Глава 3
Конечно, хотя я все это вижу в видениях, включая самого себя в былые времена, меня там никто не видит. Я попросту невидимка, каким был почти всю жизнь. Мир изменился, все шло своим чередом, субботне-воскресные газеты, женские журналы, теле-радио-ток-шоу наполнялись тем, что вошло в моду и что осталось за ее бортом, и теми, кто менял порядок вещей, обретая власть или мало-помалу ее теряя. Влиятельными людьми. Но я не из их числа. Хоть я и жил все время на бегу, часть меня пребывала в состоянии полного покоя. В мире все текло и менялось, только без меня. Я лишь наблюдал и поражался. Всему этому. Войнам, голодухам и детям, продающим себя на улице Фицрой, и старухам-попрошайкам, гонимым охранниками из торговых центров, чтобы эти самые старухи тоже могли оказаться в чудесном состоянии невидимости. В мире не осталось для меня места, а я видел все его неприглядности и безумства, хотя мир не видел меня, – и, должен сказать, была в этом какая-то удивительная свобода. Не желал мир видеть всех своих мерзостей, пороков и глупостей, как не хотел он замечать тех, кто от них, соответственно, страдал. Не скажу, что я был против такого расклада или хотя бы озабочен таким положением вещей. Просто я испытывал легкое чувство скольжения по жизни – это было забавно и казалось мне скорее предпочтительным, чем удручающим. Но, как бы то ни было, моя невидимость – штука не новая и даже не единственная в своем роде. Это всего лишь способ выхода за пределы времени, который теперь придает моей невидимой созерцательности силу видения.
Видения приходят ко мне разными необычными путями. Я даже не знаю, открыты у меня глаза или нет, но мне определенно кажется, что я смотрю на струю пузырей, поднимающихся бог весть откуда, и временами один такой пузырь разрастается до тех пор, пока не принимает форму лица, и это лицо означает начало видения. В других случаях подобные лица возникают просто ниоткуда в форме обширных, всеохватывающих видений, и я понимаю, что способен узреть под собой всю бездну, хотя она целиком заполнена ширью лица, которое начинает разговаривать. Как бы они ни являлись и в чем бы ни проявлялись – в виде пузырей или цельных существ, лица эти чаще всего бывают изначально странным образом искажены, будто искривлены ходом времени. Из меня же они исходят по-другому. Иногда они распадаются на новые образы, а в другой раз я медленно и смутно начинаю все сознавать, или чувствовать, или видеть за период времени, который может измеряться либо секундами, либо вечностью.
Моя странная боль размывает белизну стремнины передо мной, превращая ее в неоглядную пустоту, и придает ей новый – синий – цвет.
Необъятная синева. Небесная. И посреди этой неоглядной пустоты – крапинка, крохотная точка. Крапинка или крохотная точка на отливающем синевой атласном полотне. Она движется. И я вместе с ней.
Как?
В лодке.
В ялике. В маленькой шлюпке с наборной деревянной обшивкой из досок хьюоновой сосны, не боящихся ни червей-древоточцев, ни гнили, семи футов длиной по бортам, обработанных паром, сбитых в идеальную форму, скрепленных нагелями и проконопаченных руками старины Гэса Догерти, лучшего шлюпочного мастера на всем западном побережье Тасмании, – один фунт стерлингов за фут доски, пошедшей на строительство шлюпки, одного из пятнадцати шедевров, искусно сработанных стариной Гэсом, – в шлюпке, достаточно широкой и вместительной, с транцевой кормой и тупыми носовыми обводами для прохождения стремнин, загруженной дерюжными мешками с мякиной и мукой, луком и картошкой, не считая деревянных ящиков с банками варенья, масла и сахара. На куче мешков спит пес. На дне шлюпки лежат топор и поперечная пила. В шлюпке на веслах сидит человек – голова его пуста, свободна и безмятежна, как внутреннее море, именуемое заливом Маккуори, по которому он плывет, держа путь в сторону заповедных лесных рек, где его топор и пила ритмично заработают в душной сырости, насыщенной тяжелыми сладковатыми испарениями торфяной земли, среди высоких шероховатых миртов, облепленных свисающими гирляндами лишайников, поросших струпьями ярких оранжевых грибов, среди благоухающих дирок, колючих лимонно-зеленых сассафрасов, чьи благовонные листья пробуждают у женщин любовь к мужчинам (и, можно сказать, наоборот), среди истрескавшихся, истощенных, вытянутых стволов панданусов, увенчанных ананасоподобными гербами раскидистых листьев, среди ромбоидальных филлокладусов, пахнущих лимоном тюльпанных деревьев и местных винтообразных лавров; там его топор и пила ритмично заработают в душной сырости, насыщенной тяжелыми сладковатыми испарениями торфяной земли, валя отливающую восковой бледностью свежесваренного сыра хьюонову сосну.
Точнее говоря: я вижу, как мой отец, еще совсем мальчишка, отправляется на работу.