ГЛАВА XX
Голоса воздушные, что произносят имена людей
В пустынях, на песках, в покинутых жилищах.
Мильтон
Теперь вернемся к предыдущим событиям, которые автор не успел изложить, занявшись поспешным отъездом Эмилии й происшествиями, быстро следовавшими одно за другим по прибытии ее в замок.
В день ее отъезда утром граф Морано явился в назначенный час в палаццо Монтони за своей невестой. Придя туда, он был несколько озадачен тишиной и безлюдием в портике, где обыкновенно толклись лакеи Монтони; но удивление скоро сменилось негодованием и бешенством, когда дверь отворила какая-то старуха и объявила графским слугам, что господа рано поутру выехали из Венеции на terra firma. Почти не веря тому, что доложили ему слуги, Морано сам вышел из гондолы и бросился в портик, желая узнать, в чем дело. Старуха, одна оставшаяся сторожить палаццо, опять повторила сказанное раньше, а безмолвие и пустота покинутых апартаментов красноречиво подтвердили ее слова. Тогда граф в гневе схватил ее за плечи, как будто хотел сорвать на ней всю злобу, и забросал ее вопросами с такой бешеной жестикуляцией, что та от испуга не могла выговорить ни слова. Наконец он выпустил ее из рук и обежал весь дом, как безумный, проклиная и Монтони и свою собственную глупость. Тогда старуха, несколько оправившись от испуга, рассказала ему все, что знала об отъезде, — в сущности очень немногое, но из этого рассказа Морано мог понять, что Монтони уехал в свой замок в Апеннинах.
Туда он и последовал за ним, как только его слуги окончили сборы в дорогу, — в сопровождении одного приятеля и нескольких человек свиты; он решил или овладеть Эмилией, или отомстить Монтони. Когда он опомнился от первой вспышки бешенства и мысли его немного прояснились, совесть подсказала ему некоторые обстоятельства, до известной степени объяснявшие поворот в поведении Монтони. Каким образом последний мог пронюхать о намерении, известном только ему, Морано, этого он не мог постигнуть. Но в таких случаях между людьми недобрыми существует тайное сочувствие и часто, как говорится, сердце сердцу весть подает. Так было и с Монтони; ему удалось узнать наверное то, что он подозревал уже давно, а именно, что обстоятельства Морано вовсе не блестящи, как ему хотели внушить, а, напротив, сильно пошатнулись. Монтони поддерживал его сватовство из эгоистических мотивов, честолюбия и корысти: первое было бы удовлетворено, если б он породнился с венецианским вельможей, а второе — тем, что он рассчитывал получить поместье Эмилии в Гаскони, обещанное ему графом в день ее свадьбы. В то же самое время, он возлагал надежды на безумную расточительность графа, и только вечером накануне свадьбы он получил верные сведения о расстроенных делах жениха. Тогда он, не колеблясь, вывел заключение, что Морано намерен надуть его и не дать ему имения Эмилии. Эту догадку, по-видимому, подтверждал дальнейший образ действий графа, который, обещав явиться вечером для подписания документа, обеспечивающего Монтони обещанную награду, не сдержал своего слова. Такой поступок со стороны человека такого беспечного характера, как у Морано, мог быть приписан и другой причине, менее серьезной, но Монтони ни на минуту не колебался объяснить этот поступок по-своему.
Тщетно прождав графа несколько часов, он отдал распоряжение своим людям немедленно готовиться к отъезду. Спеша в Удольфский замок, он желал удалить Эмилию от Морано, а также порвать сватовство, не подвергаясь бесполезным пререканиям со стороны жениха, а если граф имеет честные намерения, как Монтони понимал их, то он несомненно последует за Эмилией и подпишет требуемые документы. В таком случае Монтони не задумался бы принести племянницу в жертву человеку даже разорившемуся, лишь бы самому сорвать хороший куш он избегал упоминать ей о причине своего внезапного отъезда, боясь возбудить в ней надежды и сделать ее еще более несговорчивой и непокорной.
С такими соображениями он покинул Венецию, а Морано, имея в виду соображения совсем иного свойства, последовал за ним в область суровых Апеннин. Когда доложили о его приезде в замок, Монтони подумал про себя, что Морано не решился бы показаться, если б не имел намерения выполнить свое обязательство, поэтому с готовностью принял графа у себя. Но раздраженный вид и резкий тон Морано, как только он вошел, тотчас же разуверили его. Когда Монтони отчасти объяснил ему мотивы неожиданного отъезда из Венеции, граф настойчиво продолжал требовать Эмилию и укорять Монтони, даже не упоминая о своем прежнем условии.
Наконец Монтони, утомившись спором, отложил решение его до следующего утра, и Морано удалился с некоторой надеждой, вызванной явной нерешительностью Монтони. Но в уединении своей спальни он стал обдумывать предыдущий разговор с Монтони, припомнив из прошлого несколько примеров его двоедушия, — и все надежды его сразу испарились: он решил не пренебрегать случаем овладеть Эмилией с помощью иных средств. Своему преданному камердинеру он доверил свой план увезти Эмилию и послал его к слугам Монтони поискать, не найдется ли между ними хоти один, который мог бы помочь ему осуществить его намерение. Выбор он поручил догадливости своего слуги и не ошибся: тот нашел человека, с которым Мон-тони когда-то обошелся сурово и который поэтому готов был изменить своему господину. Этэт слуга провел Чезарио вокруг замка, через потайной ход по лестнице, ведущей прямо в спальню Эмилии; потом показал ему кратчайший выход из замка и доставил ему ключи, которые должны были обеспечить его отступление. Человека этого щедро наградили за его услугу. Как вознагражден был граф за свое коварство — мы уже знаем.
Между тем старик Карло случайно услыхал разговор двух слуг Морано, которым приказано было ждать у кареты за стенами замка: они диву давались, что означает внезапный тайный отъезд их господина, потому что камердинер не объяснил им планов Морано и только поручил исполнить некоторые распоряжения. Теперь слуги, однако, пускались на догадки и передавали их друг другу; из их беседы Карло вывел верное заключение. Но прежде чем он осмелился доложить Монтони о своих опасениях, он старался получить дальнейшее подтверждение своих догадок и с этой целью встал вместе с другим слугой у дверей комнаты Эмилии, выходящей в коридор. Не долго пришлось ему ждать, хотя ворчание собаки раз чуть было не выдало его. Убедившись, что Морано забрался в комнату Эмилии, и прислушавшись к разговору настолько, что понял его планы, старик немедленно поднял тревогу, вызвал Монтони и таким образом спас Эмилию от посягательств графа.
На другое утро Монтони встал в обычный час; раненая рука его была на перевязи; он выходил на крепостной вал, осматривал работы, отдавал распоряжения о возведении добавочных верков, затем вернулся в замок, где принимал нескольких лиц, с которыми целый час толковал о делах. После этого позвали Карло и приказали ему отвести незнакомцев в ту часть замка, где в прежнее время помещались главные слуги, и хорошенько угостить их. После этого ему приказано было вернуться к своему господину.
Тем временем граф лежал в хижине на опушке леса под горою и среди жестоких физических и нравственных страданий замышлял отомстить синьору Монтони. Слуга его, которого он послал за хирургом в ближайший город, вернулся только на другой день. Осмотрев и перевязав раны, врач отказался высказать положительное мнение о степени их опасности; но, дав больному успокаивающее питье и предписав ему покой, сам остался в хижине наблюдать за ходом болезни.
Остаток этой тревожной ночи Эмилия провела относительно спокойно; утром, проснувшись и вспомнив, что теперь она избавлена от ухаживаний Морано, она почувствовала, что с души у нее скатилось тяжелое бремя. Теперь оставалась только одна забота — убедиться, насколько верны намеки Морано относительно замыслов Монтони. Она помнила, что он сказал ей:
— Планы его мне неизвестны, но я знаю, что они ужасны.
В эту минуту ей казалось, что граф говорит это с целью напугать ее и заставить принять его покровительство, и до сих пор она думала, что это действительно так. Но все-таки, по зрелом размышлении, уверения эти являлись довольно правдоподобными, если принять во внимание характер и прежние поступки Монтони. Однако Эмилия подавила в себе склонность к дурным предчувствиям и, решив насладиться этим временным отдыхом от действительных бед, старалась не думать ни о чем дурном. Она собрала свои рисовальные принадлежности и расположилась у окна срисовывать часть пейзажа, расстилающегося перед нею.
Занятая рисованием, она увидала вдруг на террасе тех самых людей, что недавно прибыли в замок. Вид их невольно приковывал внимание: их одежда была какая-то странная, а лица отличались свирепым выражением. Эмилия отошла от окна, в то время как они проходили мимо, но скоро опять вернулась к своему наблюдательному посту. Их фигуры так подходили к окружающей дикой обстановке, что пока они стояли, рассматривая замок, Эмилия набросала их в свою картину, где они должны были изображать бандитов в горах. Окончив набросок, она поразилась характерностью группы, срисованной с натуры.
Поставив угощение для новоприбывших в отведенной им комнате, Карло, как ему было приказано, вернулся к своему господину, который желал поскорее расследовать, кто из слуг сыграл роль предателя и отдал ключи от ворот в руки чужих людей. Но Карло, хотя и преданный своему господину настолько, что не мог относиться равнодушно к его интересам, все-таки ни за что не согласился бы выдать товарища даже в руки законного правосудия; поэтому он притворился, что не знает, кто участвовал в заговоре графа Морано, а только повторил свое первое заявление, что случайно услыхал о заговоре от слуг.
Подозрения Монтони естественно пали на привратника, и он велел позвать его. Карло сперва колебался, наконец, скрепя сердце, отправился исполнять приказание.
Привратник Бернардини отрицал обвинения с таким стойким, решительным видом, что Монтони едва ли мог считать его виновным, хотя и не верил в его полную непричастность к делу. Наконец привратника отпустили: он и был истинным виновником, хотя избегнул темницы.
После этого Монтони отправился в апартаменты своей жены, куда за ним вскоре последовала и Эмилия; но, застав супругов в оживленном споре между собой, она тотчас же хотела уйти; тетка удержала ее.
— Вы будете свидетельницей моего сопротивления, — сказала она. — Ну, синьор, повторите приказание, которому я так много раз отказывалась повиноваться.
Монтони обернулся к Эмилии с гневным, суровым лицом и велел ей выйти из комнаты, тогда как жена его продолжала настойчиво требовать, чтобы она осталась. Эмилии хотелось избежать этой сцены раздора; вместе с тем она желала быть полезной своей тетке. Но она боялась идти наперекор Монтони, в глазах которого сверкал мрачный гнев.
— Уйдите отсюда, — произнес он громовым голосом.
Эмилия повиновалась и, сойдя вниз на террасу, откуда незнакомцы уже удалились, продолжала размышлять о несчастном браке сестры своего покойного отца и о своем собственном отчаянном положении, в которое была поставлена тою, кого она всегда искренне старалась любить и уважать. Поведение г-жи Монтони было, однако, таково, что исключало всякое уважение и любовь; но кроткое сердце Эмилии было тронуто ее несчастьем, и в пробудившейся жалости она позабыла недостойное обращение с нею тетки.
В то время, как она прогуливалась по валу, у входных дверей появилась вдруг Аннета, боязливо озираясь.
— Барышня милая, я искала вас по всему дому, — проговорила она. — Подите-ка сюда, я покажу вам картину.
— Картину! — отозвалась Эмилия, вздрогнув.
— Да, барышня, портрет покойной госпожи этого замка. Старый Карло сказал мне, что это она, и я подумала, что вам интересно будет поглядеть. А уж с моей барыней, вы сами знаете, нельзя говорить о таких вещах.
— А так как, — улыбнулась Эмилия, — тебе непременно нужно с кем-нибудь поговорить…
— Ну да, конечно, барышня! можно ли жить в таком доме, если еще и поговорить не с кем? Кажется, если б меня заперли в тюрьму, да позволили говорить — я охотно согласилась бы; я стала бы разговаривать, ну, хоть со стенами!.. Однако пойдемте, барышня, мы теряем время — я хочу показать вам ту картину.
— Она закрыта покрывалом? — спросила Эмилия, остановившись.
— Да чего вы так побледнели, барышня! — воскликнула Аннета, пристально взглянув на Эмилию, — вы нездоровы?
— Нет, Аннета, со мной ничего, но мне что-то не хочется смотреть картину. Ступай одна в замок.
— Как, барышня? неужто вы не желаете взглянуть на госпожу здешнего замка, на ту даму, помните, что исчезла так таинственно? Ну, а я, признаться, готова была бы взбежать одним духом вон на ту дальнюю гору — лишь бы посмотреть на ее портрет, и, по правде сказать, только одна эта страшная история и привлекает меня в этом старом замке, хотя жутко становится, лишь только подумаешь обо всем этом!..
— Да, Аннета, ты любишь все чудесное; но знаешь ли, если ты не остережешься, то эта склонность заведет тебя в дебри суеверия!..
Аннета, в свою очередь, могла бы посмеяться над таким благозвучным замечанием Эмилии, которая сама точно так же трусила воображаемых ужасов и с таким же интересом слушала разные таинственные сказки. Аннета повторила свое предложение.
— И ты уверена, что это действительно картина? — спросила Эмилия. — Ты сама видела ее? Она закутана покрывалом?
— Пресвятая Дева Мария! Да… нет… да, я уверена, что это картина — я сама видела, она ничем не завешена.
Удивленный тон и взгляд, с каким это было сказано, заставили Эмилию насторожиться; она скрыла свое волнение под небрежной улыбкой и просила Аннету повести ее к картине. Картина висела в полутемной комнате, смежной с помещением для слуг. Несколько других предметов, развешенных по стенам, были, как и эта картина, покрыты пылью и паутиной.
— Вот она, — проговорила Аннета тихим голосом, указывая на картину.
Картина изображала даму в цвете молодости и красоты; черты ее были изящны, благородны, полны выразительности; но в них не было той кроткой привлекательности, которая нравилась Эмилии, а еще менее той томной задумчивости, которую она так высоко ценила. Это было лицо, дышавшее скорее страстью, чем нежностью, надменной нетерпеливостью, а не мягкой покорностью перед несчастьем.
— Сколько лет прошло с того времени, как исчезла эта дама, Аннета? — спросила Эмилия.
— Двадцать лет, барышня, или около того, — так люди говорят. Знаю только, что случилось это давным-давно.
Эмилия, не отрываясь, смотрела на портрет.
— Сдается мне, — продолжала Аннета, — что синьору следовало бы повесить портрет в лучшее место, а не оставлять в этой грязной каморке. По-моему, он должен бы поместить изображение особы, доставившей ему все эти богатства, в самую лучшую комнату замка. Но если он этого не делает, то у него верно есть на это основательные причины. Говорят, будто за неблагодарность он потерял все свои богатства. Но тсс… барышня, об этом ни слова!
Аннета приложила палец к губам. Эмилия была слишком поглощена своими мыслями, чтобы слышать болтовню горничной.
— Госпожа эта — красавица, что и говорить, — продолжала Аннета, — синьору нечего стыдиться повесить ее портрет в той же зале, где находится пресловутая картина под покрыва лом.
Эмилия резко обернулась.
— Да только и там ее так же мало было бы видно, как и здесь: ведь дверь туда всегда заперта, я сама убедилась.
— Уйдем отсюда, — сказала Эмилия, — и послушайся моего совета, Аннета, — будь осторожна на язык и никогда никому не говори того, что знаешь про эту картину.
— Пресвятая Дева! — воскликнула Аннета, — разве же это секрет? все слуги видели ее!
Эмилия вздрогнула.
— Вот как? — воскликнула она. — Видали? Когда? Где?
— Ах, барышня, да что ж тут странного? Все мы оказались любопытнее вас!
— Ты, кажется, говорила, что дверь держат на запоре, — заметила Эмилия.
— Видно, не всегда, барышня, иначе, как могли бы мы с вами попасть сюда?
— Ах да, ты говоришь про эту картину, — отвечала Эмилия, немного успокоившись. — Ну, Аннета, здесь больше нечего смотреть, пойдем.
Идя в свою комнату, Эмилия увидала, что Монтони сходит вниз в сени, и зашла в уборную тетки, которую застала в слезах; иа лице ее было написано горе и озлобление. До сих пор гордость не позволяла ей жаловаться. Судя о племяннице по самой себе и сознавая в душе, что ее обращение с нею того заслуживало, она вообразила, что ее горе вызовет у Эмилии злорадство, а не сочувствие, что та будет презирать, а не жалеть ее. Но она не знала, сколько нежности и сострадания таится в сердце Эмилии, не знала, что она всегда готова позабыть нанесенные ей обиды, когда врагов ее постигло несчастье. Страдания других, кто бы они ни были, всегда возбуждали в ней жалость, и это чувство неизменно рассеивало малейшее темное облачко злобы в ее душе, навеянное гневом или предубеждением.
Страдания заставили наконец г-жу Монтони преодолеть свою гордость; не стесняемая присутствием мужа, она начала изливать свои жалобы перед племянницей.
— Ах, Эмилия, — восклицала она, — я несчастнейшая из женщин! Как жестоко со мной обошлись! Могла ли я предвидеть подобную участь? Кто мог бы подумать, когда я выходила замуж за такого человека, как синьор, что мне суждено будет оплакивать свою долю? Но как знать, что для нас лучше? Как знать, что нас ожидает в будущем? Самые заманчивые надежды часто рушатся. Могла ли я подозревать, выходя за синьора, что когда-нибудь раскаюсь в своем великодушии…
Эмилия подумала про себя, что и тогда все это можно было предвидеть, но она этого не сказала — в ней не было ни капли злобного торжества. Она села в кресло возле тетки, взяла ее за руку и с кротостью ангела-хранителя заговорила с нею. Но слова ее не успокаивали г-жу Монтони. Она слушала неохотно: ей хотелось говорить самой. Ей нужно было, чтобы ее пожалели, а не утешали; и только когда Эмилия выразила ей свою жалость, она узнала в подробностях несчастья тетки.
— Неблагодарный! — кричала госпожа Монтони, — он обманул меня во всех отношениях; он оторвал меня от родины и друзей; он запер меня в этом ветхом замке нарочно, чтобы в этой пустыне заставить меня помогать его замыслам! Но он убедится, что ошибся; он увидит, что никакие угрозы не изменят моего решения… Кто бы мог вообразить, что человек такой знатный, по-видимому богатый, не имеет положительно никакого состояния — ни гроша собственного! Я думала, что он человек с весом, человек состоятельный, — иначе я, наверное, не вышла бы за него замуж! Неблагодарный, лукавый человек!
Она остановилась перевести дух.
— Милая тетя, успокойтесь, — вмешалась Эмилия, — синьор, быть может, не так богат, как вы имели причины ожидать; но, наверное, ои не беден, раз ему принадлежит и этот замок, и дворец в Венеции… Я не понимаю, что же именно так сильно огорчает вас?
— Что именно? — с сердцем воскликнула г-жа Монтони. — Разве недостаточно того, что он давно уже расстроил свое состояние игрой, что он растратил все, что я принесла ему в приданое, а тепепрь хочет заставить меня подписать отречение от всего моего состояния (хорошо еще, что я главную часть собственности укрепила за собой) для того, чтоб и это погубить, бросить на выполнение каких-то нелепых планов, которых никто не понимает, кроме него самого. Что по-вашему, всего этого не достаточно?
— Положим, достаточно, — согласилась Эмилия, — но не забудьте, тетя, что всего этого я раньше не знала…
— Разве не достаточно и того, — продолжала тетка, ничего не слушая, — что он сам разорился в пух и прах, что он по уши в долгах и что ни этот замок, ни дворец в Венеции уже не принадлежат ему, за уплатой долгов.
— Я поражена тем, что вы мне рассказываете, тетушка, — проговорила Эмилия.
— А по-вашему мало того, — прервала г-жа Монтони, — что он обращается со мной презрительно, жестоко, потому что я отказалась передать ему свое состояние, и вместо того, чтобы испугаться его угроз, энергично воспротивилась ему и укоряла его за его постыдное поведение? До сих пор я все выносила кротко, племянница, никогда я не вымолвила ни слова жалобы, нет! Мой единственный недостаток заключается в слишком большой доброте, слишком большом великодушии; и за все это я прикована навеки к негодяю, низкому, лживому чудовищу!
У нее перехватило дыхание и она принуждена была умолкнуть. Если что-нибудь могло заставить Эмилию улыбнуться в такой момент, то ее рассмешили бы эти гневные речи тетушки, которые она выкрикивала визгливым голосом, сопровождая их резкой жестикуляцией. Эмилия убедилась, что искреннее слово сочувствия не действует на тетку, и, презирая банальные фразы утешения, решила лучше молчать. Между тем г-жа Монтони приняла это молчание за равнодушие, за пренебрежение и принялась упрекать племянницу в недостатке почтительности и чувства.
— Так вот ваша хваленая чувствительность!.. — говорила она. — Уж я знала, что нельзя ожидать от вас уважения и привязанности к родственникам, которые относятся к вам, как к родной дочери.
— Простите, тетушка, — кротко возразила Эмилия, — не в моей натуре хвастаться, а если бы и было, то я не стала бы хвалиться чувствительностью — качеством более опасным, чем желательным…
— Ну, хорошо, хорошо, не стану с вами спорить. Но, как я уже говорила, Монтони угрожает мне насилием, если я дольше буду отказываться подписать отречение от моего имущества: об этом у нас и шел спор, когда вы вошли ко мне сегодня. Но я твердо решила, что не уступлю ни за что на свете. Отныне я не намерена молча терпеть преследования. Он услышит от меня всю правду; я выскажу ему все, чего он заслуживает; я не посмотрю на его угрозы и жестокое обращение.
Эмилия воспользовалась паузой, когда умолк голос госпожи Монтони, чтобы вставить свое слово.
— Милая тетя, ведь это только раздражит синьора без всякой нужды и может побудить его к насилию, которого вы так боитесь.
— А пусть! Мне все равно, — отечала госпожа Монтони, — я не желаю выносить такого обращения. Уж не посоветуете ли вы мне отказаться от моего состояния?
— Нет, тетя, я не то хочу сказать.
— Что же вы хотите сказать в таком случае?
— Вы говорили, что намерены в чем-то укорять синьора?.. — робко промолвила Эмилия.
— Ну, так что же? разве он не заслуживает упреков?
— Конечно, но не будет ли это неосторожно, тетя, упрекать его?
— Неосторожно! Что там толковать об осторожности, когда вам угрожают всякими насилиями.
— Вот именно, чтобы избежать этих насилий и необходима осторожность, тетушка, — заметила Эмилия.
— Осторожность! — кричала г-жа Монтони, не слушая Эмилии, — осторожность по отношению к человеку, который не совестится нарушать все обычные правила гуманности в своем поведении со мною? Разве подобает мне соблюдать благоразумие и осторожность по отношению к нему? Я не так подла.
— Да ведь так нужно действовать для вашей же собственной выгоды, — скромно возразила Эмилия. — Ваши упреки, как бы они ни были справедливы, не могут служить ему наказанием; зато они могут подстрекнуть его к новым насилиям против вас же.
— Как! вы хотите, чтобы я исполняла все, что он прикажет? чтобы я становилась перед ним на колени за его жестокость? чтобы я отдала ему все мое имущество?..
— Как вы ошибаетесь на мой счет, тетя! — сказала Эмилия. — Я не способна давать вам советы по делу такому важному для вас, но вы простите, если я скажу вам, что если вы желаете спокойствия, то должны стараться примирить, успокоить синьора Монтони, а не раздражать его укорами.
— Успокоить! еще что выдумали! Говорят вам, это совершенно невозможно, не хочу даже и пробовать.
Эмилию поразило такое тупое непонимание и слепое упорство г-жи Монтони; но видя, как она мучается, и жалея ее, старалась найти какое-нибудь средство помочь ей.
— Ваше положение, милая тетя, быть может, вовсе не так отчаянно, как вы воображаете. Синьор, вероятно, представляет свои дела в худшем виде, чем они есть на самом деле, нарочно, чтобы склонить вас уступить ему ваше состояние. Кроме того, пока оно находится в ваших руках, это будет служить вам за ручкой, ресурсом в будущем, даже в том случае, если бы поведение синьора заставило вас искать развода.
Госпожа Монтони нетерпеливо прервала ее.
— Бесчувственная, жестокая девушка! она хочет уверить меня, что я не имею поводов жаловаться, что положение синьора цветущее, что моя будущность не сулит мне никаких беспокойств, что мои горести так же вздорны и фантастичны, как и ее собственные! А я-то думала, что раскрываю душу свою человеку, который может сочувствовать мне в моем горе. Видно, эти пресловутые добрые души не умеют сочувствовать никому, кроме самих себя! Можете уходить, оставьте меня!
Эмилия вышла, не говоря ни слова, с чувством не то жалости, не то презрения, и удалилась в свою комнату, где отдалась грустным размышлениям о положении несчастной родственницы. Опять пришел ей на память разговор итальянца с Валанкуром, происходивший перед ее отъездом из Франции. Теперь вполне подтверждались его намеки на разорение Монтони; оправдывался и общий отзыв о характере Монтони. Только некоторые отдельные факты, свидетельствующие о его безнравственности, еще нуждались в разъяснении. Собственные наблюдения Эмилии и слова графа Морано убеждали ее, что положение Монтони совсем не таково, как сперва казалось; однако то, что сообщила ей тетка, просто ошеломило ее: она видела, что Монтони живет на широкую ногу, держит толпу слуг и за последнее время входит в огромные расходы, затеяв ремонт и укрепление замка. Чем больше она обо всем этом думала, тем больше ее разбирал страх за тетку и за себя.
Кое-какие слова Морано, которые она слышала от него накануне и приписывала его гневу и желанию мести, теперь опять пришли ей на ум, и она уже готова была верить им. Она не могла сомневаться, что раньше Монтони заключил сделку с графом Морано на ее счет, то есть попросту обещал продать ее графу за известное денежное вознаграждение; теперь же становилось очевидным, что Монтони рассчитывает распорядиться ее судьбой еще более выгодно для себя, отдав ее другому, более богатому жениху.
Бросая обвинения по адресу Монтони, граф Морано между прочим сказал, что он не останется в замке, который Монтони осмеливается называть своим, и не хочет обременять его совести другим убийством. Эти намеки в ту минуту могли быть объяснены разве гневом и запальчивостью; но теперь Эмилия стала придавать этим словам более серьезное значение; она трепетала при мысли, что находится в руках подобного человека. Наконец, сообразив, что размышления не облегчат ее печального положения и не придадут ей сил выносить его с твердостью, она старалась как-нибудь рассеять тоску и вынула из своей маленькой библиотеки томик своего любимого Ариосто. Но его пылкая фантазия и богатый вымысел не надолго могли приковать ее внимание; на этот раз очарование поэзии не тронуло ее сердца.
Она отложила книгу в сторону и взялась за лютню. Редко случалось, что ее страдания не смягчались под влиянием гармонических звуков. Она не могла выносить музыки только тогда, когда ее сердце бывало переполнено нежной тоской и скорбью по утраченным дорогим людям: в таких случаях музыка доводила ее до отчаяния. Так было с ней, когда она оплакивала своего отца и услыхала нежные звуки музыки, доносившиеся до ее окна у монастыря в Лангедоке ночью, после смерти отца.
В данном случае музыка принесла ей некоторую отраду. Она продолжала играть до тех пор, пока Аннета не принесла ей обед. Эмилия удивилась и спросила, кто ее послал.
— Мне сама барыня приказывала, — объяснила Аннета, — синьор распорядился, чтобы ей подали обед в ее комнату. Вот она и приказала, чтобы я подала вам кушать сюда. Кажется, между господами что-то произошло неладное, еще хуже прежнего…
Эмилия, сделав вид, что не замечает этих рассуждений, села за накрытый столик. Но Аннета не умела молчать. Прислуживая барышне за столом, она рассказала о прибытии тех людей, что Эмилия видела на террасе и дивилась их странной наружности. Кроме того ее удивляло, что Монтони так радушно принял их у себя.
— Так они обедают вместе с синьором? — осведомилась Эмилия.
— Нет, барышня, они давно отобедали в той зале, что помещается на северном конце замка; не знаю, когда они собираются уезжать, во всяком случае синьор велел старику Карло доставить им все нужное. Они обошли весь замок и все расспрашивали рабочих на укреплениях. Никогда в жизни я не видывала людей такой подозрительной наружности: на них просто смотреть страшно.
Эмилия осведомилась у Аннеты, не слыхала ли она чего про графа Морано и есть ли вероятие на его выздоровление. Но горничная знала только, что графа перенесли в лесную хижину и все говорят, будто он непременно умрет.
На лице Эмилии отразилось огорчение.
— Ах, — сказала Аннета, — погляжу я, как молодые барышни умеют притворяться, когда влюблены! Ведь я думала, что вы терпеть не можете графа, иначе я ничего не сказала бы вам, да и в самом деле вам есть за что ненавидеть его.
— Прежде всего, я никого не ненавижу, — отвечала Эмилия, стараясь улыбнуться, — конечно, я не люблю графа Морано, но всякое насилие возмущает меня.
— Положим, барышня, он сам виноват.
Эмилия сделала недовольное лицо, и Аннета, истолковывая по-своему причины ее неудовольствия, принялась по-своему оправдывать графа.
— Что и говорить, это был очень неделикатный поступок — вторгнуться в комнату к даме и, увидав, что его присутствие ей неприятно, отказываться уйти; а потом, когда явился хозяин замка и честью просил его удалиться, он выхватил шпагу с клятвами и угрозами! Разумеется, такое поведение было крайне дерзко. Но ведь граф обезумел от страсти и не сознавал, что делает.
— Ну, довольно об этом. — остановила ее Эмилия, улыбаясь на этот раз без принуждения, и Аннета вернулась к прежней теме — раздору между Монтони и его женой.
— Тут нет ничего нового, — говорила она, — то же самое мы не раз уже видали и слыхали в Венеции, хотя я ни слова не говорила вам об этом, барышня.
— И отлично делала, Аннета; будь и теперь такой же сдержанной: это предмет для меня неприятный.
— Ах, барышня милая! Какая же вы скромница! Как деликатничаете с людьми, которые так мало ценят вас! Не могу я выносить, чтобы вас обманывали; я должна сказать вам… для вашей же пользы, а вовсе не для того, чтобы досадить барыне, хотя, по правде сказать, не очень-то она и стоит того, чтобы ее любили…
— Не смей говорить дурно про тетю, Аннета!.. — строго остановила ее Эмилия.
— Уж извините, барышня, я именно про нее и хочу сказать… Если б вы знали то, что я знаю, вы бы и не имели духу рассердиться на меня. Я много, много раз слыхала, как синьор говорил про вашу свадьбу с графом, а барыня всегда советовала ему не потакать вашим глупым капризам, как ей угодно было выражаться, а действовать решительно и заставить вас повиноваться. Слушая все это, у меня сердце болело за вас; ну, думаю себе, если она сама несчастная, ей бы следовало хоть немножко пожалеть других людей и…
— Спасибо тебе за твою жалость, Аннета, — прервала ее Эмилия, — но тетя была расстроена в эту минуту, и я думаю… я уверена… Можешь убрать со стола, Аннета, я кончила обедать.
— Барышня, да вы как есть ни к чему не притронулись! Постарайтесь хоть что-нибудь скушать… Расстроена!., сдается мне, у нее всегда голова не в порядке. А в Тулузе я слыхала, что барыня говорила про вас и про месье Валанкура с мадам Марвель и мадам Везон, очень дурно говорила, — будто ей было так много хлопот с вами, и она думала, что вы сбежите с месье Валанкуром, если за вами не смотреть в оба, и что будто вы сговорились с ним, чтобы он приходил в дом ночью и…
— Боже милостивый! — воскликнула Эмилия, вся вспыхнув, — возможное ли дело, чтобы тетушка изображала меня в таком свете.
— Право же так, барышня, я говорю сущую правду, да и то не всю. Я сама думала, что ей как-то неловко сплетничать про родную племянницу, даже если б вы и в самом деле были виноваты! но я никогда не верила ни единому слову! Барыня всегда так зря говорит!
— Как бы там ни было, Аннета, — перебила ее Эмилия, оправившись от смущения, — но тебе не подобает говорить мне дурное про тетю. Я знаю, намерение у тебя было хорошее, но лучше замолчи. Я кончила обед.
Аннета покраснела, потупилась и стала медленно убирать со стола.
«Так вот награда за мое простодушие! — подумала про себя Эмилия, оставшись одна, — вот как относится ко мне родственница, родная тетка, тогда как ей бы следовало охранять мою репутацию, а не клеветать на меня, и, как женщине, следовало бы щадить женскую честь, вместо того чтобы порочить ее! Но чтобы выдумывать клеветы о таком деликатном предмете, чтобы отплачивать клеветою за мое чистосердечие и, смею сказать с гордостью, за честность моего поведения, — на это нужна испорченность сердца, какую я даже не считала возможной ни в ком, а тем менее в моей родственнице! Ах, какая разница между нею и моим дорогим покойным отцом! У нее на первом плане — низкая хитрость и зависть, а у него была — сердечная доброта и философская мудрость! Но при всем том мне не следует забывать, что она несчастна».
Эмилия накинула на голову легкую вуаль и сошла вниз на террасу — единственное место прогулки, доступное ей, хотя у нее часто являлось желание побродить в лесу, раскинувшемся внизу и вокруг замка. Но так как Монтони не разрешал ей выходить за ворота, то она старалась удовольствоваться прелестными видами, открывавшимися перед нею со стен. Крестьяне, трудившиеся над починкой укреплений, к вечеру оставили работу; кругом было тихо и пустынно. Безлюдье и сумрак нависших туч гармонировали с ее мыслями и придавали им оттенок тихой меланхолии. Эмилия с наслаждением наблюдала прекрасный эффект освещения: солнце, вынырнув из-за тяжелой тучи, озаряло западные башни замка, оставляя остальные части здания в глубокой тени; только сквозь высокую готическую арку, примыкающую к башне, лучи солнца прорывались ярким снопом и освещали фигуры тех самых трех незнакомцев, которых она заметила еще поутру. Увидав их снова, она вздрогнула; ее охватил внезапный страх. Окинув взором длинную террасу, она убедилась, что там больше никого нет. Пока она стояла в раздумье, люди приблизились. Калитка в конце террасы, куда они направлялись, насколько было ей известно, была заперта и она не могла уйти с другого конца, не встретившись с ними; но, прежде чем пройти мимо них, она торопливо накинула на лицо тонкую вуаль, которая, однако, плохо скрывала ее красоту. Люди пристально оглядели ее, заговорили между собою на испорченном итальянском диалекте, причем она могла уловить несколько слов; теперь вблизи свирепое выражение их лиц и странность костюма произвели на нее еще большее впечатление, чем утром. В особенности поразил ее тот, что шел посередине между двумя товарищами; на лице его была написана такая наглость и такое черное злодейство, что у Эмилии сердце содрогнулось от ужаса. Преступность ясно читалась в его чертах, и потому что она быстро прошла мимо группы, ее робкий взор успел только скользнуть по этим людям. Дойдя до террасы, она остановилась и увидала, что незнакомцы стояли в тени одной из башенок, глядели ей вслед и, по-видимому, о чем-то горячо совещались между собою. Эмилия тотчас же ушла с парапета и удалилась в свою комнату.
В этот вечер Монтони засиделся поздно, бражничая с гостями в кедровой зале. Его недавнее торжество над Морано или, может быть, какие-нибудь другие обстоятельства способствовали необыкновенно веселому настроению духа. Он часто наполнял кубок, болтал и смеялся. У Кавиньи, напротив, веселость была несколько омрачена беспокойством. Он зорко наблюдал своего приятеля Верецци, которого с великим трудом до сих пор сдерживал от того, чтобы тот еще более не раздражил Монтони против Морано, передав ему его оскорбительные отзывы о нем.
Кто-то из общества завел речь о происшествии прошлой ночи. У Верецци засверкали глаза. Раз упомянули имя Морано, заговорили об Эмилии; все в один голос расхваливали ее, кроме Монтони; тот сначала сидел молча, затем перевел разговор на другую тему.
Когда слуги удалились, между Монтони и его друзьями завязалась интимная беседа, иногда прерываемая сердитыми возгласами Верецци; Монтони проявлял сознательное превосходство, подчеркивая свои речи властными взглядами и жестами, которым большинство его товарищей невольно подчинялись, как признанной власти, хотя между собой они завидовали своему принципалу и ненавидели его. Среди беседы опять кто-то из них неосторожно произнес имя Морано, и Верецци, несколько разгоряченный вином, не обращая внимания на выразительные взгляды Кавиньи, пустил несколько смутных намеков, относящихся к событиям прошлой ночи. Монтони сделал вид, что не понимает их; он сидел насупившись, не обнаруживая никакого волнения; между тем раздражение Верецци росло пропорционально равнодушию Монтони; наконец он не выдержал и повторил все, что говорил ему Морано: «что по закону замок не принадлежит Монтони и что он, Морано, не хочет вовлекать своего врага в новое убийство».
— Какая дерзость — оскорблять меня за моим же столом, — произнес Монтони, бледнея от гнева. — К чему повторять мне слова этого безумца?
Верецци, ожидавший, что Монтони разразится негодованием против Морано, а его поблагодарит за донос, с удивлением взглянул на Кавиньи, который наслаждался его смущением.
— Можно ли быть настолько слабым, чтобы верить словам этого сумасшедшего? — продолжал Монтони, — или, что то же самое — человека, одержимого духом мести? А ему-таки удалось достигнуть цели — вы поверили его инсинуациям!
— Синьор, — возразил Верецци, — мы верим только тому, что сами знаем.
— Как! — прервал его Монтони сурово, — где же ваши доказательства?
— Мы верим только тому, что знаем, — повторил Верецци, — а мы не знаем того, что утверждает Морано.
Монтони, по-видимому, несколько оправился.
— Я горяч, друзья мои, во всем, что коснется моей чести; ни один человек не посмеет задеть ее безнаказанно; а эти глупые слова не стоят того, чтобы их помнить или мстить за них. Верецци, пью за ваш первый подвиг!
— Пьем за ваш первый подвиг! — эхом отозвалась вся компания.
— Благородный синьор, — отвечал Верецци, радуясь тому, что избежал гнева Монтони, — желаю вам выстроить укрепления из чистого золота!
— Передайте кубок вкруговую! — крикнул Монтони.
— Выпьем за синьору Сент Обер, — предложил Кавиньи.
— Если позволите, сперва выпьем за хозяйку этого замка, — вмешался Бертолини.
Монтони молчал.
— доровье хозяйки этого замка! — подхватили все гости. Монтони нагнул голову.
— Меня удивляет, синьор, — заметил Бертолини, — что вы так долго пренебрегали этим замком. Какое это величественное здание!
— Оно прекрасно соответствует нашим целям, — подтвердил Монтони. — Это действительно величественное здание. Вы, кажется, не знаете, благодаря какому несчастному случаю оно досталось мне?
— Случай был счастливый, что бы вы ни говорили, синьор, — улыбнулся Бертолини, — хотелось бы мне испытать такое же счастье!
Монтони устремил на него глубокий взор.
— Если хотите выслушать, я расскажу вам эту историю.
На лицах Бертолини и Верецци было написано нечто более чем простое любопытство; Кавиньи оставался бесстрастен; вероятно, он слышал рассказ и раньше.
— Прошло уже лет двадцать, — начал Монтони, — с тех пор, как этот замок перешел в мое владение. Я наследовал его по женской линии. Моей предшественницей бьыа дальняя родственница; я последний потомок рода. Она была прекрасна собой и богата. Я сватался к ней; но ее сердце принадлежало другому, и она отвергла меня. Весьма вероятно, однако, что ее самое бросил избранник ее сердца: она впала в глубокую, безнадежную меланхолию, и я имею основание думать, что она сама покончила свою скорбную жизнь. Меня не было в замке в ту пору; но так как это событие сопровождалось странными, таинственными обстоятельствами, то я вам расскажу их.
— Расскажите! — послышался вдруг чей-то глухой голос. Монтони молчал; гости переглядывались, недоумевая, кто из них заговорил. Но оказалось, что никто не открывал рта.
— Нас подслушивают, — сказал Монтони, наконец оправившись от смущения, — мы кончим этот разговор когда-нибудь в другой раз. Передавайте кубок.
Синьоры оглядели обширную залу.
— Здесь никого нет, кроме нашей компании, — заметил Верецци, — прошу вас, синьор, продолжайте.
— Слыхали вы что-нибудь? — спросил Монтони.
— Слыхали…— отвечал Бертолини.
— Вероятно, это нам померещилось, — сказал Верецци, опять озираясь. — Мы никого не видим постороннего, и голос, как мне казалось, исходил откуда-то снаружи. Пожалуйста, синьор, рассказывайте дальше.
Монтони помешкал немного, затем продолжал пониженным тоном, между тем как кавалеры пододвинулись ближе, приготовившись слушать.
— Было бы вам известно, господа, что у синьоры Лаурентини замечались несколько месяцев перед тем симптомы душевной болезни, или, вернее, расстроенного воображения. Настроение ее было очень неровное: то она была погружена в тихую меланхолию, а иной раз, как мне говорили, она проявляла все признаки буйного помешательства. Однажды вечером — это было в октябре месяце — очнувшись после одного из таких припадков и впав в обычную меланхолию, она удалилась к себе в комнату и запретила, чтобы ее беспокоили. То была комната в конце коридора, синьоры, где вчера происходила стычка. С этих пор синьору больше не видали…
— Как! не видали? — воскликнул с изумлением Бертолини. — Разве же ее тела не оказалось в спальне?
— Неужели ее останки никогда и не были найдены? — воскликнули все зараз.
— Никогда! — ответил Монтони.
— Какие же были основания предполагать, что она лишила себя жизни? — полюбопытствовал Бертолини.
— Ну да, какие основания? Как могло случиться, что ее останки так и не отыскались? Положим, она убила себя, но похоронить самое себя она не могла…
Монтони с негодованием взглянул на Верецци, и тот начал извиняться.
— Прошу прощения, синьор, я не сообразил, что эта синьора ваша родственница, а то бы не отзывался о ней так легкомысленно.
Монтони успокоился.
— Но надеюсь, синьор, вы откроете нам, почему вы предполагаете, что синьора сама покончила с собой?
— Я все объясню вам потом, — проговорил Монтони, — а теперь позвольте мне упомянуь одно весьма странное обстоятельство. Надеюсь, наш разговор останется между нами, синьоры. Слушайте же, что я вам расскажу…
— Слушайте! — опять раздался откуда-то таинственный голос.
Все присутствующие молчали; Монтони переменился в лице.
— Это уже не обман чувств, — заметил Кавиньи, наконец нарушив глубокое безмолвие.
— Нет, — согласился с ним Бертолини, — теперь я сам отчетливо слышал. В комнате никого нет, кроме нас?
— Странная вещь! — произнес Монтони, вскакивая. — Этого нельзя допустить, это какое-то издевательство, какой-то фокус… я узнаю, что это значит!..
Вся компания вскочила с мест в смятении.
— Удивительно! — воскликнул Бертолини. — Никого постороннего нет в комнате. Если это чья-нибудь шутка, синьор, то вы должны строго наказать шутника.
— Конечно шутка, а то что же иное! — решил Кавиньи, притворно улыбаясь.
Призвали всех слуг, обшарили всю комнату, но никого не нашли. Удивление и смятение усилилось. Монтони казался взволнованным.
— Уйдем отсюда, — предложил он, — и оставим наш разговор; он чересчур мрачен.
Гости рады были разойтись отсюда; но предмет разговора возбудил их любопытство; они просили Монтони удалиться с ними в другую комнату и там довести рассказ до конца, но он не уступал никаким просьбам. Несмотря на его старания казаться спокойным, он был, видимо, расстроен.
— Полноте, синьор, ведь вы, кажется, не суеверны, — подсмеивался Верецци, — помните, как часто вы сами бывало трунили над трусостью других?
— Я не суеверен, — отвечал Монтони, бросив на него суровый, недовольный взгляд, — хотя с другой стороны презираю те общие места, которыми обыкновенно клеймят суеверие. Я разъясню это дело непременно.
С этими словами он вышел, а его гости, распростившись, разошлись по своим спальням.