Глава XXI
Странное это явление — закон внутренней симпатии, а также предчувствия и предзнаменования; вместе они образуют единую загадку, ключа от которой человечество еще не нашло. Я никогда не смеялась над предчувствиями, оттого что и со мной бывали в этом смысле странные случаи. И я верю, что существует внутренняя симпатия — например, между отдаленными родственниками, которые долго были разлучены, совершенно забыли друг друга, и вот, невзирая на их отчуждение, вдруг сказывается единство того корня, откуда они произошли, и эта связь превосходит человеческое понимание. Что же касается предзнаменований, то они, может быть, результат тайных симпатий между природой и человеком.
Когда я была всего шестилетней девочкой, я слышала однажды вечером, как Бесси Ливен говорила Марте Эббот, что она видела во сне маленького ребенка и что видеть во сне детей наверняка к неприятностям — или для тебя, или для твоих родственников. Вряд ли мне запомнились бы эти слова, если бы не последовавшее затем событие, из-за которого они врезались мне в память: на другой день Бесси была вызвана домой, к смертному ложу своей маленькой сестры.
Я не раз вспоминала за последнее время это поверье и этот случай, так как в течение недели не проходило ни одной ночи, чтобы мне не приснился ребенок — иногда я убаюкивала его, иногда качала на своих коленях, иногда смотрела, как он играет с маргаритками на лугу или плещется ручками в воде. Сегодня это мог быть плачущий ребенок, завтра — смеющийся. Он то прижимался ко мне, то убегал от меня; но как бы ни был окрашен этот сон и какие бы ни рождал чувства, он посещал меня семь ночей подряд, едва я вступала в страну сновидений.
Меня очень угнетала навязчивость этого образа, этого наваждения, и когда приближалась ночь, а с ней и час таинственного сна, я начинала нервничать. Я находилась в обществе призрачного младенца и в ту лунную ночь, когда меня разбудил ужасный вопль, донесшийся сверху. А во вторую половину следующего дня меня вызвали вниз, сказав, что кто-то дожидается меня в комнате миссис Фэйрфакс. Войдя туда, я увидела мужчину, напоминавшего по виду слугу из аристократического дома. Он был одет в глубокий траур, и на шляпе, которую он держал в руках, была креповая повязка.
— Вы едва ли помните меня, мисс, — сказал он, вставая при моем появлении. — Моя фамилия Ливен, я служил кучером у миссис Рид, когда вы еще жили в Гейтсхэде, восемь или девять лет тому назад. Я и теперь продолжаю жить там.
— Ах, Роберт, здравствуйте! Я очень хорошо помню вас. Вы иногда позволяли мне покататься на пони мисс Джорджианы. А как поживает Бесси? Вы ведь женаты на Бесси?
— Да, мисс. Моя жена совершенно здорова, благодарю вас. Два месяца тому назад она родила еще одного малыша, теперь у нас трое; и мать и ребенок чувствуют себя отлично.
— А как семья моей тети, Роберт?
— К сожалению, не могу порадовать вас хорошими вестями, мисс, — наоборот, они очень плохие. В семье большая беда.
— Надеюсь, никто не умер? — спросила я, взглянув на его черную одежду.
Он опустил глаза и, взглянув на креп вокруг тульи своей шляпы, ответил:
— Вчера была неделя, как мистер Джон умер в своей лондонской квартире.
— Мистер Джон?
— Да.
— А как его мать перенесла это?
— Видите ли, мисс Эйр, это не обычное несчастье: он ведь вел дурную жизнь, за последние три года он вытворял бог знает что и умер ужасной смертью.
— Я слышала от Бесси, что он пошел по плохой дорожке.
— Еще бы, хуже нельзя! Мистер Джон губил свою жизнь и свое состояние с самыми дурными мужчинами и женщинами. Он запутался в долгах и попал в тюрьму. Его матушка дважды помогала ему выкрутиться, но стоило ему оказаться на свободе, и он опять возвращался к прежним товарищам и привычкам. У него в голове какого-то винтика не хватало. Эти негодяи, с которыми он водился, безобразно его обирали. Он приехал в Гейтсхэд недели три тому назад и потребовал, чтобы миссис все отдала ему. Миссис отказала: у нее давно уже пошатнулись дела из-за его беспутства. Тогда он опять уехал, и вскоре пришла весть о том, что он умер. Какая была у него смерть, бог его знает. Ходят слухи, что он покончил с собой.
Я молчала; новости действительно были ужасны. Роберт Ливен продолжал:
— Миссис сама с некоторых пор больна; она очень располнела, но это ей не на пользу, а потеря денег и страх перед бедностью совсем сломили ее. И когда она узнала о смерти мистера Джона, — все это случилось уж очень неожиданно, — с ней сделался удар. Три дня она была без языка, но, наконец, в прошлый вторник ей стало как будто получше, она все старалась что-то сказать, делала знаки моей жене и бормотала. Только вчера утром Бесси удалось разобрать, что она произносит ваше имя, и, наконец, она услышала слова: «Привезите Джен Эйр, вызовите Джен Эйр, мне нужно поговорить с ней». Бесси не была уверена, в своем ли она уме и понимает ли, что говорит, но она все-таки сказала об этом мисс Рид и мисс Джорджиане и посоветовала вызвать вас. Барышни сначала не хотели; но мать становилась все беспокойнее и то и дело повторяла: «Джен, Джен», так что они, наконец, согласились. Я выехал из Гейтсхэда вчера, и, если бы вы могли собраться, мисс, я бы хотел увезти вас с собой завтра рано утром.
— Да, Роберт, я соберусь: мне кажется, следует поехать.
— Я тоже так думаю, мисс. Бесси сказала… она уверена, что вы не откажетесь. Но вам, вероятно, надо спроситься, перед тем как уехать?
— Да, я сделаю это сейчас же. — Отправив его в людскую столовую и попросив жену Джона и самого Джона позаботиться о нем, я пошла разыскивать мистера Рочестера.
Его не было ни в одной из комнат первого этажа; я не нашла его ни во дворе, ни в конюшне, ни в парке. Тогда я спросила миссис Фэйрфакс, не видела ли она его? Да, он, кажется, играет на бильярде с мисс Ингрэм. Я поспешила в бильярдную. До меня скоро донесся стук шаров и веселый гул голосов: мистер Рочестер, мисс Ингрэм и обе барышни Эштон с их поклонниками были увлечены игрой. Нужно было иметь некоторую храбрость, чтобы нарушить столь интересную партию. Однако у меня было неотложное дело, поэтому я прямо направилась к хозяину дома, стоявшему рядом с мисс Ингрэм. Когда я подошла, она обернулась и надменно взглянула на меня; ее глаза, казалось, спрашивали: «Что нужно здесь этому ничтожеству?» И когда я произнесла вполголоса: «Мистер Рочестер!», она сделала движение, словно ей хотелось выгнать меня прочь. Она была необычайно эффектна в эту минуту; на ней было утреннее платье из небесно-голубого крепа; лазоревый шарф обвивал ее темные волосы. Она играла с большим азартом, и гнев, с которым она встретила мое появление, отнюдь не способствовал смягчению ее надменных черт.
— Эта особа вас спрашивает, — обратилась она к мистеру Рочестеру, и мистер Рочестер обернулся, чтобы узнать, о какой «особе» идет речь. Увидев меня, он сделал странную гримасу, одну из своих характерных двусмысленных гримас, положил кий и вышел со мной из комнаты.
— Ну, Джен? — спросил он, прислонившись спиной к двери классной, которую закрыл за собой.
— Пожалуйста, сэр, позвольте мне уехать на неделю или две.
— Зачем? Куда?
— Чтобы повидать одну больную даму, которая прислала за мной.
— Какую больную даму? Где она живет?
— В Гейтсхэде, это в …шире.
— В …шире? Но ведь это же за сто миль отсюда. Кто она, что это за дама, которая посылает за вами в такую даль?
— Ее фамилия Рид, сэр. Миссис Рид.
— Рид из Гейтсхэда? В Гейтсхэде был какой-то Рид, судья.
— Это его вдова, сэр.
— А какое вы имеете к ней отношение? Откуда вы знаете ее?
— Мистер Рид был моим дядей, он брат моей матери.
— Черт побери! Вы никогда мне этого не говорили. Вы всегда уверяли, что у вас нет никаких родственников.
— Таких, которые бы меня признавали, у меня и нет, сэр. Мистер Рид умер, а его жена выгнала меня…
— Отчего?
— Оттого, что я была бедна и ей в тягость и она не любила меня.
— Но у Рида остались дети, — у вас должны быть двоюродные братья и сестры? Еще вчера сэр Джордж Лин говорил о каком-то Риде из Гейтсхэда и уверял, что это отъявленный негодяй; а Ингрэм упоминала о какой-то Джорджиане Рид из той же местности, которая год-два тому назад произвела в Лондоне фурор своей красотой.
— Джон Рид тоже умер, сэр. Он погубил себя и почти разорил свою семью; и есть предположение, что он покончил с собой. Это известие так поразило его мать, что с ней сделался удар.
— А чем же вы ей поможете? Глупости, Джен! Мне и в голову бы не пришло мчаться за сто миль, чтобы повидать какую-то старуху, которая, пожалуй, еще отправиться на тот свет до вашего приезда; и потом, вы говорите, что она выгнала вас?
— Да, сэр. Но это было очень давно. И тогда у нее были совсем другие обстоятельства. А теперь мне бы не хотелось пренебречь ее просьбой.
— И долго вы там пробудете?
— По возможности недолго, сэр.
— Обещайте мне, что не дольше недели…
— Я не хотела бы давать слово, может быть мне придется нарушить его.
— Во всяком случае вы вернетесь? Вы ни под каким видом не останетесь там?
— О, нет! Я, разумеется, вернусь, если все пойдет хорошо.
— А кто поедет с вами? Вы же не можете отправиться в такое путешествие одна.
— Нет, сэр. Мисс Рид прислала своего кучера.
— Ему можно доверять?
— Да, сэр, он прожил в доме десять лет.
Мистер Рочестер задумался.
— Когда вы хотите ехать?
— Завтра рано утром, сэр.
— В таком случае вам понадобятся деньги; ведь не можете же вы путешествовать без денег, а я предполагаю, что у вас их немного: я еще не давал вам вашего жалования. Сколько у вас всего-навсего, Джен? — спросил он улыбаясь.
Я показала свой кошелек; он действительно был очень тощ.
— Пять шиллингов, сэр.
Он взял кошелек, высыпал содержимое на ладонь и тихонько рассмеялся, словно его смешила эта скудость. Затем он извлек свой бумажник.
— Вот, — сказал он, протягивая мне банкнот: это было пятьдесят фунтов, а он задолжал мне всего лишь пятнадцать. Я сказала, что у меня нет сдачи.
— Не нужно мне сдачи, вы это знаете. Это ваше жалование.
Но я отказалась взять больше того, что мне принадлежало по праву. Сначала он рассердился, затем, словно одумавшись, сказал:
— Ну хорошо, хорошо. Лучше не давать вам всего сейчас, а то вы, может быть, имея пятьдесят фунтов, возьмете да и проживете там три месяца. Вот вам десять. Достаточно?
— Да, сэр; стало быть, за вами еще пять.
— Вернитесь сюда за ними; я буду вашим банкиром и сберегу вам сорок фунтов.
— Мистер Рочестер, раз представляется случай, я бы хотела поговорить с вами еще об одном деле.
— О деле? Интересно послушать, что это такое.
— Вы дали мне понять, сэр, что очень скоро собираетесь жениться.
— Да. Ну так что же?
— В таком случае, сэр, Адель следовало бы поместить в школу. Я уверена, что вы сами понимаете необходимость этого.
— Чтобы убрать ее подальше от моей жены, для которой девочка может оказаться обузой? Ваше предложение не лишено смысла. Согласен. Адель, как вы предлагаете, поступит в школу; а вы, вы, разумеется, отправитесь ко всем чертям?
— Надеюсь, нет, сэр. Но мне так или иначе придется искать другое место.
— Ну еще бы! — воскликнул он странно изменившимся голосом, лицо его исказилось смешной и мрачной гримасой. Он несколько мгновений смотрел на меня.
— И, вероятно, старуха Рид или барышни, ее дочери, будут по вашей просьбе подыскивать вам место? Так?
— Нет, сэр. Я не в таких отношениях с моими родственниками, чтобы иметь основание просить их об услугах, — но я дам объявление в газетах.
— Вы еще бог весть что придумаете, — пробурчал он. — Попробуйте только дать объявление! Очень жалею что не уплатил вам вместо десяти фунтов один соверен. Верните мне девять фунтов, Джен, они мне понадобятся.
— И мне тоже, сэр, — возразила я, закладывая за спину руки, в которых был кошелек. — Я ни в коем случае не могу обойтись без этих денег.
— Маленькая скряга! — сказал он. — Вам жалко денег! Ну, дайте мне хоть пять фунтов, Джен.
— Ни пяти шиллингов, ни пяти пенсов.
— Дайте мне хоть посмотреть на деньги.
— Нет, сэр, я вам не доверяю.
— Джен!
— Сэр?
— Обещайте мне одну вещь.
— Я обещаю вам все, сэр, что буду в силах исполнить.
— Не давайте объявления. Предоставьте это дело мне; когда нужно будет, я вам найду место.
— С радостью, сэр, если вы, в свою очередь, обещаете мне, что я и Адель заблаговременно уедем отсюда — прежде, чем в этот дом войдет ваша жена.
— Отлично, отлично. Даю вам честное слово. Значит, вы отбываете завтра?
— Да, сэр. Рано утром.
— Вы явитесь сегодня в гостиную после обеда?
— Нет, сэр. Мне нужно собираться в дорогу.
— Значит, нам придется с вами на некоторое время проститься?
— Видимо, так, сэр.
— А как люди прощаются, Джен? Научите меня, я не совсем знаю как.
— Они говорят до свиданья или другое слово, какое им нравится.
— Ну, тогда скажите его.
— До свиданья, мистер Рочестер, скоро увидимся.
— А что я должен сказать?
— То же самое, если вам угодно, сэр.
— До свиданья, мисс Эйр, скоро увидимся. И это все?
— Да.
— А мне такое расставание кажется сухим, и скучным, и недружественным. Мне хотелось бы чего-нибудь другого. Маленького прибавления к этому ритуалу. Что, например, если бы мы пожали друг другу руку? Но нет, это меня тоже не удовлетворило бы. Значит, ничего больше вы не скажете мне, Джен, кроме вашего «до свиданья»?
— Этого достаточно, сэр. Иногда одно слово может прозвучать теплее, чем множество слов.
— Возможно. Но все-таки это звучит очень сухо и холодно: «до свиданья…»
«Сколько еще он будет стоять, прислонившись к двери? — спрашивала я себя. — Мне пора укладываться». Но в это время зазвонил колокол к обеду, и мистер Рочестер сорвался с места, не прибавив ни слова. Больше я его в течение этого дня не видела, а на другое утро уехала до того, как он встал.
Первого мая, в пять часов пополудни, я подъехала к сторожке у ворот Гейтсхэда. Прежде чем войти в дом, я заглянула в сторожку. Здесь было очень чисто и уютно. Решетчатые окна были завешены белыми занавесочками, пол безукоризненно чист, каминные щипцы весело сверкали, и жарко пылали дрова. Бесси сидела у огня, укачивая малютку, а Роберт и его сестра тихонько играли в углу.
— Слава богу! Я была уверена, что вы приедете! — воскликнула миссис Ливен, когда я вошла.
— Да, Бесси, — сказала я, целуя ее. — Надеюсь, я не опоздала? Как себя чувствует миссис Ряд? Жива еще?
— Да, жива. И сейчас, пожалуй, чувствует себя лучше. Доктор говорит, что она еще протянет недели две. Но совсем она едва ли поправится.
— Она вспоминала обо мне?
— Миссис говорила о вас еще сегодня утром. Ей хотелось, чтоб вы приехали. Но сейчас она спит, — по крайней мере, спала десять минут назад, когда я была в доме. Она обычно впадает в забытье после обеда и приходит в себя только к шести-семи часам. Отдохните часок, мисс, а потом я пойду вместе с вами.
Вошел Роберт. Бесси положила уснувшего младенца в колыбель и подошла к мужу поздороваться. Она потребовала, чтобы я сняла шляпку и выпила чаю, так как я бледна и утомлена с дороги. Я с радостью приняла ее гостеприимство и покорно дала раздеть себя, как в детстве, когда Бесси укладывала меня спать.
Прошлое властно нахлынуло на меня, когда я смотрела, как она хлопочет, ставит на поднос свои лучшие чашки, делает бутерброды, поджаривает к чаю сладкий хлеб, награждая маленьких Роберта и Джен то подзатыльником, то ласковым шлепком, как награждала когда-то меня. Бесси осталась такой же проворной, вспыльчивой и доброй.
Чай был готов, и я хотела подойти к столу. Но Бесси потребовала прежним своим повелительным тоном, чтобы я оставалась там, где сижу. Она все подаст мне к камину, заявила она. Придвинув круглый столик, Бесси поставила на него чашку чаю и тарелку с поджаренным хлебом, совершенно так же, как делала это когда-то, когда я еще сидела в детском креслице и ей удавалось похитить для меня какое-нибудь необычное лакомство; и я, улыбаясь, подчинилась ей, как в былые дни.
Она расспрашивала меня, счастливо ли я живу в Торнфильдхолле и что за человек моя хозяйка. А когда я сказала ей, что у меня есть только хозяин, — то хороший ли он человек и нравится ли мне? Я ответила, что он скорее некрасив, но настоящий джентльмен, что он очень добр ко мне и я довольна. Затем я начала описывать ей веселое общество, гостящее у нас в доме. Бесси слушала с интересом. Это было как раз то, что она любила.
Так, в разговорах, незаметно прошел час. Бесси принесла мне мою шляпку и верхнюю одежду, мы вдвоем вышли из сторожки и направились к дому. Точно так же сопровождала она меня около девяти лет назад, но тогда мы из дома шли к воротам. В холодное, пасмурное январское утро я покинула этот постылый кров с отчаянием и горечью в сердце; изгнанная теткой и всеми отверженная, я должна была искать убежища в негостеприимном Ловуде, в далеком, неведомом краю. И вот тот же постылый кров снова передо мной. Мое будущее все еще было неопределенным: я вступала на этот порог со стесненным сердцем, все еще чувствуя себя странницей на земле, но теперь меня поддерживала более твердая вера в себя и в свои силы и я меньше трепетала перед угнетением. Нанесенные мне когда-то мучительные раны зарубцевались, и пламя ненависти погасло.
— Пройдите сначала в маленькую столовую, — сказала Бесси, входя со мною в дом, — барышни, наверно, там.
Через мгновение я оказалась в знакомой комнате. Каждая вещь в ней имела такой же вид, как и в то утро, когда я была впервые представлена мистеру Брокльхерсту. Даже коврик перед камином, на котором он стоял, был тот же самый. Взглянув на книжный шкаф, я увидела, что оба тома Бьюика «Жизнь английских птиц» занимают то же место, на третьей полке, а «Путешествия Гулливера» и «Арабские сказки» стоят на четвертой. Неодушевленные предметы остались теми же, зато живые существа изменились до неузнаваемости.
Я увидела перед собой двух молодых девушек; одна была очень высокая, почти такого же роста, как мисс Ингрэм, но крайне худая и угрюмая, с нездоровым, желтоватым цветом лица. В ней было что-то аскетическое, и это еще подчеркивалось крайней простотой ее черного шерстяного платья с крахмальным белым полотняным воротничком, гладко зачесанными волосами и монашеским украшением на шее в виде черных четок с распятием. То была, без сомнения, Элиза, хотя в этом удлиненном, уже очерствевшем лице почти не осталось никакого сходства с прежней девочкой.
Другая была, разумеется, Джорджиана, но уже не та Джорджиана, которую я помнила, не та тоненькая, похожая на ангелочка девочка одиннадцати лет. Это была вполне расцветшая, пышная барышня, с румяным, как у куклы, лицом, с красивыми, правильными чертами, томными синими глазами и золотистыми локонами. На ней также было черное платье, но такого элегантного и кокетливого покроя, что рядом с ним платье ее сестры казалось монашеским.
Каждая из сестер чем-то напоминала мать, однако каждая по-разному: у худой и бледной старшей сестры были материнские желтоватые глаза; младшая, цветущая и пышная, унаследовала ее челюсть и подбородок, может быть, слегка смягченные, но все же придававшие какую-то странную жесткость ее чувственному, сдобному личику.
Когда я приблизилась, обе девушки поднялись, чтобы поздороваться со мной, и обе назвали меня «мисс Эйр». Элиза приветствовала меня отрывисто и резко, без улыбки; затем она снова села и уставилась на огонь в камине, словно совершенно забыв о моем присутствии. Джорджиана прибавила к своему «здравствуйте» несколько общих замечаний о моем путешествии, о погоде и так далее; она говорила с растяжкой, цедя слова сквозь зубы. Эти замечания сопровождались недружелюбными взглядами, которыми она искоса мерила меня с головы до ног, то рассматривая мой скромный коричневый плащ, то задерживаясь на моей простенькой дорожной шляпке. Молодые особы отлично умеют дать вам понять, что считают вас «чудачкой», не прибегая к словам. Они делают это с помощью высокомерных взглядов, холодности в обращении, небрежности тона, выражая таким образом свои чувства в полной мере и обходясь при этом без единого грубого выражения или жеста.
Однако теперь насмешка, скрытая или явная, уже не имела надо мной власти. Сидя между моими кузинами, я изумлялась тому, как свободно я себя чувствую, невзирая на полное пренебрежение одной и полусаркастическое внимание другой: Элиза уже не могла унизить меня, а Джорджиана — оскорбить. Дело в том, что я была занята совсем другим. За последние несколько месяцев я пережила настолько глубокие чувства, мои страдания и радости были так сильны и утонченны, что кузины уже не могли ни опечалить, ни обрадовать меня, а их тон не мог вызвать во мне ни добрых, ни злых чувств.
— Как здоровье мисс Рид? — спросила я, спокойно взглянув на Джорджиану, которая сочла необходимым гордо выпрямиться при этом прямом вопросе, словно я позволила себе неожиданную вольность.
— Миссис Рид? Ах, вы хотите сказать — мама. Она в очень плохом состоянии. Сомневаюсь, чтобы вы могли повидать ее сегодня.
— Если бы вы поднялись наверх и сказали ей, что я приехала, я была бы вам очень благодарна.
Джорджиана даже вскочила, так она была поражена, и в изумлении широко раскрыла синие глаза.
— Я знаю, что она высказывала настойчивое желание повидать меня, — добавила я, — и не хотела бы откладывать исполнение ее желаний дольше, чем это необходимо.
— Мама не любит, когда ее вечером беспокоят, — заметила Элиза.
Тогда я спокойно поднялась, сняла, хотя и без приглашения, шляпку и перчатки и заявила, что пойду поищу Бесси, которая, вероятно, в кухне, и попрошу ее узнать, расположена ли миссис Рид принять меня сегодня вечером или нет. Я вышла, отыскала Бесси и, попросив ее исполнить мое поручение, продолжала и дальше действовать столь же решительно. Обычно я стушевываюсь при всякой грубости. Еще год тому назад, будь я встречена так, как сегодня, я, вероятно, решила бы уехать из Гейтсхэда завтра же утром. Но теперь я сразу же поняла, что это было бы нелепо: я приехала за сто миль, чтобы повидать мою тетю, и должна остаться при ней до ее выздоровления или же смерти; что касается глупости или гордости ее дочерей, то лучше по возможности не замечать их. Поэтому я обратилась к экономке, сообщила, что, вероятно, прогощу здесь неделю или две, попросила ее отвести мне комнату и отнести мой чемодан наверх и отправилась с ней сама. На площадке я встретила Бесси.
— Миссис Рид проснулась, — сказала она. — Я сообщила ей, что вы здесь. Пойдемте посмотрим, узнает ли она вас.
Мне не нужно было указывать дорогу в эту столь знакомую мне комнату, куда меня столько раз вызывали в былые дни для наказания или выговора. Я опередила Бесси и тихонько открыла дверь. На столе стояла лампа под абажуром, так как уже темнело. Я увидела ту же кровать с золотистыми занавесками, тот же туалетный стол, и кресло, и скамеечку для ног, на которую меня сотни раз ставили на колени, принуждая просить прощения за грехи, которых я не совершала. И я невольно заглянула в тот угол, где когда-то маячила страшная тень гибкого хлыста, который выглядывал оттуда, только и ожидая случая, чтобы выскочить с бесовским проворством и отхлестать меня по дрожащим рукам или вытянутой шее. Я приблизилась к кровати, отдернула занавеси и наклонилась над горой подушек.
Я хорошо помнила лицо миссис Рид и теперь пристально вглядывалась в знакомые черты. Какое счастье, что время уничтожает в нас жажду мести и заглушает порывы гнева и враждебности! Я покинула эту женщину в минуту горечи и ненависти, а вернулась с одним лишь чувством жалости к ее великим страданиям и с искренним желанием забыть и простить все нанесенные мне обиды, примириться с ней и дружески пожать ей руку.
Знакомое лицо было передо мной: такое же суровое, жесткое, как и прежде. Те же глаза, которых ничто не могло смягчить, и те же слегка приподнятые властные и злые брови. Как часто они хмурились, выражая угрозу и ненависть, и как живо вспомнились мне печали и ужасы детства, когда я рассматривала теперь их суровые очертания. И все же я наклонилась и поцеловала ее. Она посмотрела на меня.
— Это Джен Эйр? — спросила она.
— Да, тетя Рид. Как вы себя чувствуете, милая тетя?
Когда-то я поклялась, что никогда больше не назову ее тетей; но сейчас мне не казалось грехом, если я нарушу и забуду эту клятву. Мои пальцы сжали ее руку, лежавшую поверх простыни. Если бы она их ласково пожала в ответ, я испытала бы в эту минуту истинную радость. Но черствую натуру трудно умилостивить, и нелегко рассеять закоренелые предубеждения. Миссис Рид отняла свою руку и, отвернув от меня лицо, заметила, что сегодня хорошая погода. Затем она снова взглянула на меня таким ледяным взглядом, что я сразу поняла: ее мнение обо мне и ее чувства остались неизменными и непреклонными. Я догадалась по ее каменным глазам, непроницаемым для нежности, не знающим слез, что она твердо решила считать меня неисправимой: найдя во мне перемену к лучшему, она не испытала бы бескорыстной радости, а только унижение.
Мое сердце сжалось болью, а затем гневом; но я решила покорить миссис Рид, взять верх над ее природой и ее упорством. Слезы душили меня, как в детстве, я подавила их усилием воли и, поставив стул у изголовья, села и склонилась над подушкой.
— Вы посылали за мной, — сказала я, — и вот я здесь. Я останусь до тех пор, пока вам не станет лучше.
— О, разумеется! Ты видела моих дочерей?
— Да.
— Ну так скажи им: ты останешься здесь, пока я с тобой не переговорю кое о чем, что у меня на душе; сегодня уже поздно и мне трудно вспомнить… Что-то я хотела тебе сказать… подожди…
Ее блуждающий взгляд и затрудненная речь свидетельствовали о том, какое крушение постигло это некогда мощное тело. Она беспокойно заворочалась в постели, натягивая на себя простыню. Мой локоть, опиравшийся на край кровати, придерживал одеяло. Она сразу рассердилась.
— Сядь прямо, — сказала она, — не раздражай меня и не держи одеяло. Ты Джен Эйр?
— Да, я Джен Эйр.
— Никто не поверит, каких хлопот и неприятностей стоил мне этот ребенок. Взвалить на меня такое бремя! Сколько она мне причиняла огорчений каждый день, каждый час своим непонятным характером, своими вспышками раздражения и этой дикой манерой — следить за каждым моим движением. Один раз она говорила со мной прямо как сумасшедшая, уверю вас, или как дьявол, — никогда не видела такого ребенка! Конечно, я рада была избавиться от нее. Что с ней сталось в Ловуде? Говорят, там была эпидемия тифа и многие девочки умерли; однако она осталась жива. Но я сказала, что Джен умерла. Я хотела, чтобы она умерла.
— Странное желание, миссис Рид. За что вы так ненавидите ее?
— Я всегда терпеть не могла ее мать; она была единственной сестрой моего мужа, и он очень любил ее. Когда семья отреклась от этой женщины после ее недостойного брака, Рид один был на ее стороне, а когда пришла весть о ее смерти, он плакал, как дурак. Потом он послал за ребенком, хотя я настаивала, чтобы отдать его кормилице и платить за содержание. Я возненавидела эту девчонку с первой минуты, как увидела ее, — болезненное, вечно ноющее создание. Она хныкала все ночи напролет в своей колыбели; никогда она не плакала, как нормальный, здоровый ребенок, нет, — обязательно ноет и пищит. Рид жалел ее, нянчился и возился с ней, точно она была его родной дочерью, — какое там, своих в этом возрасте он куда меньше замечал. Он старался, чтобы и дети мои полюбили эту нищенку, но мои малютки терпеть ее не могли, а он сердился на них, так как они не скрывали этого.
Когда он окончательно слег, то постоянно требовал, чтобы ее приносили к нему, и за час до смерти заставил меня поклясться, что я не оставлю ее. Это было все равно, что навязать мне какое-нибудь нищее отродье из работного дома; но он был от природы слабого характера. Джон совсем не похож на отца, и я этому рада. Джон весь в меня и в моих братьев, он настоящий Гибсон. О, если бы он перестал мучить меня этими письмами с вечными требованиями денег. Нет у меня никаких денег; мы разоряемся с каждым днем, придется отпустить половину прислуги и запереть часть дома или сдавать ее. Но я никогда не соглашусь на это. А с другой стороны, как нам жить? Две трети моих доходов идут на погашение процентов по закладным. Джон отчаянно играет и вечно проигрывает. Бедный мальчик, он окружен негодяями; он пьянствует, опустился, выглядит ужасно, — мне стыдно за него, когда я его вижу.
Возбуждение все больше овладевало ею.
— Мне кажется, лучше оставить ее одну, — сказала я, обращаясь к Бесси, которая стояла по другую сторону кровати.
— Может быть, и лучше, мисс. Но она так много говорит по вечерам, утром она спокойнее.
Я поднялась.
— Постой! — воскликнула миссис Рид. — Есть еще одна вещь, которую я хочу сказать тебе. Он угрожает мне, он постоянно угрожает, что убьет себя или меня. Иногда мне снится, будто он лежит на столе с огромной раной на шее или с распухшим, почерневшим лицом. Положение ужасное, у меня тяжелые заботы. Что мне делать, как раздобыть денег?
Бесси едва уговорила миссис Рид выпить успокаивающих капель. Скоро больная затихла и, наконец, задремала. Я вышла.
Прошло свыше десяти дней, прежде чем у нас состоялся новый разговор. Она или бредила, или находилась в забытьи, и доктор запретил все, что могло бы болезненно взволновать ее. Я старалась кое-как наладить мои отношения с Джорджианой и Элизой. Сначала обе держались очень холодно. Элиза проводила полдня за шитьем, чтением или письмом и едва удостаивала нескольких слов меня или сестру. Джорджиана часами болтала всякий вздор своей канарейке и не замечала меня. Но я твердо решила, что сама сумею и развлечься и заняться; я привезла с собой принадлежности для рисования, и они теперь послужили мне для того и для другого.
Запасшись карандашами и несколькими листами бумаги, я обычно садилась в стороне от сестер, возле окна, и делала кое-какие наброски, изображавшие мимолетные картины, которые возникали в калейдоскопе моего воображения: полоску моря между двумя скалами; диск восходящей луны с вырисовывающимся на нем черным силуэтом корабля; заросли камышей и кувшинок, среди которых появляется головка наяды, увенчанная лотосами; эльфа, сидящего на краю птичьего гнезда, под цветущей веткой боярышника.
Однажды утром мне захотелось нарисовать голову. Я еще точно не знала какую и не хотела об этом думать. Взяв мягкий черный карандаш, я углубилась в работу. Вскоре на бумаге передо мной появился широкий выпуклый лоб и угловатые контуры лица; довольная началом, я принялась заполнять эти контуры, вписывая в них отдельные черты. Под таким лбом следовало нарисовать густые горизонтальные брови и правильный нос с прямой переносицей и широкими ноздрями; затем выразительный рот, конечно не тонкогубый, и решительный раздвоенный подбородок. И, разумеется, черные усы и черные, как вороново крыло, волосы, приглаженные у висков и волнистые надо лбом. Оставались еще глаза. Я нарочно приберегла их под конец, так как они требовали особой тщательности исполнения. Я нарисовала их большими, придав им красивую форму, а ресницы сделала длинными и темными, зрачок крупным и блестящим. «Хорошо, но еще не совсем то, что нужно, — сказала я себе, рассматривая свою работу. — Надо придать глазам больше силы и выразительности». Я навела тени резче, чтобы оттенить их блеск; два-три удачных штриха помогли мне достичь моей цели. И вот передо мной было лицо друга, — так не все ли мне равно, что эти молодые особы повертываются ко мне спиной? Я смотрела на портрет и радовалась его сходству с оригиналом. Я была целиком поглощена рисунком и испытывала большое удовлетворение.
— Это что — портрет вашего знакомого? — спросила Элиза, которая подошла ко мне незамеченной. Я ответила, что нет, — это просто так, моя фантазия, и поспешила заложить рисунок среди других листов бумаги.
Я, конечно, солгала: это было на самом деле очень похожее изображение мистера Рочестера. Но какое это имело значение для нее или для кого-нибудь еще, кроме меня самой? Джорджиана тоже подошла, чтобы посмотреть. Рисунки ей очень понравились, но про этот она сказала: «Какой некрасивый мужчина». Сестры, казалось, были удивлены моим искусством. Я предложила сделать их портреты. И вот обе они позировали мне по очереди для карандашного наброска. Затем Джорджиана извлекла свой альбом. Я обещала ей написать в нем акварель. Это сразу привело ее в хорошее настроение; она предложила прогулку по парку. Не прошло и двух часов, как мы уже увлеклись чрезвычайно откровенным разговором. Джорджиана рассказывала мне о той восхитительной зиме, которую провела в Лондоне два года назад, о всеобщем восторге, который она вызывала, о том внимании, которое ей было оказано; она сделала мне даже некоторые намеки на одержанную ею победу над некой титулованной особой.
В течение второй половины дня и вечера эти намеки становились все прозрачнее; она пересказывала мне чувствительные беседы и описывала сентиментальные положения, — словом, в этот день я выслушала от нее импровизацию романа из жизни высшего общества. День за днем она возобновляла свои излияния; их тема всегда была одна и та же: она сама, ее увлечения, ее горести. Казалось странным, что она ни разу не упомянула ни о болезни матери, ни о смерти брата или о тех мрачных перспективах, которые ожидали семью. Казалось, ее душа целиком захвачена воспоминанием о былых удовольствиях и мечтами о новых развлечениях. Она заходила каждый день на пять минут в комнату матери, вот и все.
Элиза по-прежнему была немногословна; у нее, видимо, не было времени на разговоры. Я никогда не встречала более занятой особы, хотя было очень трудно определить, что именно она делала, или, вернее, обнаружить результаты ее усердных трудов. Она вставала по будильнику. Я не знаю, что она делала до завтрака, но все остальное время у нее было расписано по часам, и каждый час был посвящен определенным занятиям. Три раза в день она читала маленькую книжку, — как я потом выяснила, это был обыкновенный молитвенник. Я однажды спросила, что больше всего привлекает ее в этой книжке, и она сказала: «Литургия». Три часа она отдавала вышиванию золотыми нитками роскошной каймы на куске пунцовой материи, которая могла бы быть ковром. На мой вопрос, каково назначение этой вышивки, она пояснила мне, что это покров на алтарь в новой церкви, только что построенной близ Гейтсхэда. Два часа она отдавала своему дневнику, два — работе в саду и один час — подведению счетов. Она, видимо, не нуждалась ни в каком обществе, ни в каких разговорах. Вероятно, она была по-своему счастлива: этот раз навсегда заведенный порядок удовлетворял ее; и ничто не могло раздражить Элизу сильнее, чем какое-нибудь неожиданное событие, вторгавшееся в ее расписание.
Однажды вечером, когда Элиза была настроена общительнее, чем обычно, она сказала мне, что поведение Джона и нависшая над семьей угроза разорения глубоко подействовали на нее; но теперь, добавила моя кузина, выводы ею сделаны и решение принято. Свое собственное состояние она сумела сохранить, и когда мать умрет, — совершенно невероятно, чтобы она поправилась или протянула долго, спокойно пояснила Элиза, — она, наконец, выполнит давно взлелеянный план: отыщет себе тихую обитель, где ей удастся поставить прочную преграду между собою и легкомысленным миром. Я спросила, будет ли Джорджиана сопровождать ее.
Конечно нет. Между нею и Джорджианой нет ничего общего и никогда не было. Она ни при каких условиях не стеснит себя обществом сестры. Пусть Джорджиана идет своей дорогой, а она, Элиза, пойдет своей.
Джорджиана, когда не изливалась передо мной, проводила большую часть дня на диване, негодуя на уныние родительского дома и мечтая все вновь и вновь, что тетя Гибсон, наконец, пригласит ее в Лондон.
— Насколько было бы лучше, — говорила она, — если бы мне удалось уехать месяца на два, пока все будет кончено.
Я не спросила, что она имеет в виду под этим «все будет кончено», но думаю, что она намекала на предполагаемую кончину матери и мрачный похоронный обряд. Элиза обычно не обращала никакого внимания на безделье и вечные жалобы сестры, как будто это ноющее, томящееся создание не находилось у нее перед глазами. Но однажды, когда она захлопнула свою приходо-расходную книгу и принялась за вышивание, она вдруг обратилась к Джорджиане со следующей тирадой:
— Джорджиана! Мне кажется, свет не видывал более тщеславной и глупой обезьяны, чем ты. Ты не имела никакого права родиться, ты только зря небо коптишь. Вместо того чтобы жить для себя, и в себе, и собой, как должно жить разумное создание, ты только и ищешь, как бы повиснуть на другом, более сильном человеке, а если не находится никого, кто бы согласился обременить себя таким толстым, слабым, рыхлым и бесполезным существом, ты начинаешь вопить, что ты несчастна, что с тобой дурно обращаются и тобой пренебрегают. И потом, существование для тебя должно быть постоянной сменой удовольствий и впечатлений, иначе мир кажется тебе темницей. Тебе нужно, чтоб тобой восхищались, за тобой ухаживали, льстили, чтобы вокруг тебя была музыка, танцы, общество, а если этого нет, ты начинаешь томиться и впадаешь в уныние. Неужели ты не можешь устроиться так, чтобы не зависеть ни от чьих прихотей и ни от чьих желаний, кроме своих собственных?
Когда ты не знаешь, чем заполнить день, подели его на части, каждую часть займи чем-нибудь, не сиди без дела и четверти часа, десяти минут, пяти минут, пользуйся каждым мгновением, делай намеченное тобою методически, с суровым постоянством, — и день пройдет так быстро, что ты не заметишь, как он кончился. И ты не будешь зависеть ни от кого и ждать, чтобы тебе помогли провести время. Тебе не придется искать ни общества, ни разговоров, ни сочувствия, ни поддержки — словом, ты будешь жить, как должно жить независимое существо.
Послушайся моего совета — кстати, он будет первым и последним, — и тогда, что бы ни случилось, ты не будешь нуждаться ни во мне, ни в ком-нибудь другом. А если не послушаешься, ты так все и будешь томиться, ныть, бездельничать и страдать от последствий собственной дурости, как бы они ни были тяжелы и мучительны. Говорю тебе это прямо; и потом — предупреждаю: больше ты не услышишь от меня того, что я скажу тебе сейчас, но действовать я буду сообразно этому. После смерти нашей матери я в отношении тебя умываю руки; с той минуты, как ее гроб будет опущен в склеп под гейтсхэдской церковью, мы с тобой разойдемся, как будто никогда и не знали друг друга. И, пожалуйста, не воображай, что, если мы родились от одних родителей, я допущу малейшую уступку твоим притязаниям. И опять-таки, говорю тебе прямо: если бы весь род человеческий, за исключением нас двух, погиб и мы очутились бы с тобой одни на всей земле, я бы предоставила тебе гибнуть со всем старым миром, а сама ушла бы в новый.
Она смолкла.
— Ты могла бы обойтись без этой бесполезной тирады, — отозвалась Джорджиана. — Всякому известно, что ты самое эгоистическое, бессердечное существо в мире. И я знаю, как ты меня ненавидишь. Ты показала это своей безобразной проделкой с лордом Эдвином Виром. Ты не могла стерпеть, чтобы я была вознесена над тобой, чтобы у меня был титул, чтобы меня принимали в тех кругах, куда ты носа показать не смеешь. Поэтому ты взяла на себя роль шпиона и доносчика и навсегда погубила все мои надежды.
Джорджиана извлекла носовой платок и целый час после этого судорожно сморкалась. Элиза продолжала оставаться холодной и бесстрастной и усердно занималась своим делом.
Великодушные чувства значат очень мало для некоторых людей, но здесь передо мной были два совершенно противоположных характера. В одном было кислоты хоть отбавляй, зато другой был невыносимо пресен. Чувство без разума не слишком питательная еда; но и разум, не смягченный чувством, — горькая и сухая пища и не годится для человеческого потребления.
День клонился к вечеру. Было сыро и ветрено. Джорджиана заснула на диване, читая какой-то роман. Элиза ушла в новую церковь на богослужение. В отношении религии она была строгой формалисткой: никакая погода не могла удержать ее от аккуратнейшего выполнения того, что она считала своим религиозным долгом; что бы там ни было, она каждое воскресенье три раза бывала в церкви и в течение недели присутствовала на всех службах.
Я решила подняться наверх и посмотреть, как чувствует себя больная, которая была большую часть дня предоставлена самой себе: даже слуги не обращали на нее должного внимания, а нанятая сиделка, за которой никто не следил, пользовалась всяким случаем, чтобы выскользнуть из комнаты. Правда, на Бесси можно было положиться, но у нее была своя семья, и она лишь изредка могла приходить в дом. Как я и предполагала, возле больной никого не было. Сиделка отсутствовала. Миссис Рид лежала неподвижно, видимо, погруженная в забытье; ее изможденное лицо тонуло в подушках. Огонь в камине почти угас. Я подложила углей, оправила постель и стала смотреть на ту, которая не могла меня видеть. Затем я подошла к окну.
Дождь хлестал по стеклам, ветер выл. «Вот лежит человеческое существо, — думала я, — которому вскоре будут чужды все земные страсти. Куда уйдет ее дух, ныне стремящийся покинуть свою земную оболочку? Куда он направится, получив, наконец, свободу?»
Погруженная в размышления об этой великой тайне, я вспомнила Элен Бернс и ее последние слова. Мысленно я как будто все еще слышала незабвенный звук ее голоса, все еще видела ее бледное одухотворенное лицо, изможденные черты и далекий взгляд, когда она лежала недвижно на смертном ложе и шептала о своей надежде возвратиться на грудь божественного отца.
В это время до меня донесся слабый голос!
— Кто это?
Я знала, что миссис Рид уже много дней не произносила ни слова. Неужели жизнь возвратилась к ней? Я подошла к кровати.
— Это я, тетя Рид.
— Кто я? — последовал ответ. — Кто вы? — Она смотрела на меня с удивлением и с некоторой тревогой, но взгляд ее был сознателен. — Я вас не знаю. Где Бесси?
— Она у себя, тетя.
— Тетя, — повторила она. — Кто зовет меня тетей? Вы не из семьи Гибсонов, и все-таки я знаю вас — это лицо, эти глаза и лоб мне очень знакомы; ну да, вы похожи на… Джен Эйр!
Я промолчала. Я боялась вызвать нервное потрясение у больной, назвав себя.
— Да, — продолжала она, — боюсь, что это ошибка. Мое воображение обманывает меня. Я хотела бы видеть Джен Эйр, потому нахожу сходство там, где его нет. Да и потом за восемь лет она, наверное, изменилась.
Я принялась мягко убеждать ее, что я и есть та, кого она хотела бы видеть. И убедившись, что она меня понимает и что сознание ее вполне ясно, я рассказала ей, как Бесси послала за мной своего мужа в Торнфильд.
— Я знаю, что очень больна, — сказала миссис Рид, помолчав. — Несколько минут тому назад я хотела повернуться и почувствовала, что не могу двинуть ни одним членом. Мне нужно облегчить душу перед смертью. То, что кажется нам пустяками, когда мы здоровы, лежит камнем на сердце в такие минуты, как сейчас. Здесь ли сиделка, или мы с тобой одни в комнате?
Я успокоила ее, сказав, что мы одни.
— Так вот. Я вдвойне виновата перед тобой, и теперь очень сожалею об этом. Первая моя вина в том, что я нарушила обещание, данное моему мужу: вырастить тебя как собственного ребенка; другая вина… — она смолкла. — В конце концов, может быть, теперь это не так важно, — пробормотала она про себя. — И потом… я могу поправиться, стоит ли так унижаться перед ней?
Она сделала усилие, желая повернуться, но это ей не удалось. Выражение ее лица изменилось. Казалось, она прислушивается к чему-то в себе, что могло быть началом близящейся агонии.
— Да, с этим нужно покончить. Передо мною вечность; лучше, если я скажу ей. Подойди к моему комоду, открой его и вынь письмо, которое ты там увидишь.
Я выполнила ее желание.
— Прочти письмо, — сказала она.
Оно не было пространным, и вот что оно содержало:
«Сударыня!
Не будете ли вы так добры прислать мне адрес моей племянницы Джен Эйр и сообщить, как она живет? Я намерен написать ей, чтобы она приехала ко мне на Мадейру. Провидение благословило мои труды, и я приобрел состояние, а так как я не женат и бездетен, то хотел бы усыновить ее при своей жизни и завещать ей все, что после меня останется.
Примите уверения, сударыня, и т.д. и т.д.
Джон Эйр. Мадейра».
Дата на письме показывала, что оно написано три года назад.
— Отчего я никогда не слышала об этом? — спросила я.
— Оттого, что я так возненавидела тебя, что была не в силах содействовать твоему благосостоянию. Я не могла забыть, как ты вела себя со мной, Джен, ту ярость, с которой ты однажды на меня набросилась, твой тон, когда ты заявила мне, что ненавидишь меня больше всех на свете, твой недетский взгляд и голос, когда ты уверяла, что при одной мысли обо мне все в тебе переворачивается и что я обращаюсь с тобой жестоко и несправедливо. Я не могу забыть того, что испытала, когда ты вскочила и излила на меня весь яд своей души: я почувствовала такой ужас, как если бы животное, которое я толкнула или побила, вдруг посмотрело на меня человеческими глазами и прокляло меня человеческим голосом. Дай мне воды. О, только поскорей!
— Дорогая миссис Рид, — сказала я, поднося к ее губам воду, — забудьте обо всем этом, изгоните все из своей памяти. Простите мне мои страстные речи, я была тогда ребенком, ведь с тех пор прошло восемь или девять лет.
Она не ответила, но, выпив воды и переведя дух, продолжала:
— Говорю тебе, я была не в силах это забыть и отомстила тебе. Я не могла допустить, чтобы ты была усыновлена своим дядей и жила в богатстве и роскоши, и я написала ему. Очень сожалею, писала я, что вынуждена огорчить его, но Джен Эйр умерла. Она стала жертвой тифозной эпидемии в Ловуде. А теперь поступай, как хочешь. Пиши ему и опровергни мои слова, уличи меня во лжи как можно скорей. Ты, наверное, родилась мне на горе, и мой последний час омрачен воспоминанием о проступке, который я совершила только из-за тебя.
— Если бы я могла уговорить вас больше не думать об этом, тетя, и отнестись ко мне с добротой и простить меня…
— У тебя очень дурной характер, и я до сих пор отказываюсь понимать тебя. Как могла ты в течение девяти лет спокойно и терпеливо выносить все, а потом вдруг точно с цепи сорвалась? Этого я не в силах понять.
— У меня вовсе не такой плохой характер, как вы думаете. Я вспыльчива, но не злопамятна. Много раз, когда я еще была ребенком, я готова была полюбить вас, если бы вы сделали хоть шаг мне навстречу; и сейчас я искренне хочу помириться с вами. Поцелуйте меня, тетя.
Я приблизила свою щеку к ее губам, но она не коснулась ее. Она сказала, что ей трудно дышать оттого, что я наклонилась над ней, и снова потребовала воды. Когда я опустила ее обратно на подушки, — пока она пила, мне пришлось поднять ее и поддерживать, — я прикрыла ее ледяную руку своей рукой. Ослабевшие пальцы отстранились от моего прикосновения. Тускнеющие глаза избегали моих глаз.
— Любите меня или ненавидьте, как хотите, — сказала я наконец, — но я вас прощаю от всей души. Просите прощения у бога, и да будет с вами мир.
Бедная страдалица! Слишком поздно ей было меняться. Она всю жизнь ненавидела меня и так и умерла с этим чувством.
Вошла сиделка, а за нею Бесси. Однако я помедлила еще с полчаса, надеясь, что уловлю какой-нибудь проблеск дружественных чувств. Но я ждала напрасно. Миссис Рид вскоре снова впала в забытье и больше не приходила в себя. В полночь она умерла. Я не была при этом, чтобы закрыть ей глаза; не было возле нее и дочерей. Нам только на другое утро пришли сказать, что все кончено. Она уже лежала на столе, когда Элиза и я пошли посмотреть на нее. Джорджиана, разразившись громкими рыданиями, сказала, что боится подойти к матери. И вот передо мной лежало окоченевшее и неподвижное, некогда столь сильное и деятельное тело Сары Рид. Ее суровые глаза были прикрыты холодными веками, но лоб и черты лица ее хранили выражение непримиримости. Странные и мрачные чувства вызывало во мне это неподвижное тело. Я смотрела на него с невыразимой тоской. Напрасно я искала в себе более теплых или нежных чувств — жалость, надежду, покорность неизбежному. Меня волновала не скорбь о понесенной утрате, а лишь тревога за ее судьбу. Без слез, но с ужасом взирала я на эту смерть!
Элиза равнодушно глядела на мать. Помолчав несколько мгновений, она заметила:
— При таком сложении она могла бы дожить до глубокой старости. Заботы сократили ей жизнь. — На миг ее губы искривились, но это скоро прошло, она повернулась и вышла из комнаты. Я последовала за ней. Никто из нас не проронил ни слезинки.