Книга: Смерть речного лоцмана
Назад: День пятый
Дальше: Кута Хо, 1993 год

Гарри

Вижу, Аляж хочет что-то сказать, но ничего не слышу. Вижу, как Шина качает головой. Вижу, как Рики направляется к походному туалету, но вот и он исчезает у меня из виду – вместе со всем происходящим. Во всяком случае, мое сознание уже где-то далеко-далеко. Я уже думаю не о том, что случится с ними на реке, потому что очень хорошо знаю, что ждет их впереди. А о том, чего не знаю и что хотел бы увидеть. Я хочу знать, какого черта Гарри занесло в Триест тогда, в 1954-м. Я имею в виду, это совсем на него не похоже. Вернувшись с Соней и со мной много лет назад в Тасманию, он уже больше никогда не покидал остров, как будто Тасмания была от природы миром вполне самодостаточным. Для него, возможно, так и было. Он не переставал открывать чудеса – новые, удивительные как для себя самого, так и для каждого, с кем делился открытиями. Даже когда выпивка притупляла его сознание и затуманивала разум, как будто его тело было лампой, а душа – сгорающим топливом, даже когда его сердце угасало в потоках выпивки, обрушивавшихся на него каждый божий день, он все же находил время удивляться, устраивать пикники с барбекю или изредка уходить в леса на рыбалку и охоту.
Помню, как он обычно улыбался. Как слегка наклонял голову, будто в легком замешательстве. Как уголки его рта чуть вздергивались. Я вспоминаю все это сейчас в надежде хоть как-то обуздать этот животрепещущий поток видений, в надежде, быть может, увидеть, почему мой отец оказался в Триесте. Река, как всегда, ничего не объясняет. Однако она показывает мне кое-что такое, чего я никогда не знал.
Сначала передо мной возникает самое таинственное видение.
Разъезд. Ночь. Черное небо. Человек в промокших от дождя штанах и старенькой грубой черной куртке, когда-то принадлежавшей его отцу, а сейчас потертой и старой. Под беспрерывным дождем она отсырела и больше не греет. Это не значит, что все должно было кончиться именно так: вижу, он в раздумье поднимает отсыревший, дымящийся паром воротник куртки, прикрывая лицо. Это не должно было так закончиться. Отяжелевшие черные отвороты липнут к мокрым щекам, раскрасневшимся от холода и окутанным облачками пара от его дыхания.
Чьи это щеки? Я приглядываюсь, всматриваюсь в поверхность реки, ощупываю пристальным взглядом ее бегущие воды. И наконец узнаю их.
Это щеки Гарри. Лицо Гарри, лишенное всякого выражения, кроме печати неизбывной веры в судьбу, всеопределяющую и ему не подвластную. Слишком много смертей, и все неожиданные. Для него это дробилка и жизнь, а для Старины Бо – нет. Для тетушки Элли – нет. Для Дейзи – нет. Для Боя – нет. И для Розы – нет. А для него это дробилка и жизнь. Но мужчине без большого пальца на правой руке несподручно рубить и пилить – ему приходится распрощаться с любимыми реками и податься куда глаза глядят в поисках работы. Тем утром он отправляется обратным рудным поездом из Страна в Куинстаун в надежде еще засветло найти какую-нибудь работу, подходящую для беспалого, – в пивной, банке или магазине. Но хотя работодатели и говорили в один голос, что им нужны работники, в их словах угадывалось сомнение – по крайней мере, так казалось Гарри: они смотрели на него, беспалого, с подозрением и наверняка думали, что к такому не может быть доверия.
Шквалистый ветер уныло воет в мокрых от дождя телеграфных проводах, гудящих от неуемного желания людей хоть как-то соединиться друг с другом, невзирая на далекие расстояния. Неважно, думает Гарри. Он уходит из города и уныло тащится к гравийному разъезду, время от времени вскидывая левую руку в надежде поймать попутку до ближайшего приозерного шахтерского городка Розбери – там один его родственник служит барменом в захудалой пивнушке, так вот, может, он приютит его на ночь, а поутру присоветует, где у них можно приглядеть себе работу.
Гарри замечает несколько машин, но все они, пыхтя, проезжают мимо – не останавливаются. Он-то думал поспеть в Розбери к чаю. Да куда там – уже поздно, он промок, ему холодно и голодно. Наконец возле него останавливается едущий в другую сторону грузовик, старенький-престаренький «Додж», за рулем – рыбак по имени Регги Хо, чья посудина стоит на приколе в Стране из-за штормового ветра с Индийского океана. Регги Хо подвыпил и тем же вечером решает отправиться в дальний путь до Хобарта, только не к родне, которая там живет, а к подружке. Хобарт. Восемь долгих часов по пустынной грунтовой дороге, змеящейся по горным хребтам и краям ущелий до другого конца острова. Хобарт. Большущий город. Это совсем в другой стороне от тех мест, куда Гарри держит путь и куда когда-либо хотел податься. Неважно. Если до этой минуты он и не помышлял ехать куда-нибудь поближе к большому городу, Гарри садится в попутку, потому что это его судьба, потому что так выпали кости. Регги Хо гонит грузовик вперед по коварной пустынной петляющей гравийной дороге, Гарри сидит, мерно покачиваясь на холодном, мокром сиденье и прикрываясь по возможности от капель дождя, просачивающихся в кабину.
Они приезжают в холодный, промозглый Хобарт далеко за полночь, и Регги приглашает Гарри пропустить по стаканчику для согрева в «Синий Дом» к Матушке Дуайер. Там, среди пьяных в дым докеров и окутанных клубами табачного дыма рыбаков, полицейских, политиканов и местных шлюх, он примечает знакомое лицо – человека за «Вертхаймером». Слегка, а может изрядно, под мухой, трудно сказать, но, как всегда, элегантный, он, как всегда, мастерски давит на клавиши, не обращая внимания на бурную перебранку между крепко поддавшим шотландским моряком и не на шутку взбеленившимся местным докером, закончившуюся тем, что докер влетает головой в пианино, разметая в разные стороны нотные листы. Брызжет кровь, падают бутылки, бьются стаканы, поднимаются крики и вопли. Между тем Рут заметно дрожащей рукой тушит недокуренную английскую самокрутку в пепельнице, потом заправляет красный шелковый галстук на место – под твидовый пиджак и, криво улыбаясь, благодарит одну из девиц, подобравшую разметанные по полу нотные листы и второпях устанавливавшую их обратно на пианино. Рут играет дальше – мечтательно и как будто отрешенно, даже не сознавая, что играет одновременно два вещи: нижнюю часть из «Сейчас вот сяду и сам напишу письмо», а верхнюю – из «Потягивая ром с кока-колой». Оно и понятно: в таком шуме можно и не заметить разницы, а может, он делает это вполне осознанно, отдавая дань порочно-упадническому влиянию новомодных музыкальных веяний, однако он не настолько отрешен, чтобы не узнать племянника.
– Эй, здорово, Гарри! – выговаривает он тягучим голосом, будто в такт причудливой мелодии, струящейся из чрева «Вертхаймера». – Ну что ж, здорово! Давненько не виделись.
Гарри начинает рассказывать Руту про себя, но их беседу обрывает Матушка – она подлетает к пианино, злая как мегера, и выпаливает:
– Бог ты мой, Рут! Да здесь скоро ни одной живой души не останется, ежели ты и дальше будешь играть этот отвратный американский бибоп.
Матушка затягивает себе под нос «Келли, Джо Бирн и Дэн Харт». Рут переводит взгляд на ноты, долго собирается с мыслями – и понимает, что дал маху. Не говоря ни слова, он подхватывает песню Эла Боулли. Матушка улыбается.
– Вот видишь, значит, еще не все мозги пропил, раз можешь вспомнить пару-тройку старых добрых мелодий, а, Рут? Помнишь ведь, да, Рут?
Рут в знак согласия подмигивает Матушке – ее взгляд на мгновение, всего лишь на одно мгновение, теряется где-то вдали, но тут же возвращается, останавливаясь на Гарри и Регги Хо.
– А вы, черт побери, кто такие?
Рут представляет Матушке Гарри и рассказывает о его бедственном положении. Матушка удаляется, потом возвращается с каким-то голландцем, капитаном трампа, который перевозит яблоки в Европу. Капитан отводит Гарри в Матушкину курилку в задней части пивной и подозрительно глядит на его беспалую правую руку. Молча. Потом поворачивается к нему спиной, подходит к буфету, открывает его, шарит там и, развернувшись, без всякого предупреждения швыряет в Гарри яйцо. Гарри ловит его захватом из четырех пальцев правой руки.
– О’кей, – говорит с характерной евроголливудской манерностью голландский капитан по имени Джерри. – О’кей, я должен Матушке пару-тройку баксов за конфеты из кондитерской, так что о’кей. Черт, а почему бы и нет, а? Рейс в Неаполь. Такой вот расклад. Будешь кашеварить и мыть посуду. Годится? Ну что ж, черт возьми, давай рискнем. О’кей? Почему бы нет? Ведь жизнь – та еще лотерея, верно?
Верно-то верно, думает Гарри, да не совсем, но плевать на лотерею. Неважно. Гарри верит в судьбу, в тех, кто знает, что им от него нужно, и с этим уже ни черта не поделаешь. Словом, хоть Гарри и не думал никогда пускаться в дальнее плавание, работа есть работа – и он как ни в чем не бывало принимает предложение сесть на судно и завтра же сняться из Хобарта к далеким берегам, куда, казалось ему, было как до Луны.
Гарри смотрит на голландца в белом хлопчатобумажном костюме. Чисто щеголь. Много странствовал. Для Гарри странствование было всегда связано с армией – когда тебе так не повезло, что ты оказался на войне. Но он слишком долго болтался без дела, и ему годилась любая работа, лишь бы не сидеть на пособии. Сейчас он был слегка навеселе, и ему очень хотелось, проснувшись поутру, знать, что он отправляется за тридевять земель, а не будет маяться неприкаянный. И в знак согласия Гарри протянул вперед свою беспалую руку.
– А в какой части Англии находится этот самый Неаполь? – спрашивает Гарри, когда они обмениваются рукопожатиями.
Игрок почти всегда фаталист: выбрасывая кости, он готов принять хороший жребий и плохой как нечто одинаково неизбежное и верит – ничто не в силах повлиять на то, какой выпадет расклад. Не будь тетушка Элли столь рьяной противницей азартных игр, Гарри оказывался бы в крайне затруднительном положении на собачьих бегах и лошадиных скачках, потому что он бы всегда проигрывал, наивно думая, что такова судьба и с этим уже ни черта не поделаешь. Но тетушка Элли нагнала на него такого страху перед азартными играми, что он считал за грех даже покупку простого лотерейного билета. И все же по натуре Гарри был игрок. Поэтому, думаю, он и оказался в Триесте.
По прибытии в Неаполь спустя несколько месяцев жуткого, тяжелейшего плавания Джерри бросил его на произвол судьбы, предпочтя набрать в команду нелегальных беженцев, тем более за сущие гроши. И Гарри принимает предложение от бывшего американского солдата по имени Хэнк. Хэнк выглядит как испитой Кларк Гейбл, а разговаривает на манер Микки Руни. Он владелец прогоревшего пансиона, заваленного японскими швейными машинками, – они достались ему в результате сделки с одним малым, служившим в оккупационных войсках в Японии. Гарри ничего не смыслит в швейных машинках, к тому же он ничего не знает об Италии и не владеет итальянским, но это неважно: главное, по словам Хэнка, обворожительная улыбка. Обворожительность, уверяет Хэнк, это все.
– Терпеть не могу проигравших, – говорит Хэнк. – А ты проигрываешь, Гарри?
«Проигравший» – для Гарри это что-то новенькое. Он молчит в легком замешательстве, не зная, что сказать. Тема проигрыша была лейтмотивом всей его жизни.
– Точно не знаю, но я пока что ничего не выиграл, а стало быть, и проигрывать мне нечего, – говорит он через какое-то время.
Хэнк улыбается и хлопает его по спине.
Гарри никогда не думал записываться в торговые агенты. Он понасмотрелся на этих белоручек-коммивояжеров в дешевеньких костюмах, останавливавшихся на ночь у них в «Хамерсе». И никогда не горел желанием пополнить их ряды, но он был безработным, а это какая-никакая все же работа. Плохая или хорошая, но Гарри считает, что она ниспослана ему свыше, к тому же, в конце концов, у него, Гарри, нет выбора. Да и дело-то плевое. На деньги, полученные за рейс, Гарри покупает двадцать швейных машинок и заручается правом на приобретение еще двух десятков.
– Откуда начинать? – спрашивает Гарри.
– С южной части города, – говорит Хэнк, страстно желающий очистить центральную часть Неаполя от любого возможного конкурента, даже такого, очевидно лопоухого, как Гарри.
Не могу больше это видеть.
Будь это кино по телевизору, я спрятался бы за диван или пошел бы варить кофе: смотреть на этот фатализм больше нет мочи. Может, потому, что это так напоминает меня самого. Почем я знаю? Но как человек может примиряться со всем, что бы ни случилось? Я вижу моего отца и никоим образом не считаю его чертовой бесхребетной медузой. Как бы мне хотелось что-то сделать для него, подыскать ему работу в «Эмпайр-отеле» – ну хоть чем-нибудь помочь! Ведь это очень горько – смотреть, как люди живут вот так и ничего не могут поделать. Я пытаюсь вызвать другое видение, но по мере того как стараюсь стереть образ Гарри, слышу, как он произносит нечто совершенно неожиданное. Произносит только одно слово. Он говорит:
– Триест.
– Триест? – удивленно переспрашивает Хэнк. – Какого черта сдался тебе этот Триест?
Переборки камбуза на трампе были обклеены открытками с видами разных уголков света. И одна приглянулась Гарри особенно. Она казалась ему такой знакомой. Облепленные домиками холмы, залив – все это чем-то напоминало Хобарт. «Что это?» – спросил он как-то у Джерри. «Триест, – сказал Джерри. – Прибежище чудаков обоих полов. Там полно словенцев, хорватов, фрицев и макаронников. Не самое милое местечко. Чертова помойка для сброда со всего континента, вот так».
Ну черт с ним. В голове Гарри что-то созревало, пока он разглядывал открытку, нечто, лежащее за пределами его привычных представлений о реке жизни, – то, что привело его к моей матери и закончилось, по-моему, знаменательно, моим зачатием.
– Триест, – повторяет Гарри. – Вот куда я подамся со своими швейными машинками.
Хэнк какое-то время молчит, потом пожимает плечами.
– Как знаешь, приятель, – говорит он. – Хозяин – барин, ничего удивительного.
Гарри улыбается Хэнку.
Я помню, как он обычно улыбался. Но в этот раз улыбка была какая-то не такая – другая, словно он в кои-то веки решил, в конце концов, сделать то, что хотел.
Назад: День пятый
Дальше: Кута Хо, 1993 год