будет ли это лучшим средством для того, чтобы реорганизовать ее, оказать воздействие на Европу и сохранить спокойствие; наконец, он спросил, не вижу ли я опасностей в поездке через Пруссию без эскорта.
Император добавил еще, что «через неделю русская армия, так же как и наша, не будет уже в состоянии дать сражение; она тоже нуждается в отдыхе и в реорганизации; морозы существуют не только для нас, но и для русских; Кутузов следует за нами, не предпринимая ничего серьезного, и отсюда видно, что он не имеет нужных для этого средств; мы действовали с такой прохладцей и допускали так много проволочек, что Кутузов легко мог опередить нас; Кутузов не может не знать, что мы двигаемся, как походная колонна, а о нем ничего не слышно».
Наконец император сказал, что «в Смоленске мы найдем свежий и хорошо организованный корпус; еще один стоит на Березине; артиллерия этих корпусов, как и артиллерия корпусов на Двине, располагает хорошими лошадьми и достаточно многочисленна, чтобы подкрепить наши артиллерийские силы; немного дальше стоят австрийцы и Рейнье; если объединить все эти силы, то пусть даже молдавская армия немедленно присоединится к остальным русским корпусам, превосходство все равно будет на нашей стороне, и это обеспечит нам спокойствие на зиму; Вильно будет присылать нам дивизии одну за другой, и они еще больше увеличат нашу мощь; наконец, огромные вещевые склады, находящиеся в этом городе, снабдят нас всем необходимым».
Я ответил императору, что, по-моему, зло значительно больше, чем он думает, и поэтому я не колеблюсь в выборе лекарства; есть только одно лекарство, а именно: если его приказы и декреты будут подписываться во дворце в Тюильри; я не останавливаюсь на второстепенных соображениях, не считаюсь с тем, что будут об этом говорить или думать в армии, ибо сейчас стоит вопрос о том, на что могут дерзнуть в Европе. Я сказал, что задуманный им шаг единственный, который может принести действительную пользу, единственный, который должен был бы ему посоветовать всякий верный слуга; колебаться не приходится, нужно только выбрать удобный момент; что же касается неудобства переезда через Пруссию, то его можно избежать, если ехать под вымышленным именем; так как никто не будет знать заранее о предстоящем путешествии, то связанные с ним опасности не выходят из рамок тех обычных бесчисленных опасностей, которым мы подвергаемся каждый день.
Я старался разъяснить императору действительное состояние армии; я указывал ему, что трудно пресечь зло и остановить процесс дезорганизации, так как причиной является упадок духа некоторых начальников. В самом деле, они допустили полное разложение своих корпусов, ничего не делали, чтобы удержать своих солдат от дезертирства и не оказаться в таком положении, когда им приходится идти в бой с ничтожной кучкой храбрецов, оставшихся верными своему знамени. Я говорил императору о том впечатлении, какое произведет не только во Франции, но и во всей Европе известие об его отступлении, а еще больше – известие о бедствиях, в которые он пока еще не хочет верить; в заключение я сказал, что его возвращение в Париж создаст необходимый противовес этому впечатлению.
Император, казалось, стал менее сомневаться в справедливости моих мрачных предсказаний. Он думал, что его присутствия в Париже будет достаточно, чтобы были пущены в ход все силы для создания в трехмесячный срок новой армии. В заключение он спросил, не думаю ли я, что новое предложение, направленное императору Александру теперь, когда русские губернии будут эвакуированы, приведет к заключению мира.
– Не больше, чем в Москве, – ответил я. – Наше отступление вскружит им всем голову.
Было уже половина шестого, когда император отпустил меня, сказав на прощанье, чтобы я поразмыслил над всем, что он мне конфиденциально сообщил, и добавил, что он еще поговорит об этом со мной после того, как побеседует с князем Невшательским.
Назавтра, то есть 29-го, мы были в Гжатске. Стоял сильный мороз. Эстафеты, которые в течение нескольких дней уже не запаздывали и приходили через все более короткие промежутки времени, так как мы двигались им навстречу, снова перестали поступать со вчерашнего дня из-за появления нескольких неприятельских отрядов на наших коммуникационных путях. Последние депеши из Парижа были еще от сентября.
Уже после Боровска мороз давал себя чувствовать, но промерзла только поверхность почвы; погода была хорошая, и еще вполне возможно было провести ночь под открытым небом, если развести костер. Однако здесь (в районе Гжатска) зима давала себя чувствовать более сильно.
После Вереи я усвоил привычку передвигаться пешком. Я проделывал таким образом все ежедневные переходы и прекрасно себя чувствовал, потому что нисколько не страдал от холода и не знал никаких недомоганий в течение всего нашего продолжительного отступления.
В Гжатске мы нашли остатки обоза, присланного из Франции для императорского двора, с двумя придворными лакеями. Часть его была разграблена казаками. Так как у нас не было транспортных средств для перевозки присланного с этим обозом продовольствия, то мы распределили его между собой, и в ставке царило изобилие. Мы пили кло-вужо и шамбертен как простое столовое вино. Мы запаслись силами и хорошим самочувствием на те поистине черные дни, к которым мы приближались. У всех оставались еще кое-какие запасы. Было распределено небольшое количество сухарей.
Люди хорошо переносили наши длинные переходы, несмотря на ночные морозы и на дурное состояние дороги в некоторых местах, где оттепель, продолжавшаяся несколько часов, сильно испортила ее; но с лошадьми дело обстояло иначе. Необходимость отправляться на фуражировку на два лье в сторону от дороги и дурное качество корма, добываемого ценою стольких опасностей и такого труда, изнуряли лошадей. Лошади, не отличавшиеся особенно мощным сложением, погибли все. В запряжках шли резервные лошади, да и их не хватало. Мы начинали уже бросать свои повозки на дороге.
До сих пор казаки, двигавшиеся следом за нашим арьергардом, мало тревожили его. Так как состояние нашей кавалерии и быстрота нашего передвижения не позволяли нам высылать разведки, то мы не имели сведений о неприятеле. Но так как мы не замечали казаков на наших флангах, то наши мародеры из головных частей колонны отдалялись в сторону от дороги, а по возвращении сообщали, что видали только крестьян, обращавшихся в бегство при их приближении. Это облегчало возможность добывать продовольствие, но такое облегчение сыграло очень печальную роль, внушив людям уверенность в безопасности, и число отставших увеличилось еще больше. Так как поесть удавалось только при мародерстве, то все хотели отправляться на этот промысел. В арьергарде мародерам и отставшим посчастливилось меньше. Русские ежедневно захватывали в плен многих из них и, удовлетворенные, очевидно, такими результатами, лишь изредка подступали к нашему арьергарду на расстояние ружейного выстрела.
30-го ставка провела ночь в Величеве. В красивом помещичьем доме не осталось ни одной оконной рамы; с трудом удалось набрать всяких обломков, чтобы кое-как забить окна в одной из комнат и отвести ее для императора и начальника штаба. Из всей мебели в целости сохранился только биллиард. Здесь в Величеве были получены запоздавшие эстафеты.
На следующий день, то есть 31-го, ставка и гвардия были в Вязьме, где они оставались также и 1 ноября. Все, что уцелело при первом пожаре, было в хорошем состоянии. Армии были розданы кое-какие пайки, а лошади, принадлежавшие ставке, получили немного корма.
Когда мы вступили в Вязьму во время нашествия, там оставалось немного жителей, а теперь их стало еще меньше.
Император никак не мог понять тактики Кутузова, оставлявшего нас в полном спокойствии. Погода была хорошая. Император опять несколько раз говорил, что «осень в России такая же, как в Фонтенбло»; по сегодняшней погоде он судил о том, какою она будет через 10–15 дней, и говорил князю Невшательскому, что «это – такая погода, какая бывает в Фонтенбло в день св. Губерта (3 ноября), и сказками о русской зиме можно запугать только детей».
В Вязьме император получил сообщение от генерала Барагэ д’Илье, который согласно полученному им приказанию занял Ельню. В Вязьме же император узнал об эвакуации Полоцка и послал маршалу герцогу Беллюнскому приказ вновь захватить Полоцк, причем сообщил о своем приближении. Он написал также герцогу Бассано, сообщая ему о своем передвижении и поручая ему уведомить об этом князя Шварценберга, маршала Макдональда и других, причем он говорил, что цель этого движения – «вступить в контакт с другими корпусами во время зимы».
2-го мы были в Семлеве, 3-го – в Славкове, где мы увидели первый снег. Безопасность, которой пользовались наши фланги в течение нескольких дней благодаря тому, что неприятель после медынского нападения почти совсем не следовал за нашим арьергардом, была, как полагали, только хитростью с целью внушить нам спокойствие и повторить вблизи Бородина то, что было под Вороновом. Но, как мы узнали потом, слабость преследования объяснялась тем, что Кутузов находился в неизвестности насчет наших передвижений. Только 27-го он определенно установил, что наш маневр против него был не чем иным, как прологом к нашему отступлению.
28-го Кутузов поручил Милорадовичу, которого он поставил во главе корпуса, состоявшего из пехоты и кавалерии, настигнуть нас и отрезать наши арьергардные дивизии, не дошедшие до Вязьмы. Император узнал об этом нападении 3 ноября, когда был в Славкове; одновременно он получил сведения, что вице-королю, князю Понятовскому и князю Эльхингенскому пришлось оказать поддержку князю Экмюльскому, который командовал тогда арьергардом. Еще утром ему стало известно, что казаки, которые после Малоярославца ограничивались до сих пор лишь слабым преследованием нашего арьергарда, напали 1 ноября на обоз и имели некоторые успехи; тогда же он узнал, что князь Экмюльский, передвижения которого замедлялись и затруднялись огромным числом отставших, оторвавшихся от своих корпусов из-за голода, нужды или болезней, находился еще довольно далеко от Вязьмы, когда показалась русская пехота. Не располагая достаточными силами, чтобы дать сражение, князь Экмюльский должен был ускорить свой путь к Вязьме. В это время маршал Ней стоял на бивуаках перед Вязьмой, а вице-король и князь Понятовский, которые еще накануне знали, что неприятель теснит князя Экмюльского, и в связи с этим замедлили свое движение, также заняли позиции перед Вязьмой, чтобы выждать, пока подойдет князь Экмюльский.
Вся местность кишела казаками, которые каждый миг прерывали связь между нашими корпусами, как бы близко они ни находились друг от друга. Как только наши войска выстроились на занятых позициях, бой стал клониться в нашу пользу, но злая судьба хотела, чтобы император вместе с гвардией оказался в этот день в Славкове, так как он не ожидал, что Кутузов пробудится от своей спячки, и думал, что неприятель скорее постарается нас опередить, чем потревожить. Так как на месте боя не было начальника, которому было бы поручено общее командование, то не было единого порядка в распоряжениях. В течение шести часов наши войска доблестно сражались на всех пунктах, но все время они только оборонялись. Однако превосходство, приобретенное благодаря этому неприятелем, дорого обошлось ему; за смелость своего предприятия он заплатил большими потерями, а в результате добился только того, что причинил большой урон 1-му корпусу, в котором возник некоторый беспорядок в тот момент, когда он проходил мимо корпуса вице-короля. Еще больший беспорядок был при переходе через мост у Вязьмы. До этого, пока ему приходилось без чьей-либо помощи отражать нападение неприятеля, 1-й корпус с честью поддерживал свою репутацию, несмотря на оживленные атаки русских и на свои значительные потери от артиллерийского огня. Недолго длившийся беспорядок обратил на себя внимание потому, что доблестные пехотинцы 1-го корпуса впервые покидали свои ряды, вынудив своего непоколебимого командира уступить неприятелю. Я касаюсь этих прискорбных фактов, потому что именно с этого момента начинается дезорганизация нашей армии и все наши несчастья, 1-й корпус, корпус, который в начале кампании был самым многочисленным, самым образцовым и соперничал с гвардией, сделался самым дезорганизованным, и это зло продолжало расти. Понятовский, вице-король и Ней дрались, как и в наши счастливые дни.
Император должен был поручить командование арьергардом маршалу Нею, энергия и отвага которого только возрастали вместе с ростом опасностей и затруднений. Император занялся составлением инструкций о тактике отступления. Он считал, что при помощи этой инструкции можно будет исцелить все беды, вызываемые нападениями казаков. Он сравнивал их с арабами и предлагал, по примеру египетского похода, располагать при передвижении обозы в центре, в голове и хвосте колонны по полбатальона, а на флангах вдоль всей колонны по батальону, чтобы в случае надобности мы могли открывать огонь во все стороны, точно батальон, построившийся в каре. Корпуса могли следовать на некотором расстоянии друг от друга, а в промежутках между ними должна была двигаться артиллерия. Император много говорил об этих распоряжениях, которые, по его мнению, обеспечивали армии спасение, и рассчитывал занять позиции в Смоленске. Но опасность заключалась не только в нападениях казаков; наши солдаты, если они только были объединены хотя бы в небольшие отряды, никогда не боялись их и всегда, когда хотели, держали их на приличном расстоянии от себя. Опасность была в голоде, в отсутствии продовольствия; не хватало и порядка для того, чтобы раздобыть его, а это вело к дезорганизации всех корпусов, которая являлась неизбежным последствием наших быстрых переходов и полного опустошения той местности, по которой мы шли.
Приходилось ограничиваться дневными переходами в три-четыре лье и тратить столько же на поиски продовольствия в стороне от дороги. Если бы при этом солдаты оставались в своих частях, почти все могло бы быть спасено; но неприятель опережал, настигал или атаковывал нас повсюду, и считалось, что ради спасения от той опасности должна быть принесена в жертву борьба против всех прочих бед.
Император думал, что нападение русских под Вязьмой было частью общего маневра всей неприятельской армии, и решил остановиться; он надеялся, сосредоточив силы у Славкова, найти удобный случай для внезапного нападения на противника, который думал, что он преследует только арьергард, и заставить его раскаяться в этом дерзком преследовании. Однако Ней послал ему такое обескураживающее донесение о вчерашних событиях, явившихся результатом нарушения порядка в 1-м корпусе, что всякий другой, кроме императора, отказался бы от проекта внезапного нападения на русских. Ней сообщал, что он занимает опушку леса за Вязьмой; так как 1 и 4-й корпуса отошли, то он еще до утра возобновит отступление, чтобы не поставить свои войска под угрозу. Он добавлял, что вчерашнее поведение 1-го корпуса явилось дурным примером и произвело плохое и опасное впечатление на все войска. Это донесение, полученное рано утром, не изменило, однако, намерений императора; он по-прежнему считал, что вся русская армия сосредоточена, и думал, что решительное нападение на это скопление войск даст ему победоносные результаты. Он оставался в Славкове в течение 4 ноября, желая взять реванш, но так как неприятель ничего не предпринимал, от Нея приходило одно обескураживающее донесение за другим, а подходившие корпуса образовывали нагромождение войсковых частей, то император должен был 5-го возобновить свое движение. Выступление открыл Жюно, за ним следовала молодая гвардия, потом 2 и 4-й кавалерийский корпуса, старая гвардия, Понятовский, Евгении Богарнэ и разлагающиеся войска Даву. Ней шел в арьергарде, действуя с решительностью, достойной его отваги; он вдохновлял своей энергией всех, кто его окружал.
5-го мы ночевали в Дорогобуже. Эстафеты по-прежнему приходили регулярно. В течение последних 36 часов погода была мягкой, но теперь опять сразу похолодало. Сведений о неприятеле не было. Следует ли Кутузов за нами? Идет ли он впереди нас? Эта неизвестность была для императора лишним поводом к беспокойству и раздражению. Он занялся организацией кавалерийского корпуса для прикрытия наших флангов; но за исключением гвардии наша кавалерия так поредела, что от этой меры многого уже не ожидали. И вот тогда-то император, вынужденный отчитаться перед самим собой и прощупать все свои раны, понял, как много он уже потерял.
6-го мы были в Михайловке. Там император получил сообщение об отступлении стоявших на Двине корпусов к Сенно, а также сообщение о прибытии корпуса герцога Беллюнского, который, по его мнению, должен был поправить все дела. На следующий день он послал ему повторный приказ снова взять Полоцк, сообщая одновременно о нашем прибытии в Смоленск и о том, что мы станем здесь на позициях. Это был день неприятных новостей. Император был сильно озабочен полученными им сообщениями об отступлении наших войск на Двине как раз в тот момент, когда он особенно нуждался в их успехе; но ему пришлось пережить еще одну большую неприятность, когда он получил первые сведения о заговоре Мале.
Освобожденный 22 октября из больницы, где он содержался на положении арестованного, Мале в тот же вечер сумел произвести такое впечатление на представителей администрации и на войска парижского гарнизона, что с полуночи до девяти часов следующего утра правительство было парализовано, причем Мале арестовал министра полиции герцога Ровиго и префекта полиции, а также тяжело ранил коменданта Парижа генерала Юлена. Хотя этот заговор не имел, да и не мог иметь никакого успеха и одновременно с сообщениями о нем император получил также и сообщение об аресте и предании суду всех его участников, но смелость этого предприятия, организованного в резиденции правительства, произвела на него необычайное впечатление, и только после третьей или четвертой эстафеты он успокоился насчет последствий заговора и поверил, что в руках властей находятся как все виновники, так и все нити этого дела. Частных писем, отправленных из Парижа в эти дни, мы еще не имели и знали обо всем деле только от императора, который говорил о нем, как о незначительном происшествии и проделке сумасшедшего. О деле Мале он говорил в этот день по душам только с князем Невшательским, причем не пожалел резких слов для министра полиции. Он думал, что этот заговор, являясь делом безумца, не имел никаких или почти никаких разветвлений.
Бывший генерал Мале, содержавшийся в больнице на положении арестованного, задумал произвести республиканский переворот с помощью поддельного сенатус-консульта и слухов о смерти императора, которые он намеревался распространить. Он приступил к осуществлению своего проекта в ночь на 23 октября, сфабриковав приказы на имя префекта полиции, начальника воинских частей и смотрителей арестных домов, где находились в заключении генерал Лаори и генерал-адъютант Гидаль, которых он превратил в свое орудие. Оба они, сами обманутые в первый момент, отправились, как доносил министр, в казармы, а префект департамента Сены имел слабость распорядиться, чтобы был приготовлен зал заседаний для нового правительства. Полковники Сулье, Рабб и другие офицеры тоже были проведены за нос; они выступили со своими частями и тем самым дали Мале возможность арестовать министра и префекта полиции. Министр полиции был арестован в своей постели генералом Лаори, который завладел зданием министерства; тем временем Гидаль арестовал префекта полиции, а Мале отправился к парижскому коменданту генералу Юлену, который оказал сопротивление, и тогда Мале выстрелом из револьвера раздробил ему челюсть. Между тем генерал-адъютант Лаборд и другие офицеры, оправившись от неожиданности, захватившей их врасплох и видя, что заговорщиков так мало, стали во главе других воинских частей и освободили из заключения министра полиции и префекта. С этого момента правительство в полной мере возобновило свою деятельность, которую оно не должно было бы прекращать ни на миг, и три заговорщика были арестованы. Происшествие прошло в Париже почти незамеченным. Еще не было 10 часов утра, как все уже было в порядке.
Согласно донесениям, полученным императором, поведение префекта департамента Сены г-на Фрошо было небезупречным, а то, что император узнал позже, укрепило его в этом мнении.
Военный министр смотрел на этот заговор иначе, чем министр полиции.
– Кларк, – говорил император, – убежден, что это большой заговор и что имеются еще другие, более важные руководители; Савари думает обратное. В первый момент сообщение о моей смерти заставило всех потерять голову. Военный министр, который распинается передо мною в своей преданности, не потрудился даже надеть сапоги, чтобы поспешить в казармы, привести войска к присяге Римскому королю и вытащить Савари из тюрьмы. Только Юлен проявил мужество, а Лаборд – присутствие духа. Поведение префекта и полковника непостижимо. Как полагаться на подобных людей, – прибавил император с горечью, – если первокласснейшее воспитание, полученное ими, отнюдь не гарантирует с их стороны чувств верности и чести? Слабость и неблагодарность префекта и полковника Парижского полка, одного из моих старых храбрецов, которому я помог сделать карьеру, приводят меня в негодование.
После первых сообщений император с нетерпением ожидал следующей эстафеты, желая поскорее узнать результаты предпринятого расследования.
– Этот бунт, – говорил он, – не может быть делом одного человека.
Когда мы ехали в Пнево, он беспрестанно спрашивал меня, не видно ли курьера с эстафетой. Прибывшая эстафета доставила подробности, которые подтверждали сообщения герцога Ровиго. Но генерал Кларк по-прежнему усматривал в этом деле обширный заговор, и его сообщения все время беспокоили императора, которого поведение скомпрометированных лиц возмущало до такой степени, что он говорил об этом не переставая.
– Рабб – дурак, – говорил он мне. – Ему достаточно показать большой печатный бланк с поставленной на нем печатью. Но как был обойден и обманут Фрошо, человек умный, человек с головой? Он – старый якобинец.
Должно быть, его еще раз соблазнила республика. Он привык к переворотам, и тот переворот удивил его не больше, чем десяток других, которые он видел на своем веку. Известие о моей смерти показалось ему, по-видимому, правдоподобным и, прежде чем вспомнить о своем долге, он задумался о том, как бы сохранить свое место. Он присягал добрых 20 раз, и присягу, которая связывает его с моей династией, он забыл так же, как и другие. Быть высшим должностным лицом города Парижа и без всякого сопротивления приготовить в городской ратуше, в своем собственном помещении, зал заседаний для заговорщиков, не навести никаких справок, не принять никаких мер, чтобы воспротивиться заговорщикам, не сделать ни одного шага, чтобы поддержать авторитет своего законного государя! Он, должно быть, участник заговора, потому что подобная доверчивость со стороны такого человека, как Фрошо, необъяснима. Камбасерес и Савари сделали большую ошибку, не арестовав его. Он – больший изменник, чем Мале, которого я прощал четыре раза и который всегда занимался заговорами. Что касается Мале, то это его ремесло; мое милосердие тяготило его; это сумасшедший. Но Фрошо, член государственного совета, начальник администрации важнейшего департамента Франции, человек, осыпанный моими благодеяниями! Это возмутительная подлость и измена! Ему нечего было бояться умереть с голоду, если он потеряет свое место. Зато он потерял свою честь. Думает ли он, что его честь менее драгоценна, чем его место? Если бы даже Мале сделал Фрошо первым министром, то он не спас бы его от позора измены своему долгу и своему благодетелю. Я хорошо знаю, что не всегда можно особенно полагаться на людей, которые смотрят на военную карьеру только как на ремесло, на выгодную спекуляцию и готовы служить всякому, кто оплачивает их риск соответствующим окладом, но ведь Фрошо высшее должностное лицо, человек с большим состоянием, отец семейства, обязанный показывать своим детям пример верности своему государю, которая является первейшим долгом каждого! Я не могу поверить в такую подлость.
Император был в негодовании. Он оказался оскорбленным до глубины души.
– Когда имеешь дело с французами, – сказал он, – или с женщинами, то нельзя отлучаться на слишком долгое время. Поистине нельзя предвидеть, что смогут внушить людям интриганы и что случилось бы, если бы там в течение некоторого времени не получали никаких известий от меня. А между тем это может случиться, если у русских есть здравый смысл.
Судя по тому, что император говорил мне потом и что он рассказывал также Дюроку и Бертье (а они передали мне), он изменил свое мнение насчет министра полиции и понимал, быть может, лучше, чем это понимали в Париже, как именно мог быть захвачен врасплох и арестован этот министр, даже если заговор являлся замыслом и делом одного Мале. Кларк продолжал подозревать, что к заговору причастны и высокопоставленные лица; имя Фрошо, который скомпрометировал себя, придавало этому мнению вес в глазах императора.
Князь Пармский и герцог Ровиго держались, к счастью, противоположного мнения. Герцог Ровиго продолжал говорить о генерале Лаори как о жертве обмана, который ничего не знал до того, как за ним пришли в его тюрьму. Донесение префекта полиции и другие донесения были в том же духе.
Хотя виновники были осуждены и дело было закончено, но пример, который показал смельчак Мале, и поведение префекта департамента Сены дали императору пищу для серьезных размышлений. В особенности его беспокоило то впечатление, которое это происшествие должно было произвести в Европе. Была доказана возможность подобного предприятия, хотя результат и показал невозможность успеха; уже одно это казалось императору серьезным посягательством против власти, открывающим для кое-каких горячих голов, агентов Англии, путь к созданию беспорядков и покушений. В Париже он забыл бы об этом происшествии через 24 часа, но в 600 лье от Парижа в тот момент, когда там могли в течение некоторого времени оставаться без известий о нем и об армии, были все основания для беспокойства. Предприятие, которое человек оказался в состоянии задумать один в стенах своей тюрьмы и осуществить с помощью ложных сообщений через четверть часа после выхода из нее в центре столицы, на глазах устойчивого правительства и бдительной администрации, могло соблазнить также и других интриганов.
Таковы были мысли, осаждавшие императора, а также и нас, и обстоятельства, в которых мы находились, придавали им особое значение.
Сообщения об этих серьезных событиях обрушились на императора, когда он был в Михайловке, и из-за них я прервал мой рассказ о его военных мероприятиях. Мы остановились на том, что император предписал герцогу Беллюнскому вновь взять Полоцк и сообщил ему, что сам он займет позиции в Смоленске. Исходя из этих предположений, император 7 ноября приказал принцу Евгению свернуть с дороги и направиться на Духовщину, чтобы тотчас же занять позиции; но тем временем войска генерала Барагэ д’Илье, которые, по расчетам императора, должны были находиться в Ельне, на самом деле отступали к Смоленску, а маршал герцог Эльхингенский ожесточенно сражался под Дорогобужем; Платов преследовал принца Евгения; и в Смоленске мы узнали, что армия Кутузова двигалась параллельно нашему маршруту через Ермаково на Ельню. Император, который в течение нескольких дней говорил о своем проекте занять позиции в Смоленске, объявил в этот день во всеуслышание, что армия расположится на зимних квартирах в Витебске и Орше.
7-го мы были в Пневой слободе. Погода становилась все более и более холодной, но все думали, что в смоленских складах и на обещанных императором зимних квартирах мы найдем конец наших продовольственных лишений, то есть конец наших главных бед. Все лица повеселели. Один вид продовольственного обоза, отправленного из Смоленска арьергарду маршала Нея, напомнил другие времена, внушил другие мысли и поднял моральное состояние даже наиболее удрученных людей. Все начали верить в изобилие, в то, что мы достигли тихой пристани. Император лелеял всякие мечты больше чем кто бы то ни было и неоднократно говорил на эти темы. Он видел уже, как его армия снова приведена в порядок. По-прежнему стояли сильные морозы, но небо было ясным и солнечным. Всем казалось, что Смоленск означает конец лишений.
Однако зрелище, которое представляла собою дорога начиная от Михайловки, было ужасным; многочисленные трупы наших эвакуированных раненых лежали на дороге; большинство из них погибли от холода или голода или же были покинуты теми, кому была поручена их перевозка. Наряду с этим дорога кишела отставшими. Но в этот день беспорядка было меньше. Некоторые солдаты вновь нагнали свои части, чтобы не упустить пайков, раздачи которых все ожидали. Император заметил это, и в тот момент это было для него утешительным зрелищем. К концу дня почувствовалась сырость и началась оттепель; для артиллерии и обозов дорога стала трудной. К счастью, мороз возобновился, иначе на разбитых дорогах мы все завязли бы в грязи. В это время Платов со своей тучей казаков энергично теснил вице-короля, двигавшегося по направлению к Витебску.
8-го ставка была в Городихине. На один момент у императора явилась мысль поехать в Смоленск, но с возобновлением мороза образовалась гололедица и дорога сделалась непроезжей, в особенности вечером. Император опасался также, что в случае его отъезда за ним потянется целая куча солдат, отбившихся от своих полков, и это вызовет ночью беспорядок в Смоленске; он решил поэтому выждать до завтра; это было весьма счастливое решение, так как, даже идя пешком по дороге, с трудом удавалось удержаться на ногах. Легко представить себе, как обстояло дело с лошадьми, из которых ни одна не была подкована так, как этого требовали условия русского климата. Изнуренные и ослабевшие от лишений, лошади падали на каждом шагу и не могли найти точки опоры, чтобы подняться на ноги. После нескольких тщетных попыток они оставались лежать распростершись на земле, и невозможно было заставить их вновь попробовать подняться. Дорога была такой скользкой, что мы потеряли очень много лошадей. Именно с этого момента начинаются великие бедствия нашего отступления.
Почти все шли пешком; император, который ехал в своем экипаже вместе с князем Невшательским вслед за гвардией, два-три раза в день выходил из экипажа и, по общему примеру, в течение некоторого времени шел пешком, опираясь то на плечо князя, то на мое плечо или на кого-нибудь из своих адъютантов. Дорога и придорожная полоса с обеих сторон были усеяны трупами раненых, погибших от голода, холода и нужды. Даже на поле битвы никогда нельзя было видеть таких ужасов. И все-таки, как я уже говорил, несмотря на наши бедствия и на эти ужасы, когда мы завидели колокольни Смоленска при ясной погоде и солнечном небе, то оживились даже те, кто унывал больше всех; ко многим вновь возвратилось веселье. Не вызывалась ли эта беззаботность тем, что опасности, грозившие непосредственно каждому из нас, притупляли чувство жалости, тогда как при других обстоятельствах горестное зрелище, представлявшееся нашим взорам, внушило бы это чувство всем?
9 ноября около полудня мы вновь увидели Смоленск. Император, который заранее отдал все нужные распоряжения, тотчас же занялся организацией раздачи пайков. К сожалению, состояние складов отнюдь не соответствовало ни нашим ожиданиям, ни нашим нуждам; но так как лишь немногие солдаты находились в своих частях, то именно этот беспорядок позволил удовлетворить тех, кто был налицо. Это было весьма существенно, так как надо было ободрить этих молодцов. Число этих отважных и верных солдат было, увы, не очень велико. Гражданские власти и начальники воинских частей плохо помогали губернатору Смоленска генералу Шарпантье; ему удалось собрать лишь немного продовольствия, хотя в этой плодородной местности оставались жители, в общем довольно хорошо относившиеся к нам, когда их не притесняли. Губернатор всего лишь пять дней тому назад узнал о начавшемся отступлении и тотчас же пустил в ход все средства, чтобы организовать выпечку хлеба и удовлетворить потребности нашего арьергарда, которому постепенно было послано все. Шарпантье располагал небольшим числом пекарей, а быстрое передвижение армии не дало его администрации (которая, можно сказать, существовала только на бумаге) возможности заготовить хлеб заранее; не удалось даже использовать те запасы, которые можно было достать в смоленских складах. Каждый думал только о собственном благополучии, и всем казалось, что действительный секрет спасения от опасности – это спешить, спешить и спешить. Как можно было добиться какой-нибудь работы от пекарей и от чиновников при таких настроениях, доводивших беспорядок до крайней степени? Лишенные самого необходимого, многие из офицеров, в том числе и офицеры высших рангов, показывали дурной пример, осуществляя принцип «спасайся кто может», и, не выжидая своих корпусов, мчались в одиночку впереди колонны в надежде найти чего бы поесть.
Как для императора, так и для армии прибытие в Смоленск и пребывание там были ознаменованы новым несчастьем; можно смело назвать этим словом сражение, не только обнажившее наши фланги, но и лишившее нас состоящего из свежих войск подкрепления, которое должно было поднять дух наших утомленных людей и остановить неприятеля, не менее утомленного, чем мы. Император рассчитывал на корпус Барагэ д’Илье, недавно прибывший из Франции; он дал ему приказ занять позиции на дороге в Ельню; но авангард Барагэ д’Илье занял невыгодную позицию в Ляхове; им командовал генерал Ожеро, который плохо произвел разведку и еще хуже расположил свои войска; авангард был окружен неприятелем, подвергся нападению и попал в плен. Неприятель, следивший за Ожеро и, кроме того, осведомленный крестьянами, увидел, что он не принимает мер охраны, и воспользовался этим; генерал Ожеро со своими войсками, численностью свыше 2 тысяч человек, сдался русскому авангарду, более половины которого сам взял бы в плен, если бы только вспомнил, какое имя он носит. Эта неудача была для нас несчастьем во многих отношениях. Она не только лишила нас необходимости подкрепления свежими войсками и устроенных в этом месте складов, которые весьма пригодились бы нам, но и ободрила неприятеля, который, несмотря на бедствия и лишения, испытываемые нашими ослабевшими солдатами, не привык еще к таким успехам. Император и князь Невшательский во всеуслышание объясняли эту неудачу непредусмотрительностью генерала Барагэ д’Илье, который, как они говорили, сам лично ничего не осмотрел, но главным образом они приписывали ее бездарности генерала Ожеро. Офицеры, которые побывали там, с горечью говорили об этом деле и отнюдь не оправдывали обоих генералов. Что касается императора, то он счел это событие удобным предлогом, чтобы продолжать отступление и покинуть Смоленск, после того как всего лишь за несколько дней и, может быть, даже несколько минут до этого он мечтал устроить в Смоленске свой главный авангардный пост на зимнее время.
Это событие, а также потеря Витебска и неудача вице-короля, о которой мы узнали на следующий день, были первыми яркими фактами, по-настоящему и безжалостно раскрывшими императору глаза на его положение и на возможные последствия понесенных поражений. После этих событий он согласился, что невозможно занять позиции в Орше и Витебске, как он собирался еще 48 часов тому назад. К тому же он узнал, что герцог Эльхингенский, который шел в арьергарде, имел столкновение с казаками под Дорогобужем. Казалось, все объединилось для того, чтобы лечь бременем на плечи императора во время его пребывания в Смоленске. Так как события, которые я только что изложил, не позволяли ему больше осуществить свой проект и занять позиции в Смоленске, то он должен был вызвать вице-короля обратно. Полученные им сведения о потерях, понесенных вице-королем при выполнении этого маневра, были весьма неприятны, но по крайней мере эти потери были почетными, и это служило известным утешением.
Илистые берега Вопи задержали 9 ноября 4-й корпус, двигавшийся на соединение с нами; итальянская гвардия за отсутствием моста перешла реку вброд, несмотря на льдины и на присутствие превосходящих сил неприятеля; артиллерия завязла в грязи; лошади были истощены и после всех тщетных усилий не в состоянии были вытащить орудия, так что пришлось бросить часть артиллерии. Напрасно было пущено в ход все, что может совершить мужество, самоотверженность и пример доблестного начальника. Подвергшись со всех сторон нападению превосходящих сил, итальянская пехота 10 ноября покрыла себя славой: она дала отпор полчищам казаков Платова, напавшим на нее с тыла, а с фронта оттеснила кавалерию Иловайского, который хотел преградить ей путь и помешать вступить в Духовщину, где вице-король расположил свой штаб и откуда он должен был направиться в Смоленск на соединение с армией.
Во время пребывания императора в Смоленске ему было доставлено воззвание Кутузова к армии, выпущенное 31 октября в Спасском.
Император делал все возможное, чтобы собрать в Смоленске свои корпуса, не останавливая движения армии. Было роздано много пайков, и были приняты меры, чтобы еще больше пайков раздать в Орше и других пунктах, которые, по мнению императора, обладали лучшими запасами. Он занимался также эвакуацией того немногого, что еще оставалось в арсенале, как будто сама армия не обладала большим количеством снаряжения, чем могли перевозить наши транспортные средства, и как будто оставленные в Смоленске трофеи (как он называл все, что мы бросали по пути) должны были быть более ценны для неприятеля, чем трофеи, которыми мы ежедневно усеивали дороги! Так как император питал надежду занять позиции, то он не был, или не хотел быть, расчетливым в каком бы то ни было отношении. Не подлежит сомнению, что мы сохранили бы и спасли бы гораздо больше, если бы вовремя принесли те жертвы, которых требовали обстоятельства; но мы заставляли двух-трех несчастных лошадей тащить орудия и зарядные ящики, в которые надо было бы запрячь шестерку, а за то, что мы не бросили вовремя один-два зарядных ящика или одну-две пушки, мы шесть дней спустя теряли четыре или пять ящиков или орудий. Жили изо дня в день, не желая согласно поговорке делать подарков черту, и в конце концов сделали огромный подарок неприятелю.
Казалось, что император ждет чуда, которое переменило бы погоду и остановило бы разложение, разъедавшее нас со всех сторон. Все его внимание было посвящено гвардии, которую он надеялся спасти от разложения, так как она еще сохранялась в целости. Один артиллерийский генерал из гвардейского корпуса рискнул как-то предложить ему пожертвовать несколькими орудиями, чтобы не доводить лошадей до полной потери сил, так как они и без того были изнурены и число их было ниже потребной нормы, но император не стал его слушать. Армейские генералы и офицеры видели зло, но знали, что его ничем нельзя остановить, а потому они не очень старались сохранить еще на некоторое время то, что неминуемо должно было погибнуть через несколько дней. В общем все так устали от войны, так хотели отдохнуть, попасть в менее враждебную страну, не проделывать больше отдаленных экспедиций, что многие слепо возлагали своеобразные надежды на уже постигшие нас бедствия и обманывались насчет их дальнейших последствий, думая, что все случившееся будет полезным уроком для императора и умерит его честолюбие. Таково было общее мнение. Легко представить себе, как оно повлияло на неизбежные трудности нашего положения и как оно осложнило их, препятствуя борьбе со злом. Судя по поведению, по беззаботности многих людей, можно было подумать, что чем суровее будет урок, как его называли, тем лучше, и что злая судьба давала этот урок императору отнюдь не за счет французской крови. Так как император сам видел бедствия, жил и двигался среди всеобщего расстройства и удручающих картин, то даже люди с наилучшими намерениями считали, что им нет надобности указывать или хотя бы намекать ему на это.
Увы! Император строил себе иллюзии, и его заблуждение вело нас к гибели. Начальники видели спасение именно в том, что зло приняло слишком большие размеры, а императору это зло представлялось вовсе не таким большим, каким оно было в действительности. Он в самом деле думал, что приближается конец жертвам и он сможет остановиться и расположить армию на позициях; это в достаточной мере доказывается его упорным стремлением все увезти с собою, все сохранить, и это роковое упорство было причиной того, что он все потерял. Судьба слишком долго осыпала его своими милостями; он не мог поверить, что она внезапно отвернулась от него. Морозы стояли сильные, но еще терпимые. Всем хотелось верить, по примеру императора, что мы займем позиции еще до того, как ударят крепкие морозы. Все тогдашние помыслы и желания сводились к надежде найти склады, то есть обеспеченное продовольствие. В самом деле, в тот момент это было средством против всех зол. Мы находились уже в лучшей местности. Русские, по сравнению с тем, что они могли бы сделать, преследовали нас так слабо, беспокоили нас в походе так мало, что на них смотрели, как на людей, нуждающихся в отдыхе не меньше нашего. Смоленск, продовольствие, которое можно было там раздобыть, немного меньшие морозы – этого было достаточно, чтобы вновь оживить всех и подбодрить даже наименее мужественных людей. Думали, что пристанище близко, и каждый напрягал все силы, рассчитывая укрыться в нем через несколько дней.
Тем временем я день и ночь занимался реорганизацией императорских обозов. Я заранее послал в Смоленск заказ на подковы с тремя шипами для всех обозных лошадей. К этой работе я привлек даже рабочих арсенала, которые выполняли ее в ночное время за высокое вознаграждение. Днем они работали для артиллерии. Я приказал запасать все продовольствие, сколько удастся достать, хотя бы за наличный расчет. Я сжег много экипажей и повозок – в соответствии с числом павших лошадей; такую предосторожность я принял уже один раз 10 дней тому назад. Таким путем я сберегал оставшихся лошадей. Очень трудно было убедить императора согласиться на эту меру. Видя, что он очень не хочет прибегать к ней, я не говорил ему больше ни о чем; я взял все на себя и, кроме фургонов с продовольствием и больными, сохранил только экипаж, в котором ехали де Бово, де Мальи и де Боссе; Боссе страдал подагрой. Я показал пример; захромавшие или ослабевшие лошади были брошены. В конце концов после 48-часовой остановки в Смоленске обоз двинулся в путь в достаточно хорошем состоянии. Лошади были подкованы; кузнецы работали днем и ночью; я сам наблюдал за всем, и именно этой предосторожности я обязан спасением людей моего ведомства, которые получали регулярные пайки вплоть до Вильно.
Во время пребывания в Смоленске император каждый день ездил верхом и еще раз осмотрел город и окрестности, как будто он хотел сохранить его в своих руках. Он еще прежде был очень озабочен, а после сражения вице-короля с неприятелем озабоченность его увеличилась. Он видел состояние армии, когда она проходила через Смоленск, и это, думается мне, убедило его, что зло было больше, чем он хотел признаться самому себе. Но все же император по-прежнему тешил себя надеждой, что последствия будут не столь мрачными, как тогда, по-видимому, предвидел. Он не сомневался, что сможет расположить армию на позициях, как только соединится с корпусами, стоящими в Волыни и на Двине. Он ожидал прибытия польских казаков, которых, как он обещал, мы должны были встретить возле Смоленска. Ошибался ли он сам на этот счет или говорил об этих подкреплениях, чтобы внушить иллюзии другим? Не знаю, но во всяком случае в Польше весьма слабо занимались набором этих казаков. Наши коммуникации были прерваны уже в течение нескольких дней; мы не получали больше сообщений ни из Франции, ни из Вильно, ни даже от корпусов на Двине. Все это немало беспокоило императора, который держался тем не менее твердо и непоколебимо; эти черты характера злили иногда его приближенных, но зато были способны воодушевить наиболее удрученных людей.
Продовольствие в Смоленске находили все, у кого были деньги (а деньги были у всех). Туда прибыли из Франции продукты для императорского двора, а также рис и много других продуктов для армии. Виноторговец, бывший поставщиком императорского двора, привез для спекуляции большое количество вин, водок и ликеров; все это он продал на вес золота. Мы так настрадались от лишений, что солдаты тратили все свои деньги, чтобы раздобыть бутылку водки.
14-го император покинул Смоленск, обеспечив муку для войск герцога Эльхингенского, который, двигаясь в арьергарде, должен был прибыть в город вечером того же дня. Мы прибыли в Корытню довольно рано. Путь по очень холмистой местности был так труден, что мы обогнали обозы, вышедшие из Смоленска днем раньше. Дорога представляла собою сплошной лед; крутые склоны многочисленных холмов были покрыты упавшими и не имевшими сил подняться лошадьми. Начальники были столь беззаботны, а кавалеристы и обозные солдаты так изнурены, все их время до такой степени было занято переходами или поисками продовольствия, что ни в артиллерии, ни в кавалерии ни одна лошадь не имела подков с шипами. Именно на счет их отсутствия, то есть на счет нашей непредусмотрительности, надо отнести большую часть наших потерь. Свои кузницы мы побросали на дорогах; в кузницах, принадлежащих местным жителям, не было ни мехов, ни инструментов. У наших кузнецов совсем не было гвоздей; ни железа, ни угля найти было невозможно. Дело доходило до того, что угля и железа не было даже в арсенале в Смоленске, и я должен был посылать людей на поиски за три лье от города под охраной отряда жандармов, рискуя, что их захватят казаки, нападавшие на вице-короля и теснившие нас со всех сторон.
Через час после прибытия в Корытню мы узнали, что в расстоянии одного лье от нас казаки только что атаковали небольшой артиллерийский парк и войсковой обоз, перевозивший трофеи, захваченные в Москве, а также императорский обоз, присоединившийся к этому парку, то есть тот, который мы только что обогнали. Казаки воспользовались тем моментом, когда колонна вынуждена была остановиться и сдвоить запряжки, чтобы подняться на один из обледеневших холмов; между головой и хвостом колонны образовался разрыв, и немногочисленный конвой не в состоянии был оборонять всю колонну. Казаки захватили около 10 лошадей и фургоны императора, потому что объятые страхом возницы загнали их в овраг; казаки разграбили их, причем этой участи подвергся и чемодан с картами; они захватили с собой часть вещей, а все остальное разбросали. Мы подобрали бы почти все, если бы новый налет, направленный против головы колонны, не напугал обозных до такой степени, что они бросили все, что могло помешать их бегству. Наши собственные солдаты, отставшие от своих частей, довершили грабеж. Потом, когда уже было слишком поздно для спасения разграбленных вещей, мы узнали, что казаки немедленно скрылись, как только показались наши войска. Артиллерия потеряла в этом деле половину своих запряжек; большая часть офицеров ставки лишилась своего багажа. Я был в том числе.
Потеря карт должна была бы в высшей степени рассердить императора, но он не проявил никакого неудовольствия даже по отношению к людям из своего обоза. Это происшествие сделало всех более осторожными и имело ту выгоду, что за двое суток на дорогу возвратились многие из людей, отдалившихся в сторону от нее в поисках продовольствия. Но до чего мы дошли, если приходилось сомневаться, действительно ли есть выгода в том, чтобы вновь собрать этих несчастных, которых нечем было кормить! Корпусам было трудно тащить за собой то небольшое количество артиллерии, которое еще оставалось у них, и это в чрезвычайной мере замедляло их переходы; собственно не надо было бы делать больше трех лье в день, а приходилось делать более чем вдвое, так как и погода и военные соображения заставляли нас сильно торопиться.
Ночью император вызвал меня и вновь, как и в прошлый раз, говорил о необходимости своего возвращения во Францию. Он снова задавал мне те же самые вопросы об армии, о переезде через Пруссию и т. д., спрашивая, обдумал ли я его проект. Он начинал замечать дезорганизацию армии, но надеялся, что соединение с корпусами, которые ждут ее на Березине, быстро восстановит порядок, так как эти хорошо организованные корпуса возьмут на себя арьергардную службу и будут отстаивать наши позиции, а император тем временем реорганизует войска московской армии. Он снова горько жаловался на генерала Барагэ д’Илье, неумелым действиям которого он приписывал потерю большей части корпуса, находившегося в Смоленске. Он возлагал на него ответственность за то, что теперь необходимо продолжать отступление и терять линию Витебск – Орша, которую он прежде надеялся удержать.
Недовольство императора в немалой мере объяснялось общим разочарованием, являвшимся неизбежным результатом отказа от широко возвещенных планов устройства армии на зимних квартирах, а также тем впечатлением, которое эти события произвели на армию.
– Со времен Байлена, – повторял император, – не было примера такой капитуляции в открытом поле.
Он опять говорил о польских казаках, которые, по его словам, должны были прибыть к нам в ближайшие дни. Он перечислял воинские части, прибывшие на подкрепление к князю Шварценбергу, и другие корпуса; ему доставляло удовольствие называть эти корпуса, которые должны были постепенно подойти и частью вышли уже из Вильно, а частью были готовы к выступлению оттуда. Император по-прежнему мечтал, что ему удастся все восстановить и даже занять внушительные позиции, как только он будет иметь в своем распоряжении минские склады.
– Я найду подкрепления на каждом шагу, – говорил он, – тогда как Кутузов будет ослаблять свои силы переходами и будет отдаляться от своих резервов. Он остается в стране, которую мы истощили. Для нас имеются склады, а русские будут умирать от голода.
Увы, злосчастный рок преследовал нас и готовил для императора новые испытания: он с такой уверенностью говорил о складах, которые считал якорем спасения для армии, а на следующий день, то есть 16 ноября, они, как мы это вскоре узнали, попали в руки неприятеля.
Хотя император пытался внушить иллюзии другим, но сам он был очень удручен. Самым неприятным для него было отсутствие всяких сообщений из Франции, и он не скрывал этого от меня. Мы дошли до того, что раз в два дня пересылали маленькие записочки в Вильно через поляков или других людей, которых удавалось соблазнить крупным вознаграждением. Часто от них требовали только, чтобы они сдали малозначащие записки в какую-нибудь почтовую контору, имеющую свободное сообщение с Германией. Как-то раз одному еврею заплатили 2500 франков за пересылку нескольких строк великому канцлеру. Дарю, который отправлял это послание, воспользовался случаем, чтобы написать также несколько слов своей жене. Только это письмо и дошло по назначению. Как оно дошло? Графиня Дарю не знала этого сама. Итак, она получила письмо от мужа, а императрица не получала ни одного слова от императора! Полиция и почта были взволнованы. Письмо Дарю, в высшей степени успокоительное, как легко себе представить, доставило большую радость его семье и произвело большую сенсацию в Париже. Мадам Дарю показывала его всем, и почерк ее мужа был слишком хорошо известен, для того чтобы кто-нибудь мог усомниться в подлинности письма. Все терялись в догадках. Из многочисленных депеш, посылавшихся при помощи переодетых офицеров или местных жителей, только одна или две дошли по назначению. Так как деловая переписка велась только шифром, то император не придавал никакого значения этим письмам, считая, что они должны лишь доставлять Парижу и Вильно сообщения об армии и о нем самом. Но этих сообщений там не получали!
После того как вице-король соединился с нами, все войска двигались одной колонной и по одной и той же дороге. Легко себе представить, какая пробка образовалась в дефиле. Все время приходилось подыматься на холмы и спускаться с них, а дорога представляла собой сплошной лед, на котором с трудом держались на ногах даже пешие. Каждое мгновение приходилось сбрасывать с дороги экипажи и фургоны, загромождавшие путь. Все торопились, и никто не заботился о наведении порядка. Штаб главного командования не сомневался, что ему будут плохо повиноваться и что если даже восстановить порядок, то он продержится не более минуты, а потому и не принимал никаких мер. По обыкновению, все предоставлялось усмотрению начальников в расчете на то, что они сообразят, как справиться с делом. А они видели зло, но считали, что попытки пресечь его не приведут ни к чему, так как через мгновение зло возродится снова, и в результате они ничего не делали, чтобы прекратить беспорядок, который разрастался повсюду как потому, что такова природа беспорядка, так и потому, что остающиеся безнаказанными дурные примеры действуют заразительно. Как можно было к тому же добиться от кого-либо выполнения обязанностей, когда они так тяжелы для человека, которому не дают есть, да еще в такую погоду, когда его пальцы замерзают тотчас же, как только он их обнажит? Как можно было делать какие-либо распоряжения, когда мы находились в непрерывном движении, когда офицеры генерального штаба лишились своих лошадей и по большей части должны были для передачи приказаний отправляться пешком, когда все сгрудились на одной дороге, а на флангах были казаки, которые почти неотступно следовали за нами? Не было ни одной кавалерийской бригады, которая была бы в состоянии прикрывать наше движение. Истощенные, неподкованные лошади не могли идти. Люди тащили их за узду. Если не считать гвардии, которая тоже была очень ослаблена, то у нас не оставалось нужных кавалерийских сил, чтобы выслать достаточно сильную разведку, которая могла бы добыть определенные сведения о позициях неприятеля. Такая разведка и не производилась, хотя у императора уже было предчувствие, что неприятель производит маневр, цель которого попытка какой-то операции против нас.
Возле Корытни по гвардии было дано несколько пушечных выстрелов; нам показалось, что в русском корпусе, который открыл этот огонь, имеются пехотные части; все это укрепило императора в его мнении о предстоящем нападении неприятеля. Позже мы узнали, что это был корпус Остермана. В тот момент он не предпринял больше ничего.
Мы не встречали нигде ни одного крестьянина, никого, кто мог бы служить нам проводником. Никаких способов получить сведения! Несколько польских отрядов из гвардейского корпуса, посланных на поиски, возвратились после стычки с казаками. Они оттеснили казаков и зарубили нескольких из них, но наткнулись на большой неприятельский корпус, что вынудило их отступить, и они не захватили ни одного казака, который мог бы дать нам сведения о войсках, находившихся так близко от нас. Мы были подобны людям, сидящим в секрете, которым разрешили только выйти подышать вольным воздухом; мы не знали, что происходит вокруг нас. После Смоленска император говорил нам, что успех, одержанный русским авангардом над генералом Барагэ д’Илье, вскружит всем голову и Кутузов будет вынужден выйти из своего пассивного состояния. Он не ошибся, но так как гвардия еще оставалась в целости и сохраняла воинскую выправку, то он был спокоен за результаты столкновения, какие бы формы оно ни приняло.
Назад: ГЛАВА IV Москва
Дальше: ГЛАВА VI Отступление от Красного до Сморгони