Аляж
Впереди ослепительной белизны – обломок скалы. Покатая каменная глыба размером с несколько домов, обращенная с одной стороны к скальному отвесу, а с другой – к водопаду. И тех девятерых, кажется, вместе с двумя красными плотами вынесло прямо на эту глыбу. Но лиц людей не различить. Они едва проглядывают сквозь кружево миртовых листьев, подхваченных водоворотом у меня перед глазами. На краю громадного валуна, сползающего в водопад, собрались люди – их взоры устремлены на руку, торчащую, словно длань призрака, из бурного потока всего лишь в нескольких метрах от того места, где они стоят.
Подобно софиту, косой солнечный луч освещает руку, как бы подчеркивая ее бесплотность. Люди на скале, как зачарованные, с ужасом глядят, как пальцы руки расправляются в луче света, словно вопрошая – вытягиваются настолько возможно и судорожно дергаются, а по мере того как они дергаются, запястье поворачивается, шаря в маленьком, плотно сжатом мирке солнечного света, словно в надежде что-нибудь нащупать. Там, где гипнотически шевелящаяся рука выступает над водой, водопад пока не достиг отвесного ската – до него еще метра два вниз по течению. В этом месте река несется под уклон, образуя шальной, беспорядочный водоворот. И здесь же, зажатый меж подводных камней в бурливом потоке, застрял человек, которому принадлежит эта рука.
Я. Аляж Козини, речной лоцман.
А если точнее, освещенная рука – это моя рука.
Голова моя, зажатая меж камней, несомненно, выступает из-под нависающего над нею валуна. Несомненно. Синее пятно моей лоцманской каски и очертания лица видны тем, чей взгляд проникает на несколько сантиметров в глубь потока. (Сколько их? Семь, восемь или девять? Толку-то? До них можно запросто дотянуться, как и до воздуха, которым они дышат, но мне это недоступно, – не дотянуться ни до воздуха, ни до них, как и им до меня.) Но мое тело, стиснутое камнями, застрявшее под водой, никому не видно. Тем, кто пялится на меня в отчаянном бессилии, я, наверное, кажусь Иоанном Крестителем, чью голову на подносе принесли Ироду. Забавная мысль. Забавно, что на пороге смерти в голову даже приходят забавные мысли. Возможно, ужас замешен на юморе.
А тут еще вот какая странная штука: место моей гибели может стать туристическим памятником, пусть маленьким, пусть скромным. И эта мысль – это откровение – меня веселит. Оказавшись в прискорбном положении, я еще способен шутить. Я и сам как будто стал жертвой чьей-то дьявольской шутки. Эта мысль кажется невыносимой. А поскольку мой смех выливается в крохотные пузырьки воздуха и рвется наружу, сливаясь с другими пузырьками в потоке, я невольно пытаюсь дышать. Вода врывается мне в рот и заполняет глотку.
Мне дурно.
Такое ощущение, что я растворяюсь.
Я чувствую, как это ощущение заполняет меня вместе с водой и куда-то выталкивает. Не мое тело, нет, а меня выталкивает куда-то – в другое время, другую реку. Нет, в ту же реку, только не бурную, а совсем спокойную и такую теплую, что кажется, будто она из другого мира. И тут я узнаю его – то место, где мы входим в реку и отправляемся в путь. Коллингвуд-Бридж. Это было, наверное, дней шесть, нет, пять – пять с половиной дней назад; это было тогда и там. Там – это я, стою у края реки. И когда я смотрю на себя тогдашнего, то вижу незнакомца. Но это я. Я различаю дурацкий крючковатый нос, похожий на орлиный клюв, и тело – да, тело, – знак того, что оно когда-то было. Боже мой, вы бы только видели это! А ведь это мое тело – я его вижу: короткое, приземистое, – но отвращения к нему, как тогда, не чувствую. Тогда я ненавидел его за костлявость, помноженную на дряблость: там, где у лоцмана должны быть мышцы, у меня была преимущественно обвислая плоть цвета застывшего жира. Но если поглядеть сейчас, оно выглядит почти идеально сложенным и приспособленным к жизненным целям. Оно способно передвигаться на обеих ногах, правда, походка у него до смешного неуклюжая и размашистая, скорее как у павиана, чем у человека, и все же это человеческая походка. Руки – тонкие, плохо приспособленные к тому, чтобы поднимать и переносить тяжести и выполнять всякую прочую ручную работу. Что до лица, что же, дышит оно легко.
Легко!
Подумать только, человек, которому легко дышится, озабочен главным образом тем, что́ скажут о его пухловатой талии клиенты, оплатившие путешествие. Забавно. Просто смех!
Но самое интересное, что это болезненное самолюбие незаметно. Равно как и его привычная застенчивость. Выглядит он спокойным и самоуверенным, а неряшливый вид только внушает доверие клиентам – они с восхищением глядят, как он идет к ним небрежной походкой. Что до бронзово-пламенного лица – ну что же, по-моему, лицо это не лишено привлекательности. Правда, ему недостает мальчишеского задора, свойственного всякому речному лоцману. Лицо унылое, землистое, заросшее, с заостренными чертами и странно выдающимися скулами, которые выглядят так, словно на них запечатлелись едва ли не все жизненно важные вехи, стершиеся со временем, отчего оно походит на обезлесенный горный склон, не утративший, впрочем, былой притягательности. Обветренное, смуглое лицо, похожее на пустыню, однообразие которой нарушает разве что большой нос, торчащий, словно одинокий башенный копер над заброшенным рудником. Это столь очевидно, что я не перестаю удивляться, единственная ли это его приметная особенность, в то время как все остальные мало-помалу истерлись. Так что же в этом лице привлекательного? Может, то, что в ранних отметинах в виде ломаных багровых складок, в почерневших зубах, невьющейся рыжей шевелюре – во всей его мрачности угадывается жизненный опыт и страдание. А возможно, и знание.
Возможно.
И горящие глаза, пронзительно-синие. Как синяя сердцевина угасающего желтого пламени кислородно-ацетиленовой горелки при отключении подачи газа. Рыжий, смуглый, синеглазый, носатый. Чудак. И развалина. Ранимость, уязвленное самолюбие и широченные ноздри.
Я зачарованно гляжу, как этот Аляж Козини присаживается на корточки, опускает руки в ручей, потом растягивается чуть ли не плашмя и медленно припадает к земле, перекладывая вес тела на руки, будто отжимается. Голова его исчезает в реке. Под водой Аляж открывает глаза и смотрит на отливающую золотом бурую гальку на дне. Свет пронзает воду, точно воздух, расщепляясь на лучи, как в разрывах между древесными кронами в чащобе дождевого леса, падает на подводные камни и обдает рыжевато-золотым блеском реку на всем ее протяжении. Глядя прямо перед собой, он открывает рот, хватает речной воды и заглатывает, освежая глотку. Я смотрю на него и думаю: нет воды вкуснее той, которую пьешь вот так. Смотрю и думаю: может, он ощущает себя частью реки. Покуда его легкие рыжие пряди колышутся взад-вперед, точно водоросли, тронутые слабым течением на мелководье, я смотрю на него и думаю: может, он и впрямь это ощущает. Потом думаю: может, ничего такого он не ощущает. А потом думаю: что, если ему хочется, чтобы его унесло вниз по канаве, как лоцманы прозвали реку Франклин? И плевать ему на горы, реки и дождевой лес. Для них он чужак и вместе с тем свой, они не хотят ни удерживать его, ни отпускать, они не любят его, но и не питают к нему отвращения, не завидуют ему и не принижают его усилия, для них он ни хороший ни плохой. Для них он все равно что упавшая ветка или целая река. Он чувствует себя голым – ни потребностей, ни желаний. Чувствует себя под защитой горных утесов и дождевого леса. И ему впервые за все время хорошо – он это чувствует. Может, это и есть смерть, думает он. Покой, а вокруг – пустота.
Ш-ш, ш-ш, ш-ш… Большие лоснящиеся красные подушки плота, на котором они собираются сплавиться по реке, раздуваются по мере того, как врач из Аделаиды в дорогой фиолетовой флисовой куртке, с венозными, как у эму, ногами налегает на педальный насос – вверх-вниз.
Ш-ш, ш-ш, ш-ш… Я вижу, как нахваливаю его и при этом упиваюсь своей неискренностью.
– Здорово, Рики, здорово! Молодчина!
Никакой он не молодчина, но Аляж понимает: уж лучше пусть другие вкалывают, а не он, даже если у них все из рук валится.
– Валяй дальше, Рики!
Вижу, как Рики улыбается, выражая готовность лечь костьми, вижу, как он ощущает свою значимость, необходимость и как нуждается в похвале.
– В кои-то веки оказаться здесь, на реке Франклин… – ш-ш, ш-ш, ш-ш… – вы даже не представляете, что это такое, – говорит Рики. – Ш-ш, ш-ш, ш-ш…
– Деревянная спина, паршивая шамовка, колики в животе – вот что это такое, – отвечает Аляж. И я вижу: этот Аляж корчит из себя шутника, хотя сам прекрасно понимает, сколь важна его роль инструктора и лоцмана. Вижу, что нарочито сгущая краски, он прикрывает привычную застенчивость.
Я смотрю, как этот Аляж медленно поднимает глаза над водой и обводит взглядом кустарник, обрамляющий речные берега, и мне видно, как он улыбается. Я знаю, что у него сейчас на уме: он счастлив, что наконец снова оказался на реке – в этой кишащей пиявками канаве. Кругом – мирты и сассафрасы, местные лавры и болотные дирки, окаймляющие сплошной стеной на первый взгляд непролазный дождевой лес, и на подступах к нему река несет свои воды чайного цвета, изо дня в день покрывая бронзой и золотом речные камни чуть поодаль.
Я знаю: он подтрунивает над клиентами, которые, невзирая на убежденность в обратном, невзирая на укоренившиеся представления, что это самая прекрасная страна на свете, уже чувствуют нарастающее душевное смятение, оказавшись в чуждой им обстановке, так не похожей и так похожей на картинки из календарей с видами дикой природы, что украшают их салоны и конторы. Кругом стоит дразнящий запах плодородной земли, а умеренная влажность действует как смирительная рубашка. Здесь, в какую сторону ни глянь, бежать некуда: лес все гуще, а планов для фото– и видеосъемки все меньше. Ни гипсокартонных стен, ни журнальных столиков, которые могли бы служить пределами, оставляющими за этой землей лишь заслуженную декоративную роль. А как они стараются: по крайней мере, один клиент почти всегда лихорадочно отщелкивает одну-две пленки еще в самом начале путешествия. Но для Аляжа это место, где, как им чудится, все шевелится у них за спиной, заставляя тревожно оглядываться на каждом шагу, так вот, для Аляжа это место – дом.
– А этого фрукта каким ветром сюда занесло? – шепотом спрашивает его напарник Таракан, показывая пальцем на дородного бухгалтера из Мельбурна. – Ну чисто гусь.
– Или эму, – слышу, отвечает Аляж.
– Или, как бишь его… – говорит Таракан, и мне видно, как он силится подобрать образ соответствующего животного, похожего на этого нескладного самонадеянного бухгалтера, – …или этот гребаный… – Но подобрать точное сравнение ему не удается. – Как хоть его зовут? – шепчет Таракан.
– Дерек, – отвечает Аляж и, найдя нужное сравнение, прибавляет: – Богомол.
– Во-во, – соглашается Таракан и тут же: – Нет, – оговаривается он, – нет. Похож, да не очень. – Таракан снова принимает задумчивый вид и выдает: – Кузнечик, вот на кого он больше смахивает… на гребаного кузнечика.
И тут он попадает в яблочко. Дерек напоминает странное существо – слишком большое для человека: его широкие зрачки, до странности чувствительные и вместе с тем совершенно нечеловеческие, выглядят одновременно пустыми и алчными. Крепкие руки будто прилипли ко рту – впихивают туда то что-нибудь съедобное, то сигарету, а под громоздким телом торчат смешные, похожие на палки ноги, обтянутые блестящими, в зеленую полоску, термолосинами.
Аляж поворачивается и идет по береговой тропе к тому месту, где ранним летом они ставили ульи для пчел, которые собирали нектар с дирок, осыпавших лесные реки белыми цветами, точно конфетти на свадьбе. Ему хорошо. Даже живот, впервые за долгое время, у него не крутит, не ноет и не схватывает, предвещая очередной приступ поноса. Я вижу, как Аляж переодевается в сплавную одежду – неспешно и весело натягивает на себя разные части экипировки. Сперва – плавки, потом – неопреновый полукомбинезон гидрокостюма с яркими, флуоресцентно-зелеными вставками. Аляжу нравится ощущение, когда гидрокостюм прилегает к телу. Это создает иллюзию силы и целеустремленности. Следующий слой – утепленные штаны, потом – кипенно-белая, с синим, верхняя нейлоновая куртка, так называемая кага, и, наконец, спасательный жилет, ярко-фиолетовый, пухлый, с охотничьим ножом на одном плече, свистком, цветастыми карабинами из анодированного алюминия и схватывающими узлами на другом. Ах, какие карабины! Клиенты допытываются у лоцманов, зачем они цепляют их на себя, и лоцманы покровительственным тоном растолковывают их важное и серьезное предназначение: карабины, дескать, служат для спасения, если случится застрять посреди разлившейся реки, – тогда лоцманам приходится пускать в ход все эти тали и веревки, чтобы переправиться на берег. Но на самом деле они будоражат воображение, вселяя неотвратимое чувство опасности и внушая клиентам и страх, и уважение – страх к тому, что будет, и уважение к лоцманам, в чьих руках отныне их судьба. Это наглядный урок, показывающий, что такое жизнь и сколь она ничтожна. Лоцманы обвешиваются карабинами везде и всюду, как мексиканские революционеры – патронташами, подобно статистам в передвижном театре смерти. Все это выглядит в известной степени комично. Аляж обматывает вокруг талии направляющий пояс – ярко окрашенный трех с половиной метровый альпинистский трос, сцепленный еще с одним карабином. Сбоку цепляет к поясу спасательный шнур, а на голову нахлобучивает защитную каску. И, похожий на отливающую всеми цветами радуги тропическую букашку, возвращается к клиентам.
Когда они принимаются перетаскивать инвентарь поближе к реке, Аляж замечает, что Шина, помощница стоматолога, поднимает и складывает вещи только одной – левой – рукой. А правая у нее совсем не работает – так, болтается, точно палка на шарнире.
– Прошу прощения, – спрашивает Аляж, – у вас что, рука болит?
– Нет. Нет, все хорошо.
Аляж смотрит на ее руку. И ему так не кажется.
– Да у вас… – Шина приумолкает, – …рука сухая!
– Ну и что?
– Нам, Шина, предстоит нелегкий переход. Придется десять дней кряду ворочать веслами да таскать тяжести…
– Сил мне не занимать.
– Не спорю…
Аляж запинается. Да и что тут скажешь? Вот она, здесь. И его дело – сплавить ее по реке. Каким угодно способом.
– Вот что… – начинает Шина, но не успевает договорить, потому что Аляж перебивает ее, собираясь сказать то, что должен.
– Ладно. Не берите в голову. Впереди вас ждет увлекательное путешествие. Только непременно скажите, если будет тяжеловато.
С этими словами он направляется к Таракану – тот обвязывает каркасы плотов – и рассказывает о случившемся.
– А вот он, уж как пить дать, нипочем не взял бы с собой калеку, – замечает Таракан, имея в виду Вонючку Хряка.
– Для Вонючки Хряка главное, чтоб чек подписали. А там хоть трава не расти.
Они переводят взгляд на кромку воды, где трудится Шина – она перетаскивает одной левой рукой кладь из трейлера к плоту. В ее действиях столько решимости, что Аляж выходит из себя.
– Какого черта ее сюда занесло? Надо ж соображать… – Он качает головой.
– А у меня раз был больной полиомиелитом, – признается Таракан. И усмехается. – Славный малый, ей-богу.
– Возьму ее к себе на борт, – безрадостно говорит Аляж. – Думаю, так оно будет вернее.
Покончив с обвязкой средней части надутых плотов, они приступают к погрузке. Я смотрю, как Аляж, стоя на плоту, призывает грузить вещи в определенном порядке. Сперва пластмассовые бочки с провиантом, каждая весом больше шестидесяти килограммов. За одну бочку хватаются два клиента, а лоцману приходится управляться в одиночку. Аляж хватается за бочку, ощущая ее огромный вес, и раздумывает: сумеет ли поднять этакую тяжесть. Вижу, у Аляжа ничего не выходит. Но в таких вещах главное – сила воли. Клиент, он что, слабак слабаком и поначалу осторожничает. Другое дело Аляж – ему нужно выглядеть сильным и бесстрашным, каким бы он сам себе ни казался, каким бы слабым и напуганным ни чувствовал себя в душе. Так что играть в героя приходится в течение всего путешествия. Это своего рода лекарство против страха, который распространяется, как зараза, стоит только лоцману дать слабину. И в этом заключается печальный урок: люди должны верить в обман, даже если на самом деле все не так. Без веры – пиши пропало. И тем не менее любая слепая вера, казалось бы, решительно не соответствующая объективной реальности, в свою очередь, порождает собственные истины. А покуда страх не дает о себе знать, можно совершать великие дела – клиент способен проявлять такие чудеса выносливости и храбрости, о которых он раньше и не подозревал. Поэтому Аляж взваливает бочку себе на плечо, разворачивает и осторожно ставит в карман, устроенный в обвязке каркаса. Под тяжкой ношей мне видно его лицо – оно улыбается и усмехается над нелепостью всего происходящего.
Путешествие начинается в довольно праздничном настроении. Откуда-то возникает бутылка дешевого рома и идет по кругу. Все делают по глотку, кто-то хихикает над своей дерзостью, другие прикидываются беспечными, всем своим видом показывая, что в обычной жизни занимаются этим каждый божий день, будучи бухгалтером, медсестрой, банкиром или госслужащим. Бутылка переходит к Таракану. Тот уже успел хлебнуть с водилой Нино в пыльном одиночестве пустого микроавтобуса и теперь пошатывается. Таракан осушает бутылку, вскрякивает, хватает Шину, пускается с нею в пляс, шлепая ногами по речным камням. Он подбрасывает ее вверх и, кружа в воздухе, увлекает в реку и осторожно опускает в воду. Она качается и здоровой рукой бьет Таракана по лицу. Таракан, не ожидавший такого ответа, пятится.
Аляж снова берется за погрузку. На плот переваливаются водонепроницаемые личные вещмешки ярких расцветок: синие, зеленые и красные. За ними – запасные мешки с палатками, штормовками и кухонной утварью. За ними – тяжелые мешки с овощами, которые укладываются на дно обоих плотов. За ними – коробки с походными аптечками, ремонтными комплектами и видеокамерами клиентов. За ними – веревки, запасные карабины, шкивы для карабинов, спасконцы и черпаки, и все это распихивается по разным углам каркасов. За ними загружаются все десять человек, которым предстоит выживать целых десять дней на лоне дикой природы.
Вижу, Аляжу по душе вся эта предстартовая суета – она вселяет в него уверенность, привносит стройность в его беспорядочные мысли. Она внушает ему ощутимые опасения, настоящие опасения. Не подмокнет ли провизия за десять дней? Не случится ли чего с клиентами? Не сожжет ли себя кто-нибудь ненароком? Не утонет? Этого Аляж опасается больше всего на свете – всегда. Что, если он потеряет кого-то из клиентов в канаве? Ведь это так просто и может случиться совершенно спокойно. Жестокая смерть может прийти с обманчивой легкостью – очень быстро, очень естественно, очень тихо, и даже не сразу поймешь, что произошло. Ты силишься понять, с чего бы вдруг кто-то сзади глядит на тебя в полном изумлении, думая, что ты прикидываешься, хотя тебе вовсе не до шуток, потому как ты уже мертв. Просто мертв. И этим все сказано: смерть, в отличие от жизни, штука простая. По крайней мере, для мертвеца.
– Я раз видал, как одна дамочка утопла в Замбези, – говорит Таракан. Он уже выбрался из реки, мокрый, все еще ухмыляющийся, и пристроился помогать мне на плоту крепить грузы. – Она была в другой группе, не в нашей, и свалилась вниз – запуталась в спасательной веревке. Когда мы подошли, они там уже ее вытащили, да только поздновато было. Она уже вся посинела, а они давай ей искусственное дыхание делать, непрямой массаж сердца… Им хоть это и было понятно, но ты бы видел, с каким спокойствием и знанием дела они старались, – как будто бальзамировали ее, а не откачивали. А тут клиент с моего плота вытаращился и спрашивает, словно у него перед носом в китайские шашки играют: «Она что, взаправду утонула или как?» Тупой такой, плешивый англичашка. «Известное дело, взаправду, и в легких у нее взаправду полно воды», – кричу ему прямо в ухо.
Но Аляж слушает его краем уха. Мысленно он далеко, и я вместе с ним. Он думает: если б не путешествие, от мыслей ему было бы так тоскливо, хоть волком вой. А в канаве он встретится со своими страхами, обратится к ним по именам: Грозная Теснина, Большая Лощина, Маслобойка, Гремучий, Кипящий Котел, Свиное Корыто – а повстречавшись, тут же с ними распрощается. Если б не путешествие, мысли стали бы неуправляемыми и довели бы его до невиданной грани – от одного лишь такого ощущения дрожь прошибает его до костей. В такие мгновения ему чудится, что трепещущие мысли висят на тонких ниточках и, случись этим ниточками оборваться, он уже ничего не сможет поделать – даже не сможет подняться утром, не сможет и пальцем шевельнуть, что для любого в порядке вещей. Не сможет ни с кем поздороваться, не разрыдавшись, не сможет общаться с другими, не чувствуя перед ними животного страха, не сможет встречаться с друзьями, не испытав при этом жуткого головокружения, не рухнув как подкошенный и не провалившись сквозь землю.
– И вдруг, – гнет свое Таракан, – и вдруг ее мышцы свело судорогой, из нее фонтаном вылилась вся вода, и на какой-то миг у некоторых появилась надежда. Но уже было поздно. И я это знал. Даже плешивый англичашка знал. Она отдала концы.
Теперь вижу, и Кута Хо все понимала: когда-то, давным-давно, она сказала: чтобы излечиться, нужно время, но и его может не хватить, чтобы оправиться окончательно; и сказала она так не потому, что не нашла ничего получше, а потому, что была права. Я был болен, и давно, и однажды, повстречав меня, она решила остаться рядом, сделав из меня безропотного спутника. Но я, будучи каким-то блуждающим спутником, унесся прочь и вернулся, лишь когда было поздно. Слишком, слишком поздно.