Нерассказанное о Фаусте
Снилось ему, что он снова стоит перед Мефистофелем и снова заклинает:
Ach, gieb mir wieder jene Triebe
Das tiefe Schmerzenfolle Glnck,
Des Hasses Kraft, die Macht der Liebe,
Gieb meine Jugend mir zuruck.
– Дай счастье, полное боли!
– Дай силу ненависти!
– Дай могущество любви!
– Верни мне мою молодость!
Сон был беспокойный, но в первый раз за много лет проспал он до десяти часов.
Проснулся, потянулся и с удивлением заметил, что поясница не болит.
Привычным движением ухватил себя за подбородок, чтобы вытянуть из-под одеяла свою длинную жидкую, седую бороду. Ухватил и замер. Бороды не было. Курчавились короткие густые завитки. Тут он вскочил, сел, спустил ноги с кровати и все вспомнил
– Я молод!
И сразу неистово захотел есть.
Посмотрел у себя в шкапчике. Нашел полстакана кислого молока и маленький сухарик. Это был его обычный завтрак, который он разрешал себе в шесть часов утра после целой ночи лабораторной работы.
Теперь в одну секунду сглотнул он молочную кислятину, схрупал сухарь и прищелкнул языком.
– Мало!
Подумал и пошел в другую комнату, где днем работал его ученик.
– Вагнер, – вспомнил он, – вечно что-то жует. Наверное, у него что-нибудь припрятано.
Пошарил по всем углам и нашел за банкой с гомункулусом большой кусок колбасы и пумперникель.
– Хорошо бы к этому выпивку, – пробормотал он и сам смутился такой непривычной для своего мозга мысли.
– Хорошо бы пива!
Но пива не было. Тогда глаза его остановились на банке с гомункулусом. В банке был спирт.
И снова заработала мысль непривычно и жутко. Вспомнилось, как забрались как-то к нему в лабораторию соседние школьники и выпили спирт из-под жабьего сердца, которое предполагалось венчать с черной лилией.
– Мальчишки были довольны, несмотря на то, что Вагнер их выдрал.
Здесь воспоминания оборвались, и Фауст перешел к реальной жизни. Разорвал пузырь, закупоривавший банку, и хлебнул. Хлебнул, крякнул и вонзил зубы в колбасу:
– Блаженство.
Чуть было не крикнул: «Остановись, мгновенье»! – но вспомнил, что этого-то как раз и нельзя. Покрутил головой, посмеялся, доел колбасу и пошел одеваться.
Тут он с досадой заметил, что от молодости стал весь больше и толще, что платье трещит на нем по всем швам. Кое-как натянул его, надел шляпу, схватил было палку, да вспомнил, что теперь она не нужна, и вышел на улицу. Помнил, что нужно было зайти к старому алхимику потолковать насчет соединения Льва с Аметистом, но вдруг и алхимик, и Лев, и Аметист показались ни к черту не нужными. А гораздо неотложнее почувствовался план пойти в бирхалку.
– Я молод! – ликовал он. – Теперь жизнь даст мне то, чего я желал, за что продал душу черту.
«Глубокое до боли счастье, силу ненависти, могущество любви… юность».
Он шел в бирхалку.
– Я, старый доктор Фауст, знаю, что должен пойти к алхимику, а вот иду в бирхалку. Это меня моя дурацкая молодость мутит. И ничего не поделаешь. Неужели я стал лентяем? Странно и нехорошо.
Но поступил он именно странно и нехорошо. Пошел в бирхалку.
Народу там было уже много. Чтобы получить место, пришлось схитрить. Подстерег минутку, когда один уютный старичок поднялся, чтобы поздороваться с приятелем, и живо занял его место. Старичок вернулся, обиделся, заворчал.
– Да, – поддержал его другой старичок. – Теперь молодежь стала не только не любезная, а прямо наглая. Вот, молодой человек, – обратился он к Фаусту, – в наше время юноша не только не позволил бы себе занять место пожилой персоны, но, наоборот, уступил бы ей свое собственное.
– Стыдно, молодой человек! – ворчал обиженный старичок. – Что из вас выйдет, когда вы войдете в лета? Лоботряс из вас выйдет, бездельник, неуч и нахал.
– Неуч? – удивился Фауст. – Я доктор. Я философ.
– Ха-ха-ха-ха-ха! – дружно расхохотались все кругом.
– Вот шутник! – Да он пьян!
– Как распустилась наша молодежь! Вместо того, чтобы учиться и работать, сидит с утра в бирхалле.
– И скандалит.
– И врет.
– Вылить ему пиво за шиворот, – предложил кто-то.
– Ну, задевать его не советую. Парень здоровый.
Фауст обвел присутствующих глазами. Все лица насмешливые, недружелюбные.
– Драться?
Он не знал, сильный он или слабый. От волнения забыл, что он молод, и поспешил убраться из кабачка.
На улице было весело. День солнечный, яркий. За углом трещал барабан, проходили солдаты. Фауст залюбовался на их крепкие бодрые фигуры, на молодецкий шаг, на сильные ноги.
– О, если бы вернуть молодость! – вздохнул он по старой привычке.
– Ты чего толкаешься? – огрызнулась на него прохожая старушонка. – Чего на фронт не идешь? Смотрите, господа хорошие, какой здоровенный парень болтается зря, а родину защищать не желает.
– Стыдно, молодой человек, – сказал почтенный прохожий. – Воевать не идете и вон старуху обидели.
– Это какой-то подозрительный субъект! – пискнул кто-то. – Вон и одет как стрекулист.
– А и верно, – поддержал другой. – Платье-то не по нем шито, стариковский кафтан. Видно, ограбил какого ни на есть старика.
– Арестовать бы его, да выслать.
– Чего тут. Ясное дело – нежелательный иностранец.
Подошел сторож с алебардой.
– Поймали? – спросил.
– Поймали.
– Ну, так идем в участок.
Сторож ухватил Фауста за шиворот.
– Отправят на фронт, – говорили в толпе.
– Эх, молодежь, молодежь, как распустилась!
Фауст отбивался как мог, и вдруг развернулся и трахнул сторожа в скулу.
«Des Hasses Kraft» – сила ненависти, вспомнилось ему.
– Ловко, черт возьми! – громко крикнул он.
– Возьми? – переспросил знакомый голос.
– Беру!
За его плечом улыбалась симпатичная знакомая рожа Мефистофеля.
– Беру! – повторил Мефистофель.
– Пусти-ка его, голубчик, – сказал он сторожу. – Это мой приятель.
Он нагнулся и пошептал сторожу что-то на ухо. Тот осклабился, удивленно уставился на черта и отпустил Фауста.
Мефистофель подхватил Фауста под руку и спокойно повел его вдоль улицы.
– Куда же мы идем? – спросил Фауст.
– Фланировать, – отвечал черт. – Молодые люди всегда фланируют. Пойдем, вон на площади танцуют. Там встретишь Маргариту.
* * *
«Маргарита! Маргарита! Маргарита! – сердито думал Фауст, шагая по своей лаборатории. – Само собою разумеется, что это ее черт мне подсунул».
В лаборатории было скверно, темно, пыльно. Вагнер давно удрал.
– Я был послушным учеником мудрого доктора Фауста, – сказал он. – Но что мне делать с этим ражим малым, от которого с утра пивом несет и который говорит только о девчоночках? Я себя слишком уважаю, чтобы оставаться здесь.
Прихватил черного кота, белого петуха, магическую палочку и ушел.
– Черт оказался форменным болваном, – ворчал Фауст. – Ведь что он воображает? Он воображает, что у меня, у молодого Фауста, остался стариковский вкус. Что такая молоденькая, розовая телятинка закроет для меня весь мир? Дурак черт. Вообще хитер, а в эротике – ни черта. Мне, молодому человеку, нужно совсем не то, о чем мечтал слюнявый старичок доктор Фауст. Мне нужна какая-нибудь ловкая прожженная кокетка, крррасавица грррафиня, жестокая, яркая, чтобы закружила, закрутила, замучила. А Гретхен? Ведь, в сущности, это та же полезная простоквашка, которую я, бывало, ел по утрам.
Он остановился, прислушался к себе.
– Странно! С молодостью у меня мысли стали простые и совсем ясные. Все мои знания остались, как были. Ничто не забыто, все со мной.
А между тем, все как-то опростело.
С улицы донесся треск барабана, выкрики.
– Солдаты идут. Странное дело – хочется поработать в лаборатории, а услышу барабан – тянет маршировать. Рраз-два! Рраз-два!.. Прямо что-то унизительное. И потом этот гнусный аппетит, страстный интерес к еде и к выпивке. Не тот гурманский, какой бывает у старичков, – грибочки, винцо, цыпленочек, кисленькое. Нет. Здоровенный интерес, ражий, ярый. И при этом веселый интерес. Вся душа радуется, лучится, искрится от жареной колбасы с пивом.
Фауст сел, опустил голову на руки. Грустно затих.
– Унизил меня черт. Подло с его стороны. Не потакать нужно было, а отговорить. Ну, да теперь ничего не поделаешь. Иду к Маргарите наслаждаться вечно женственным. Прихвачу брошечку…
– Голубчик черт, – говорил через несколько дней Фауст Мефистофелю. – Гретхен очаровательна. Я сам ее выбрал, хотя теперь и подозреваю, что это ты мне ее подсунул. Но здесь (как будут выражаться через несколько веков), здесь наблюдается явная неувязка. Чем больше я об этом думаю, тем меньше понимаю. Почему ты велел поднести ей целую шкатулку с финтифлюшками? Она должна была потерять от меня голову без всяких сережек. Я молод. По-моему, ты тут что-то напугал. Сережки нужны старичкам. А у меня «Mach der Liebe», могущество любви. Зачем же сережки? Это для меня унизительно. Чего же ты молчишь? Молчит. Я эдак начну сомневаться в могуществе любви. Это совсем не входит в мои планы. За что же я тогда душу-то продавал? За что боролись? Молчит. И потом, голубчик, еще одна деликатная деталь. Да, я молод. Телу моему, действительно, двадцать лет. Но ведь душе-то моей – это, конечно, между нами, – все-таки третьего дня исполнилось семьдесят шесть. Это надо учесть. Мне скучно… Ну, конечно, Маргарита душечка, пышечка, одно очарование. Но ведь она – это тоже между нами, – ведь она дура летая. Вот, например, вчера ночью, сидим мы вдвоем в саду. Розы благоухают. Ох, эти заклятые цветы! Как от них кружится голова… Скоро рассвет. И соловей замолчал. Как чудесна эта сладкая истома молодого, сильного тела. Оно как соловей, пропевший предрассветную песнь, задремавший среди цветов сирени. Дремлет. А душа не спит. Душа как бы освободилась от власти тела, от Schmerzenfolle Gluck, углубилась в свое святая святых. Я заговорил о лаборатории, о философском камне. А Гретхен, – она, конечно, милая девочка, – она насушила тыквенных семечек, – сидит и лущит. Ну, что мне делать, черт? Мне ску-у-учно! Идти опять в лабораторию, – как-то неловко. Выйдет, что я дурак. Желал, рыдал, душу поставил на карту. Черт! Будь порядочным дьяволом, верни мне мою седую бороду! Верни мне мою золотую старость!