Их дети
Яркий весенний день. Зеркальный асфальт Берлина звонко отвечает ударами каблуков. Эта узенькая улочка, куда выходит окно моей комнаты, похожа на коридор другого отеля, – так она чиста и нарядна и украшена цветами.
Как раз против меня городская школа.
Скоро начнутся уроки.
То в одном, то в другом окне, обрамленном вьющимися бархатно-оранжевыми цветами, показывается фигура учительницы, – рослой белокурой девушки, совсем еще молодой. Руки у нее, как лапы к породистого щенка, слишком велики по ее росту. Волосы туго свернуты на затылке, юбка прикрыта полосатым передником.
Учительница вытирает пыль с подоконников и поет тонким носовым сопрано популярную сантиментальную песенку:
Das war im
Schoneberg Im Monat Mai.
Поет наивно-убедительно, сама вся розовая, вся свежая и чистая.
А внизу уже собираются дети.
Раньше определенного часа они войти в школу не смеют. Опоздать тоже боятся и поэтому ждут у подъезда.
Плотные, румяные мальчишки рассказывают друг другу что-то деловое, серьезное.
Вероятно, о том, как кто-то кого-то бил, потому что выражение лица у них вызывающее, и сжатый кулак то угрожающе трясется в воздухе, то подъезжает под самый нос собеседника.
Девочки чинно стоят или прогуливаются под ручку мимо подъезда. Две или три тут же вяжут крючком толстые уродливые кружева – свое будущее приданое.
«Das war im Schoneberg», – звенит из бархатно-оранжевых цветов голосок учительницы.
Девочки покачивают в такт гладко расчесанными головками. Придет их время, – и они тоже запоют о том, как сладко целоваться в веселом Шонеберге в зеленый месяц май.
Вдоль улицы, прижимаясь к стенам, медленно ковыляет маленькая темная фигурка. На спине ранец, такой же, как и у всех школьников, но он кажется огромным, он торчит далеко от затылка, потому что мальчик, несущий его, – горбун. Медленно ковыляет маленький калека, подпирая костылем высокое острое правое плечо. Подходя к школе, он движется все медленнее.
Ему трудно, или просто устал, но, кроме того, он как будто боится чего-то. Он так жмется к стене и, на минуту укрывшись за водосточной трубой, вытягивает шею и смотрит на группу детей у подъезда.
Потом вдруг, точно выбрав момент, быстро, насколько позволяет костыль, перебегает через улицу и, притаившись за большим фургоном с мебелью, долго тяжело дышит. Потом, снова вытягивая шею, смотрит на детей и снова прячется. Может быть, он играет и хочет, чтобы дети искали его?
Но он стоит тихо, – так тихо, что потрясающие кулаками деловитые румяные мальчики и озабоченные будущим приданым девочки, по-видимому, и не подозревают о его присутствии.
Но вот смолкает песня о Шонеберге и поцелуях. Звенит острый, тонкий колокольчик, и дети, подталкивая друг друга, быстро выходят в подъезд. Маленький калека, вытянув шею, наблюдает за ними.
Когда закрылась дверь за последним румяным мальчиком, горбун выждал минутку и вдруг решительно заковылял прямо к школе. Он с трудом протиснулся в тяжелую дверь, весь кривой, маленький и испуганный.
В продолжение двух часов с небольшим перерывом из окошек, цветущих бархатистыми цветами, доносился громкий повелительный голос учительницы.
Голос этот, резкий, злой, невыносимый. Голос этот не пел никогда о сладких поцелуях мая, он ничего не мог о их знать, – это мне, верно, послышалось. И снова зазвенел острый колокольчик, и толпа детей распахнула двери подъезда.
Маленького калеки не было с ними. Он вышел, когда они были уже в конце улицы, и снова спрятался за фургон с мебелью.
Но ему не повезло. Одна из чистеньких девочек, обернувшись, заметана его маневр. Она засмеялась, захлопала в ладоши и закричала что-то.
Ну, конечно, моя первая догадка была верной. Конечно, это игра, веселая детская игра.
Дети бегут, смеются.
Но какой странный маленький горбун. Он весь притих, он втянул голову в плечи и так странно дрожит. Неужели он плачет?
Дети подбегают к фургону.
Впереди всех та девочка, которая первая заметила его. Она визжит, кричит какое-то слово, которое я не могу разобрать, и громко смеется. Она, должно быть, самая веселая, эта белобрысая девочка. И потом она первая заметила, как прячется их маленький товарищ, и должно быть, чувствует себя царицей этой забавной игры.
Они все бегут и все визжат, и все повторяют то же слово.
И вдруг горбун громко заплакал и побежал, – побежал большими прыжками, упираясь всеми силами на свой костыль. Он на ходу поворачивал к детям свое жалкое лицо с распяленными бледными губами и все плакал громко, привычным и им, и ему плачем.
– Урод! Урод! – смеялись дети.
Теперь я отчетливо расслышала это слово:
– Урод!
А маленькая девочка, царица игры, быстро скрутила какой-то комочек, – может быть, из тряпок, может быть, из камешков, – и бросила его вслед горбуну.
Девочка была ловкая, – комочек щелкнул горбуна прямо по короткой ноге.
– Урод! Урод!
Из цветущего окошка высунулась голова учительницы. Усмехнулось розовое лицо. Но она погрозила пальцем и сказала резко и определенно:
– Ruhig! Тише! На улице нужно вести себя прилично. Дети притихли, зашептались и, с трудом гася вспыхнувшее веселье, стали чинно расходиться.
Горбун скрылся за углом.
В цветущем бархатно-оранжевом окошке долго улыбалось полное розовое лицо, спокойное, довольное, и тонкий носовой голосок сантиментально и искренно звенел о радости весенних поцелуев.