Типы прошлого
1
Дядя Полкаша
Иногда очень хочется представить себе современную русскую жизнь, среднюю жизнь средних русских людей. Оказывается, что это чрезвычайно трудно. По свидетельству многих – сплошной кровавый кошмар, а если судить по советской литературе, так даже милиционер плачет от умиления, глядя на беспаспортного бродягу. Как вывести среднюю линию – воображения не хватает.
Какие там живут люди, мы не знаем. Но зато знаем, каких людей там больше нет, какие типы, прочно установившиеся в нашей прежней жизни, ушли навсегда и бесповоротно.
Ушли добродушно-ворчливые нянюшки (между прочим, до тошноты в литературе надоевшие), ушли старые приживалки с флюсом, ухари-купцы, «вечные» студенты, старушки-богомолки, странницы и страшные спиридоны-повороты, шагавшие по большим дорогам, с котомкой за спиной, с чайником у пояса и клобуком на длинноволосой голове. Они были очень живописны, эти спиридоны-повороты, но и жутковаты. Почти при каждом деревенском преступлении – грабеже, убийстве, поджоге – судебный следователь всегда допытывался:
– А не приметили ли вы в это время какого-нибудь бродягу в клобуке? Не проходил такой?
Называли их спиридонами-поворотами потому, что если такого за беспаспортность арестуют, то поворачивают его обратно, в ту местность, откуда он, по его словам, вышел. Арестуют в другом месте – опять повернут. Так и шагали спиридоны в свое удовольствие по всей широкой Руси.
Помню, как-то на перевозе через Волхов на пароме подошел к нашей коляске жуткий длинноволосый верзила роста нечеловеческого, в подряснике, в опорках на босу ногу и с клобуком на голове… Подошел вплотную и рявкнул:
– Лев Толстов что сказал? А? Подайте, барышня, бывшему гвардейскому офицеру.
Я наивно удивилась… Лев Толстой… отец Сергий…
– Боже мой, неужели вы гвардейский офицер?
– Э-эх, барышня! Жизнь моя – настоящий роман. Так и сказал – «роман», с ударением на «о».
Но тут обернулся кучер:
– Пошел, пошел, куда лезешь!
И гвардейский офицер энергично плюнул и покорно отошел в сторону.
Вот такого спиридона-поворота – обыщи весь СССР – наверное, не найдешь.
Но вот есть еще один тип прошлого, тоже, наверное, невозвратимо исчезнувший. В новом укладе русской жизни ему, должно быть, уже делать нечего. Это тип очень мирный и назывался он летним репетитором. Нанимали такого репетитора на лето готовить помещичьих мальчишек к осенним переэкзаменовкам.
Вспомнился мне этот тип случайно и совершенно неожиданно.
Был исключительно жаркий день.
Чудесная санатория, где мы проводили лето, к счастью нашему, была окружена великолепным парком… Деревья огромные, «широкошумные», совсем русские, помещичьи. Слушаешь их тихий шелест, смотришь на далекие вершины, утонувшие в синем глубоком небе, и вспоминается не недавнее, парижское, суетливое, заботное, а тихая прошлая жизнь. И это в каких-нибудь пятнадцати минутах езды от Парижа такая «широкошумность», и ширина, и простор, и покой, и такие русские настроения.
Вот сижу у окна – вид из окошка прямо на салат и морковку. Дальше – пламенные настурции, еще дальше – последние томные розы. А за ними, за решеткой ограды, глубокими зелеными пластами, от бледно-хризолитного до черно-изумрудного, чуть зыбится стена леса. Где-то близко клохчет курица…
В какой же это я губернии? Новгородской? Или еще дальше по дороге времени – в Волынской?
Не надо только смотреть налево, где чересчур уж по-французски блестят лакированными листьями роскошные кусты магнолий. Не надо туда смотреть – и тогда, может быть, услышишь далекий-далекий голос из далеких стран, из далеких годов. Он кричит звонко:
– Надя! Лентя-айка!! Иди на рояле игра-ать!
– Нехочу-у-у!
Ну, нет. Теперь не поймают за косу, не потащат дудеть экзерсисы и гаммы. Пространство и время унесли меня, спрятали: кричите, зовите – не откликнусь.
Вспоминаются «тени прошлого». Старые няньки, кучеры, повара, ключницы. Зыбко, туманно. И вдруг вынырнула толстая веселая рожа:
– Дядя Полкаша!
Рожа улыбнулась, обернулась из «тени прошлого» живым человеком и сказала лениво, по-рязански растягивая слова:
– Вот, как экзамен сдам, пойду пешком к Тихвинской. К чудотворной.
Мне 14 лет. Я у тетки в имении. Кузинам – Леле, Кате и Лиде – приблизительно столько же. Есть еще два кузена – оболтус Гриша и ябедник Вася.
Дядя Полкаша – студент-первокурсник, нанятый на лето репетитором. Как его по-настоящему звали, я даже не помню, потому что прозвище Полкаша он получил в первый же день своего появления в нашем доме.
Толстый, добродушный, мягкий, у него даже подпалины какие-то над бровями были, вроде, как у нашего цепного Полкана. И улыбался он распяленным ртом совсем как собака на солнце.
Когда он приехал, гостила в доме маленькая девочка. Она спросила:
– Как этого дядю зовут?
Державшая ее на руках Леля, не задумываясь, словно давно знала, быстро ответила:
– А это дядя Полкаша.
И никого это и не удивило, и так прозвище за ним и осталось.
В общем, все были Полкашей недовольны. Все, начиная с тетки. Репетитора прислать возложено было на дядюшку, который оставался в Петербурге. Тетушка так расстроилась, что даже написала ему укоризненное письмо.
«Неужели уж во всем университете не нашлось студента поинтереснее? Целое лето видеть перед носом такую самоварную харю, мало меня веселит».
Дядюшка ответил в сдержанных тонах:
«Репетитора выбирают, чтобы учить детей, а не для того, чтобы веселить матерей. Послать какого-нибудь щелкопера и хлыща в дом, где бездельничают четыре молодые дуры и одна старая (это я про тебя), было бы очень неосторожно».
Увы, хоть и осторожен был дядюшка, но и тот не угадал. В деревне летом была такая сытая, сонная скука, что от нечего делать все равно пришлось девицам влюбиться в Полкашу.
Первым пронзилось гордое сердце пятнадцатилетней Кати.
Выяснилось дело как-то за ужином. Только что приехавший из города дядюшка рассказывал новости. Все смеялись и ели, как едят в деревне, – убежденно и сосредоточенно, подсаливая, подмасливая, поперчивая и похваливая. Одна Катя не ела и не смеялась.
– Чего же это она не ест? – спросил дядюшка. – Живот болит, что ли? Батюшки, да никак она брови подвела?
Катя вспыхнула, всхлипнула и выбежала из-за стола.
Тут уж мы все поняли, что она влюбилась.
Потом приехала подруга кузины Лели, институтка Оля. Привезла с собой тайные любовные стихи. Стихи, видимо, переписывались много раз и всегда немножко перевирались. Кое-где не хватало рифмы, кое-где выпало целое слово, но тем не менее впечатление производили они потрясающее. Те места, где слова не хватало, даже особенно привлекали, потому что нужно было придумывать и угадывать, что бы это такое могло быть.
Одно стихотворение начиналось:
Мы с тобой сплетемся в забытье,
Ты в роскошной позе на диване,
Я у ног твоих, я в чувственном тумане.
Дальше все было густо переврано.
Потом были еще стихи, начинавшиеся словами:
Мы сплелись, как два змея,
И лежим, дышать не смея.
Это, кажется, было уже институтское произведение и как будто посвященное классной даме приготовительного класса, хорошенькой немочке, в которую весь институт поголовно был влюблен. Некоторые, положим, сильно увлекались батюшкой, внушавшим трепет бородой и единицами, которые лепил без всякого сострадания к слезам и мольбам. Впрочем, думаю, что стихи о роскошной позе отношения к батюшке не имели.
Оля стихов своих нам не показывала. Она их давала читать только Леле, но Вася-ябедник подглядел, подслушал, стянул, вызубрил назубок, как не зубрил ни одного урока в жизни, и стал декламировать и цитировать.
– Откуда мог он узнать? – удивлялись Оля и Леля. – Неужели у них в гимназии они тоже ходят по рукам?
Им и в голову не приходило, что он такой ловкий. Цитировал он эти стихи всегда очень некстати. Скажет, например, тетка за завтраком:
– Лиза, не забирай же всю сметану, нужно же, чтобы и другим хватило.
– Не мешайте ей, мама, – крикнет Вася, – она в чувственном тумане!
Глупо, некстати и даже подло. Девицы волнуются, институтка Оля покрывается красными пятнами и бросает испуганные взгляды на дядю Полкашу.
По этим взглядам мы понимаем, что она тоже влюбилась. Ну и дела!
Понимает ли что-нибудь сам Полкаша? Кажется, ровно ничего. Он самым безмятежным образом накладывает себе на тарелку третью порцию вареников с вишнями и улыбается своей добродушной собачьей улыбкой – не Оле и не Кате, с тоской отказавшейся во имя безумной любви от сладкого, а улыбается он именно этим самым вареникам, третьей их порции.
– Какие цветы вы больше всего любите? – спрашивает его дрожащим голосом Оля.
– Я? Гы-ы! Я? Чертополох.
Он доволен своим остроумием, от удовольствия краснеет, и толстые медные щеки его блестят.
Мы с Лидой долго обсуждали события. Не могли решить самого главного: должны ли мы тоже влюбиться или не стоит.
– Надо сначала выяснить Катины дела, да и Олины тоже. Если он их любит, тогда уж нам соваться нечего, – решила я. – Страдать и разбивать всю свою жизнь.
И вот (тонкая штука была эта тринадцатилетняя Лида!) придуман план: переписать любовные стихи, прочесть их дяде Полкаше, сказать, что они посвящаются ему, и спросить – кого бы он желал как автора. Он проговорится непременно.
За последние дни дело еще больше осложнилось. Как-то за дневным чаем, когда все ели клубнику, Леля вдруг заплакала, вскочила и убежала. Признак верный. Влюбилась. Значит, еще одной соперницей больше. Для нас с Лидой это было очень плохо. Кроме того, я боялась, что стихи не совсем подходят к случаю. В них все какие-то воспоминания. Ведь Полкаша не сплетался же, как змей. Лучше я сама сочиню ему стихи.
Промучилась два дня. Сочинила:
Давно-давно, в дни юности далекой,
Мне снился ты.
И я всю жизнь пробуду одинокой
Рабой мечты.
Стихотворение нам обеим безумно понравилось. Немножко коротко, но чудесно. «Рабой мечты». Прелесть!
Переписали на всякий случай, переделывая почерк, чтобы не попасться в лапы Ваське-ябеднику.
Потом стали мучиться – как поймать Полкашу одного?
А время шло. Полкаше выходил срок ехать держать какие-то экзамены, которые он «заложил на осень».
И вот раз вбегает ко мне Лида – красная, косички за плечами дрожат:
– Идем скорее в биллиардную. Он там один. Я вдруг струсила.
– Иди одна. Вдвоем как-то неловко. Лида тоже струсила. Стали спорить.
– Мне стыднее, – убеждала я, – потому что стихи мои. Я спрячусь за дверь и чуть что – выскочу и помогу тебе.
Какая могла быть помощь и в чем, я и сама не знала, но Лиду убедила.
Пошли от страха на цыпочках. Я остановилась за дверью. Лида вошла и сказала тоненьким жалобным голоском:
– Вам стихи… хи…
Полкаша, мирно катавший шары, приостановился, осклабился.
– Мне?
– Вам.
– Дану?
– Вот, – сказала Лида, – прочитайте и угадайте, от кого. Полкаша взял листок и начал:
«Давно-давно, в дни юнности» – почему «юнности»? Надо одно эн, а не два… «Юности далекой… мне снился ты… и я…» ничего не понимаю… «всю жизнь. Ты и я всю жизнь. Ты и я всю жизнь пробуду…» Тогда уже «пробудем», раз ты и я. Множественное число. Что это за ерунда? Кто писал?
– Это одна из нас, – пролепетала, чуть не плача, Лида.
– Врете! – захохотал Полкаша. – Это же старуха писала. Давно-давно, в дни юности. Что же это за старуха такая? Неужели ключница Авдотья Матвеевна? Ей-богу, она. И почерк ее. И «юности». Ха-ха-ха! Ай да Авдотья! Пойду покажу листок вашей мамаше. Ха-ха-ха!
Я еще слышала Лидин писк и гусиный гогот проклятого Полкашки, но конца сцены не знаю. Я постыдно удрала и, забившись в постель, сунув голову под подушку, ревела с визгом и от полного отчаяния дрыгала ногами.
Полкаша не показал листка тетушке, но и не проявил никакого любопытства к автору.
О нашем позоре никто не узнал.
Догадался он, что ли?
2
Верзила
Ассоциации, ассоциации…
Вспомнился репетитор дядя Полкаша и потянул за собой вереницу «типов прошлого».
Прежде всего, конечно, вспомнилось то, что непосредственно примыкало к фигуре дяди Полкаши. А примыкало к ней нечто долговязое, с кадыком. Но будем рассказывать последовательно.
За летом, ознаменованным дядей Полкашей, проплыла зима и наплыло новое лето, а с ним заботы о новых переэкзаменовках, а следовательно, потребность в репетиторе.
У рыжего веснущатого Васи-ябедника оказалась переэкзаменовка по латыни. Тут уж без репетитора не управиться.
Но дядюшка, переехавший на этот раз в деревню одновременно с семьей, неожиданно, с чисто отеческой нежностью, заявил:
– Ни к чему репетитора. Этого оболтуса я сам сумею оболванить.
Здесь будет уместно заметить, что, по моим наблюдениям, никогда до добра не доводит, если мамаша или папаша начинают лично преподавать что-нибудь своим деткам. То ли здесь оскорбленное самолюбие – что вот, мол, мое собственное детище, а проблесков гениальности не обнаруживает, то ли со стороны детей недоверие к научному авторитету мамочки, но, одним словом, дрянь. Дело выходит дрянь. Вплоть до родительского проклятия и лишения наследства.
Эта самая тетушка, о семье которой я сейчас рассказываю, считая себя недюжинной силой по музыкальной части, одно время сама занималась с детьми музыкой. Метронома у нее не было, и поэтому она являлась на урок с кинжальчиком, служившим, обыкновенно, для разрезывания книг, и отщелкивала этим кинжальчиком такт, ударяя по крышке рояля.
– Катя! Иди заниматься! – звала она сердитым голосом.
– Катя, – подхватывал кто-нибудь из мальчишек. – Беги скорее, мама кинжал точит.
– Катя! – кричал другой. – Антропка, иди тебя тятька пороть хочет.
Испуганная и заранее обиженная, Катя бежала в залу. Молчание. Скрип навинчиваемого табурета. Две робкие ноты и крик
– Сейчас же иди мыть руки, скверная девочка! С этого начинался урок
Особенно скверно обстояло дело с Васькой. Ни любви, ни способностей к музыке у него никогда не было, и для чего его терзали – совершенно непонятно.
– В чем у тебя руки, поросенок! – надрывалась любящая мать.
– Это дикий мед, – объяснял поросенок басом. – Он не отмывается. Только разве двууглекислым скипидаром, так ведь вы на скипидар не расщедритесь.
– Пошел вон, грубиян, как ты смеешь так матери отвечать!
Дальше этого Васькин урок, обыкновенно, не шел.
С девочками дело шло немножко лучше, звонко постукивал кинжальчик – «раз, два, три, четыре», кричала тетушка, заглушая экзерсис.
Однажды жившая в доме гувернантка-француженка попробовала усовестить Ваську и долго толковала ему о жертвах и заботах.
Васька, который, кстати сказать, считал несмываемым позором говорить с француженкой по-французски, отвечал басом, надувая толстые щеки:
– Ма мэр, ма мэр. Мамерища приходит на урок, вооруженная до зубов кинжалами. Я не могу, я мальчик болезненный и нервный.
А вот теперь вся семья с ужасом ожидала, как папочка сам начнет заниматься латынью.
Первые дни прошли спокойно, дядюшка как будто даже забыл о своем намерении. Тетушка уехала в Мариенбад для обмена веществ. И вот, проводив ее, дядюшка неожиданно вспомнил:
– А ну-ка, Васек, принеси-ка мне твои учебники. Надо взглянуть, на какую такую премудрость твоих мозгов не хватает.
Дело было за обедом. Васька сбегал за учебником. Лицо у него было недовольное.
Дядюшка очень заинтересовался Васькиной латынью. Блюдо стыло. Лакей, согнувшись в почтительной позе, держал на вытянутой руке блюдо с цыплятами. Дети вздыхали. Два дня подряд за завтраком и за обедом погружался дядюшка в латинскую грамматику. На третий день, часа в три, вышел из кабинета дядюшкин лакей и сказал Ваське:
– Папаша вас просют.
Васька обдернул пояс и пошел к отцу.
Тихо. Какие-то отрывочные фразы. Бубненье. Возгласы. Бубненье. Крик Бубненье. Отчаянный вопль. Дверь кабинета распахивается, выбегает Васька, за ним дядюшка. Васька прыгает через стулья, дядюшка за ним, красный, как буряк, весь налитой, ловит Ваську где-то в углу, на столе, давит его. Васька вырывается и прыгает в окно. Дядюшка останавливается, тяжело сопит, вытирает платком лоб и шею и медленно ретируется к себе в кабинет. Так разбитая армия отступает, унося убитых и раненых.
Через полчаса из кабинета звонок. Потом выходит лакей, разыскивает Ваську.
– Папаша вас просют. Васька обдергивает пояс, идет.
Тихо. Отрывистые фразы. Бубненье. Возгласы. Бубненье. Крик. Бубненье. Отчаянный вопль. И снова дверь распахивается, вылетает Васька, за ним дядюшка, ловит, давит, хрипит. Васька вырывается и прыгает в окно.
Так до трех, до четырех раз в день. Васька быстро приспособился, переставил в гостиной кресла и лупил прямо к окну, так что дядюшка уже не успевал его ухватить.
Так жили и работали они дней шесть, сидя, кажется, все на том же самом спряжении, и неизвестно, сдвинулись бы они с него когда-нибудь, как вдруг пришло письмо от тетушки, на наш взгляд, очень приятное и нежное, но дядюшке оно почему-то совсем не понравилось. Тетушка писала, что познакомилась в Мариенбаде с замечательным врачом, который не лечит, а наоборот, сам лечится, но он так хорошо понял тетушкину болезнь и вообще ее натуру, как никто в мире, и советует ей непременно ехать из Мариенбада в Аббацию, и он тоже поедет и будет там за тетушкой как-то наблюдать, и что, конечно, жалко тратить такую уйму денег, но, с другой стороны, обидно пропустить такой случай.
«Нашим детям еще нужна мать, – заканчивала она свое письмо, – вот об этом я и думаю больше всего, когда забочусь о своем здоровье».
Письмо, как видите, очень лирическое и даже трогательное, но дядюшка ходил целый день с выпученными глазами и пил содовую воду. Потом заперся в кабинете и сердито сам с собой разговаривал.
– Обидно пропустить случай! – доносилось через закрытую дверь. – Ха-ха! Еще бы не обидно. Ха-ха!
На другой день велел лакею укладывать вещи и объявил нам, что едет в Мариенбад.
– Ваське вышлю из города репетитора.
И все фыркал, и все сам с собой разговаривал. Вечером уехал.
Через несколько дней явился из города новый репетитор.
Пришел он почему-то с последней почтовой станции пешком рано утром. Мы все еще спали.
– Пришел учитель, – восторженным шепотом сообщила нам горничная Люба.
– Ну, какой же он, этот репетитор?
– А он такой… суковатый, – добросовестно объяснила Люба, – жилистый.
– А красивый?
– Страсть какой красивый! Две крынки молока выпил и купаться пошел.
– А как же он пешком пришел? А как же вещи?
– А у него такой свертышек в клеенке. Больше как есть ничего.
Пришла нянюшка.
– Нянюшка, видели?
– Видела.
Лицо у няньки недовольное.
– Видела. Длинный. На таких коров вешать. Волосы, как у дьячка. Кадык торчит. Добра не будет.
Подошла ключница.
– Видела. Кадык – это очень опасно. Один такой вот с кадыком заснул, ну, кадык, известно, от храпу шевелится. А в том доме кот был. Кот смотрел-смотрел, да и показалось ему, видно, что это мышь с ним заигрывает, он как кинулся да горло-то и перегрыз.
Все это было очень страшно и даже немножко противно. Странно только, что кот такую ерунду вообразил, – когда же мыши с котом «заигрывают»? Впрочем, ключнице лучше знать.
– А мальчики где?
– Побежали за ним на речку.
Мы наскоро оделись, пошли на террасу, где обыкновенно пили утром чай. Стали ждать.
– Длинные волосы – наверное, семинарист.
– Какой-нибудь Авенир Феофилактович Десницулобы-зященский.
– По-моему, лучше Череззаборвзиранский.
– Отюностимоеямногимистрастямиоборенский.
– Ха-ха!
– Хи-хи!
– Идет!
– Тише! Идет!
В конце аллеи, ведшей к дому, показались оба мальчика и с ними «он». Длинный, тощий, мокрые волосы облепили голову и отвисли сзади косицей. Образовалась голова, как у цапли. Шел, задрав лоб, выставив знаменитый кадык. Одет был в голубую вылинялую косоворотку, неизъяснимого цвета брюки, парусиновые расшлепанные башмаки. На плечи была накинута студенческая тужурка с выгоревшими лацканами.
Подошел к столу, протянул всем по очереди невиданной величины лапу, сел и добродушно сказал, повернувшись к мальчикам:
– А ну, молодые дегенераты, исхлопочите-ка крынку молока да краюху хлеба.
* * *
Когда, бывало, русская дама возвращалась из заграничного курорта в родное поместье, на лоно семьи, настроение у нее редко бывало хорошее. Уж очень резкий переход. Трудно было душевному организму его безропотно вынести.
За границей такая дама была молодой женщиной, свободной, беспечной. Забота была только одна: как бы тот растяпа не забыл вовремя выслать деньги. За границей важен был крем для рук, пудра, массаж, туалеты к лицу. А приедешь к себе, куда-нибудь в Ярославскую либо Курскую губернию, в какой-нибудь, скажем, Льговский уезд, и окажешься вдруг не очаровательной и головокружительной кокеткой, а матушкой-барыней, матерью подрастающих дочерей и грубиянов-сыновей; а какой-нибудь кружевной пеньюар и надевать смешно, потому что получишь в нем не утренний букет от отельного донжуана, а известие из сморщенных губ ключницы о том, что две коровы передоились, а одна – стельная, а остальных и считать нельзя, и все одиннадцать общими силами дадут разве что четыре стакана молока, и что кучер выхлестнул вороному глаз, а деревенские ребятишки клубнику обтоптали, а прачка все шелковое белье ржавчиной перепортила, а повар пьет, а садовник малину продал, а куры не несутся, а свинью скотница не доглядела, и она своих поросят сожрала, а если лакей клянется, что не свинья сожрала, а сама ключница, так это он врет, потому что он живет с поваровой женой, и все они заодно и одним миром мазаны, а ей, ключнице, никаких поросят не нужно, хоть озолоти ее, а конюха напрасно выгнали, он теперь грозится гумно сжечь, и, конечно, барыне самой за всем не доглядеть, барыня не молоденькая, у ней и сил не хватит.
Вот попробуйте все это выслушать в парижском дезабилье из аланссонских кружев, полируя ноготки помпадуровым порошком.
– «Барыня уже не молоденькая…»
– Ах, ради бога оставьте меня.
В таком именно состоянии приехала тетушка из Мариенбада.
Все раздражало, все оскорбляло, все злило. К утреннему кофе подали теплую домашнюю булку. Стоило мучиться целый месяц на немецких сухарях, чтобы потерять четыре кило, когда тут с утра лезут к тебе с булкой и, вдобавок, эта пошлая булка так аппетитна на вид. Конечно, один кусочек особенно повредить не может, но если начать нарушать диету, то не к чему было ездить за границу.
За завтраком вся семья в сборе.
Новые разочарования. Леля раздобрела, и на вид ей можно смело дать восемнадцать лет, хотя ей всего семнадцать. Ужас! Вася чавкает и засунул вилку в рот до самого черенка. Катя развалила локти на столе. Гриша дергает носом. Все распустились, одичали, огрубели. У гувернантки глаза залило жиром, и ей, видимо, все трын-трава.
– Да где же ваш репетитор, которого вам папа послал? – вспоминает тетушка.
– Пошел раков ловить. Тетушка удивилась.
– Что же он, не знает, что мы сейчас завтракаем?
– А он говорит, что хочет есть, когда он хочет, а не тогда, когда повар хочет, чтобы он хотел, – эффектно отчеканил Вася.
– Странно, – сердито удивилась тетушка. – Что же он, голодный останется? Ведь не будут же ему отдельно завтрак готовить.
– А и не надо, – радостно отвечал все тот же Вася. – Он молоко дует и хлеб лопает.
Тетушка даже побледнела от негодования:
– Что за выражения! Что за арго! Где ты воспитывался?
– Где? Пфф, – прыснул от смеха Вася. – До сих пор в гимназии, а теперь уже, наверное, выгонят.
Тетушка закатила глаза, и гувернантка, со стоном оторвавшись от жареной курицы, пошла за нашатырным спиртом.
К пятичасовому чаю, тетушка не вышла, но видела из окна своей комнаты, как на террасе, где все сидели вокруг самовара, появился верзила в косоворотке, ухватил стакан чаю с молоком и той же рукой, пятым и четвертым пальцами, ломоть хлеба и, повернувшись ко всему обществу спиной, сел на ступеньки и стал питаться.
Выпив, громко сказал: «Мерси за чай и за булку», – и, перепрыгнув через перила, зашагал к лесу.
Странное беспокойство овладело тетушкой.
– Леля! – кликнула старшую дочь. – Пойди сюда. Пришла Леля, пухлая, сытая.
«Какой ужас! – подумала тетушка. – И эта корова – моя дочь!»
– Леля, – сказала она. – Объясни мне, пожалуйста, что собой представляет этот ваш репетитор.
Леля пожала плечами.
– Репетитор как репетитор. Во всяком случае – вполне сознательная личность.
Тетушка удивилась.
– Как ты странно стала выражаться. Что же такое сознает его личность?
Леля опять пожала плечами.
– Надеюсь, продолжала тетушка, – что он сознает свои обязанности. Ты это хотела сказать? И чего ты все дергаешь плечами? И откуда у тебя такой бюст? И что за щеки! Разве можно так распускать щеки! Ты бы одумалась. А что же он добросовестно с мальчиками занимается? Ведь у них переэкзаменовки.
Леля поджала губы и сказала наставительно.
– Что значит «занимается»? Он развивает их по возможности. Он говорит, что природа учит лучше всякой книжки.
– Природа? – удивилась тетушка. – Никогда не слыхала, чтобы природа могла кого-нибудь научить прилично говорить по-французски. Конечно, я не спорю, бывают прелестные пейзажи, пикники, но при чем тут латинская грамматика и вообще… переэкзаменовки? Нет, я завтра же переговорю с ним серьезно.
К ужину тетушка не спустилась. Если еще начать ужинать, то весь Мариенбад пойдет насмарку.
Снизу доносился запах чего-то теплого, жареного и еще чего-то, вроде пирога с налимом.
Тетушка выпила жиденького чаю с сухим крендельком и села у окна, губы сжаты, брови сдвинуты. Такое выражение было, вероятно, у Муция Сцеволы, когда он клал на огонь свою руку.
Со двора доносились восклицания, спор, смех. Молодежь устроилась около качелей. Заскрипели петли, кто-то завизжал, и вдруг зычный голос запел:
Впереди черный поп.
Позади черный гроб…
Другие подхватили:
Для преступника,
Для колодника.
– Что за песня? – подумала тетушка. – И как вульгарно: «Попп, гропп» – ужас!
– Где ж преступник? – Вот он,
Он на плаху идет…
– Это этот ужасный поет. Это он их учит вульгарным песням! – волновалась тетушка.
И в толпе простонал
«Вольдемар, Вольдемар»
Кто-то плачучи, умираючи.
– Завтра же положу этому конец. Внизу погалдели и начали другую песню.
Есть на Волге утес,
Диким мохом оброс
Он с боков от подножья до края,
И стоит сотни лет,
Только мохом одет…
– Какое идиотство, – возмущалась тетушка. – Вполне натурально, что он мохом одет, не во фраке же ему щеголять.
…Ни нужды, ни заботы не зная.
– Когда у утесов бывает нужда?
Тетушка нервно позвонила и приказала, чтобы песни сейчас же прекратились, потому что у нее мигрень.
На другое утро, собравшись с силами и разрешив себе для бодрости сдобную лепешку с маслом, велела позвать к себе репетитора.
Он тотчас же пришел – здоровенный верзила, с закинутой назад головой и выпяченным горлом – и протянул ей гигантскую лапищу, растопырив пальцы, точно ждал, что тетушка будет напяливать на нее перчатку.
– Ага! – громко и радостно воскликнул он. – Ага, вот и мамаша. Здравствуйте, здравствуйте, мамаша.
Тетушка совсем растерялась.
– Садитесь, пожалуйста, – пролепетала она. – Я хотела…
– Га! Да я уже давно сижу, – осклабился он.
– Да, да, мерси, – тетушка окончательно оторопела. – Мне нужно, потому что я должна… То есть не должна, но мне нужно… Господи…
– Так, – одобрил студент и с большим любопытством посмотрел на тетушкины брови. – Та-ак. Значит, все в порядке. Разрешите откланяться.
В эту минуту тетушка заметила его расшлепанные парусиновые туфли, на которых каждый сустав заключавшихся в них пальцев был отмечен грязным пятном. Вид этих гнусных ног почему-то взбодрил ее.
– Я хотела бы знать, делают ли мои сыновья успехи в занятиях. Хорошо ли учатся и выдержат ли переэкзаменовку?
– Хорошо ли учатся? – растерянно спросил репетитор, с трудом отрываясь от тетушкиных бровей.
(«Что я их криво подмазала, что ли? Чему он удивляется, нахал», – нервно подумала тетушка).
– Хорошо ли… – продолжал репетитор и вдруг добродушно осклабился: – Мамаша, дорогая. Ну что мы будем друг перед другом ломаться? Ведь вы же знаете, что ваш Василий – форменный дегенерат. Да не спорьте, не спорьте. Взгляните на его уши, на его зубы, на его бессмысленную улыбку. Я не скажу того же про старшего, про Григория. Тот в другом роде. Тот просто кретин. Из него впоследствии может выйти преступник, конечно, – не радуйтесь, – не крупного порядка. Так, какой-нибудь мелкий шулер.
– Позвольте, однако, – всколыхнулась тетушка. – Я не могу допустить… и как вы смеете…
– Те-те-те, – добродушно перебил верзила. – Ну, вот мамаша и обиделась. И чего? Отпрыски у вас не важнец. С этим вы спорить не станете. Ну, да вам-то что? Это же не значит, что и вы уж непременно кретинка. Вы, очень может быть, что находитесь на другой ступени развития. Почему этого не признать?
– Я одно хочу знать, – завизжала тетушка. – Готовите ли вы вверенных вам учеников к переэкзаменовке или нет?
– Вот видите, мамаша, я не ошибся. В вас есть проблески здравого смысла. Но посудите сами – готовить их к переэкзаменовке было бы с моей стороны прямо недобросовестно. Все равно провалятся. Стараюсь их немножко развить, привить хотя бы гражданственность. Вижу, мамаша, вижу по вашему лицу что вы меня собираетесь выгнать. Только, извините, я считаю непорядочным уйти, пока мой наниматель, то есть ваш супруг, сам мне об этом не напишет. А то у вас сегодня нервы, а завтра еще что-нибудь. Ну, сознайтесь, мамаша, что вы человек несерьезный. Ну, чего же там. Мы ведь свои люди. А пока что – честь имею.
* * *
В тетушкиной семье долго жила легенда о верзиле-репетиторе. И впоследствии, когда сыновья ее сделали блестящую карьеру, родственники, посмеиваясь, говорили:
– А наши-то дегенераты в ход пошли.
3
Эрнест с языками
Та история, которую я сейчас наметила рассказать, произошла не на моих глазах, но кое-кого из действующих лиц я в свое время знала, кое-кого видела и всю историю много раз слышала, так что за достоверность ее поручиться могу.
Герой этой истории вспомнился мне опять-таки по ассоциации, потому что он, как и те два, о которых уже рассказала, был репетитором в помещичьем доме. Звали его Эрнест Иванович, фамилии не помню, называли же его «Эрнест с языками». И не без причины.
Появлению Эрнеста Ивановича послужила следующая сцена. Жаркий летний день. В гостиной с опущенными для прохлады шторами в роскошном батистовом капоте сидела помещица Александра Петровна Дубликатова, вдова средних лет, внешности тоже средней, на которой нам для развития повести останавливаться нет необходимости. Так вот, сидела эта вдова и пришивала кружевце к кофточке. Настроение у нее было хорошее и, разглядывая свое кружевце, она что-то напевала.
В той же комнате сидели и дети ее – двенадцатилетний Ваня, десятилетняя Лиза и восьмилетняя Варя. И сидела еще гостья, соседская барышня Верочка.
– Так что же, – сказала, продолжая разговор, Александра Петровна. – Посылать за рыбой или не посылать?
И прибавила:
– То би ор нот то би, как сказал Гамлет. Произнесла она эту, опротивевшую всему миру, фразу с
ударением своеобразным, так сказать, собственного вкуса, на букву «о».
Соседская Верочка усмехнулась и поправила:
– Надо говорить «ту би», а не «то би».
– Разве? – равнодушно проронила Дубликатова и, обращаясь к сыну, сказала:
– Ваня, у вас латынь учат: как надо выговаривать – «то би» или «ту би»?
Ваня посмотрел вбок и ответил мрачно:
– Не знаю. У нас это еще не проходили. Но соседская Верочка не унялась:
– Ах, Александра Павловна, какая вы смешная. Да ведь это же не по-латыни, это по-английски. Ведь это же Гамлет.
Но вдова и тут не сдалась.
– Ну, так что ж, что Гамлет? Я Гамлета отлично знаю. Принц Датский. Только не понимаю, почему вы считаете, что Гамлет, образованнейший человек из высшего общества, не мог склеить фразу по-латыни? И почему ему непременно по-английски говорить, когда он датчанин? По-датски, наверное, и говорил.
Верочка, вспомнив, что ее папаша занимал у Дублика-товой молотилку, смолчала. Но самой Дубликатовой этот разговор запал в душу, и стала она, в материнской своей заботе, обдумывать: «Репетитора все равно брать нужно. У Лизочки переэкзаменовка по немецкому, у Ванечки по немецкому, по французскому и по латыни, а Вареньку надо подготовить в старший приготовительный. Так вот и надо взять репетитора с языками, пусть учит их и английскому, а то будут, как эта дура Верочка, думать, что Гамлет на петушьем языке кукарекал. Напишу в Москву мадам Червиной, пусть подыщет что-нибудь поприличнее и пришлет». Сказано – сделано.
Мадам Червина откликнулась, и через две недели перед вдовой Дубликатовой сидел гладко причесанный и выбритый господин с энергичным подбородком и очень выпуклыми глазами.
– Да, – говорил господин, строго глядя на Дубликатову поджимавшую пальцы, чтобы не было видно, как въелся в ногти сок от черной смородины, которую она все утро чистила на варенье. – Да, языки необходимы. Я берусь подготовить детей по-французски и по-немецки.
– И по-английски, – вставила вдова. – Я очень на этом настаиваю.
Господин сжал губы, подумал и сказал строго:
– Три языка сразу. Это было бы непедагогично, неметодично и, главное, недидактично. На последнем я особенно настаиваю, подчеркнув тем не менее два первых.
Сказал, губы поджал, голову нагнул и выкатил исподлобья белые глаза.
Но вдова не смутилась.
– Все это я, конечно, отлично понимаю, – ответила она, хотя не поняла ровно ничего, – но тем не менее считаю необходимым настаивать. Приглашая вас, я, собственно говоря, больше всего имела в виду английский. Или вы английским не владеете?
На это господин ответил:
– Странный вопрос.
И даже покраснел, так, вероятно, обиделся.
Английский язык был решен и выставлен в программе в первую голову.
В общем, новый репетитор Дубликатовой понравился. Одевался чисто, говорил мало и очень строго, занимался с детьми аккуратно, манерами обладал вполне приличными, вот разве только одно: любил иногда очень быстро, кругло разным движением указательного пальца обтереть рот. Но и это выходило у него вполне прилично.
Успокоившись с этим делом, вдова Дубликатова отдалась новой заботе – подготовке всего, что следует, к приезду сестры своей Лизаветы. Лизавета была персона самая важная из всей семьи – так сумела себя поставить. В ранней молодости вышла она замуж за богатого купца и, чтобы не почувствовать урону своему дворянскому корню, сразу задрала нос. Велела племянникам звать себя «тант Лили», вставляла в разговоры французские словечки, на все обижалась, всем возмущалась и, оставшись богатой бездетной вдовой, окончательно вознесена была над всей семьей. Ведь у нее три сестры да два брата, и от них одиннадцать нисходящих явных наследников. А если кого полюбит исключительно ярко, то может и пренебречь остальными нисходящими.
Вот в надежде на это небрежение и заманивали ее к себе и братья, и сестры с самым пламенным родственным гостеприимством.
И вот, умолив эту самую тант Лили приехать на лето, Дубликатова хлопотала, стараясь угодить изысканным вкусам сестры. Переклеила обои в двух комнатах – на выбор, что лучше понравится. Велела насадить роз самых нежных колеров, велела поить поросят молоком, настроила рояль и вывела мышей. Что еще больше может сделать любящее сестринское сердце.
Наконец Лили приехала.
Она была худа, желта, драпировалась в прозрачные шарфы блеклых тонов и тошно пахла гвоздикой.
Ото всего пришла в ужас. Про мальчика сказала вполголоса, как говорили актеры старинных театров, в сторону:
– Боже, какой урод. Про девочек воскликнула:
– Боже, как ты их одеваешь?
Про самое Дубликатову проронила:
– Ну, можно ли так распускаться?
И хотя всех поцеловала, но с видимым отвращением. Завтраком осталась в высшей степени недовольна.
– Что это за ужас? – спрашивала она.
– Картофель в мундире, – отвечала Дубликатова, краснея пятнами.
– Не понимаю, как вы можете? – возмущалась тант Лили, накладывая себе вторую порцию.
В общем, она, хотя и была в негодовании, но поела на славу.
На репетитора не обратила ни малейшего внимания. Так потекли дни. Дубликатова лезла из кожи вон, чтобы угодить богатой сестре, – та ворчала, скучала, томилась.
– Отчего у вас нет никаких духовных запросов? – стонала она по вечерам. – Вы прозябаете, как звери. В вас нет ни жертвенности, ни жажды подвига.
– Ну, что же ты хочешь, Лили, дорогая, – мучилась Дубликатова. – Дети еще маленькие. Подожди, вот вырастут и начнут того… жертвовать.
– Ах! Ты ничего не понимаешь, – томно стонала Лили. – Ты живешь, как растение: животной жизнью.
И вот однажды утром пошла Лили мечтательно бродить. Проходя мимо флигеля, где жил репетитор, услышала она громкий мужской голос приятного тембра и большой твердости, который говорил: «Счастье есть сладость жизни, но не хлеб ее».
Сказал и еще раз мечтательно повторил то же самое. Лили замерла на месте.
– Как интересно! Сидит и философствует. После краткого перерыва голос раздался снова.
– Слезы суть жемчуг души, – твердо произнес он. – Не разбрасывайте его перед невеждами. – Потом прибавил: – Довольно!
За завтраком Лили внимательно присматривалась к репетитору и нашла, что у него незаурядная внешность.
– Этот человек создан, чтобы вести за собой толпы, – сказала она вечером своей удивленной сестре. Но та, хотя и удивилась, расспрашивать не стала. Слава богу, что хоть что-нибудь понравилось.
На другое утро Лили снова подошла к флигелю. На этот раз она, обойдя с другой стороны, увидела репетитора. Он сидел в кресле у окна и, глядя на облака, говорил:
– Семь раз примерь, а один раз отрежь.
Лили немножко удивилась несоответствию слов с позой, но продолжала наблюдать.
– Желай другому только то, чего желаешь себе. Чего желаешь себе. Чего желаешь себе, – дважды повторил этот замечательный человек и, встав с места, направился в глубь комнаты.
За завтраком дети были удивлены: на щеках тант Лили появился румянец клякспапирового цвета и роза у пояса. И она спросила у репетитора:
– Эрнест Иванович, любите ли вы телятину? На что он сдержанно отвечал:
– Да, я охотно ем мясо.
И вытер рот указательным пальцем.
На следующее утро она снова пошла к флигелю и услышала, что «слава красоты умирает, но слава мудрости живет вечно».
Она не видела репетитора, но слышала, как голос его то приближался к окну, то отдалялся. Очевидно, он размышлял, шагая по комнате.
И снова, с еще большим напряжением, прозвучал его голос: «Сильные страдают молча».
Сердце Лили сжалось.
Он сильный, и он молча страдает. Достаточно ли ему платят за уроки? Эта пошлая Саша способна еще обсчитать его. Какой человек! Какая мудрость, какая сила! Как жаль, что так поздно встретила она его на своем пути…
И каждое утро стала она ходить к флигелю и слушать. Иногда было совсем тихо. Иногда как будто детские голоса. Может быть, дети приходили к нему заниматься и отрывали его от размышлений?
Однажды услышала она строгое речение:
– Кто украшает тело свое – достоин презрения. Кто украшает душу – заслуживает преклонения.
После этого она перестала носить брошку…
Как-то за обедом девочка Варя что-то болтала о том, как она даст подножку какому-то Сереже, чтобы он упал и нос разбил. И вот Лили, краснея от волнения, сказала:
– Варя! Не желай другому того, чего не желаешь себе. И спросила дрожащим голосом:
– Ведь правда, Эрнест Иванович?
На это репетитор выкатил глаза, обтер рот пальцем и сказал, пожав плечами:
– Как пропись – это отлично. Но если вы, например, играете в карты, так не можете же вы желать, чтобы ваш противник выиграл.
– Ах, я ни за что никогда не стану играть в карты! – воскликнула Лили. – Это так ужасно.
Он опять пожал плечами.
В другой раз, увидя, как Дубликатова расправила на девочкином платьице бантик, Лили воскликнула:
– Ах, Саша, не приучай ее украшать тело! Не правда ли, Эрнест Иванович?
Тот удивился.
– Почему же? Наоборот, я нахожу, что это очень хорошо. Нахожу и подчеркиваю.
Лили удивилась и даже как будто испугалась.
– И это вы говорите? Вы?
– Ну да, я. Чему вы удивляетесь? Я придаю большое значение внешности.
Но тут уж она сразу поняла, что он иронизирует, и нежно рассмеялась.
Переполненное сердце облегчает себя словами. В один прекрасный вечер Лили, с пылающими щеками, сказала сестре:
– Какой удивительный человек Эрнест Иваныч! Я иногда случайно прохожу утром мимо флигеля и слышу, как он говорит сам с собой. И как все, что он говорит, значительно и глубоко.
– Когда же он говорит, не понимаю… Ах, да, это ведь он детям переводы диктует. Он ведь взят с языками.
– Какой вздор! – рассердилась Лили. – Вовсе это не переводы. Ты вечно все стараешься опошлить.
И ушла.
Ушла, но в душу Дубликатовой заронила немалую тревогу. Тревога выразилась определенной формулой:
– Дуреха влюбилась.
«А что, если так дальше пойдет, и тот гусь все это заметит, да пронюхает, что она с деньгами, да, чего доброго, женится?»
Думала Дубликатова, думала до сердцебиения, до валерьяновых капель. Даже заснуть не могла. Утром решила:
– Гнать его со всеми языками. Но как гнать?
И тут повезло. Лили простудилась, слегла. Увидя, что она, на худой конец, дня три проваляется, Дубликатова позвала к себе Эрнеста Иваныча и сказала, что, к сожалению, принуждена с ним расстаться, что послезавтра должна ехать гостить со всеми детьми и вообще ничего не поделаешь.
– Это жаль, – сказал Эрнест Иваныч. – Дети сделали большие успехи, а особенно в английском, что я и подчеркиваю.
Дубликатова жалась, мялась, но в конце концов решительно распростилась с репетитором.
Известие об этом происшествии произвело на тант Лили самое потрясающее впечатление.
– Но пойми, – успокаивала ее Дубликатова, – пойми, что я здесь ни при чем. Он сам сказал, что получил известие из дому, что его жена или кто-то там из семьи нездоров.
– Жена! – воскликнула тант Лили. – Такие люди не бывают женаты. Он… он… слишком велик… то есть высок..
Она не пережила этого удара, то есть не пережила в деревне, и уехала переживать за границу.
Но репетитор Эрнест Иваныч, хотя и исчез из жизни Дубликатовой, но не бесследно. След остался, и довольно занятный. Когда детей повезли в Москву отдавать в школу, то выяснилось, что они абсолютно английского языка не знают. Они довольно бойко переводили и рассказывали на каком-то странном языке, но на каком именно – никто понять не мог. Репетитор учил их не по книжке, а из головы. Дубликатова была в ужасе.
– Это был сам дьявол!
Много времени спустя установили, что язык, который репетитор всучил им вместо английского, был эстонский. И вдолбил он его в детские головы так прочно, что, несмотря на мольбы матери и собственные страдания, они так его никогда и не забыли.
А вдова Дубликатова остро возненавидела Шекспира. Потому что, собственно говоря, с него все и началось.
Но так как Шекспир никогда об этом не узнал, то, пожалуй, и останавливаться на этом не стоит.