27
Эль Сордо принимал бой на вершине высокого холма. Ему не очень нравился этот холм; когда он увидел его, то подумал, что он похож на шанкр. Но у него не было выбора, он высмотрел его еще издали и помчался к нему во весь опор, пригнувшись под тяжестью пулемета, мешок с гранатами на одном боку, мешок с дисками на другом, ствол пулемета колотил по спине напрягавшую все силы лошадь, а сзади скакали Игнасио и Хоакин, то и дело останавливаясь и стреляя, останавливаясь и стреляя, чтобы дать ему время добраться до места и установить пулемет.
Тогда снег еще не сошел, тот самый снег, который погубил их, и когда в лошадь угодила пуля и она, тяжело, с присвистом дыша, в судорожных усилиях пыталась одолеть последний подъем, обрызгивая этот снег горячей, яркой струей, Глухой соскочил, перекинул повод через плечо и, карабкаясь сам, потащил лошадь за собой. Он карабкался так быстро, как только мог с двумя тяжелыми мешками на плечах, среди сыпавшихся кругом пуль, и наконец, подтянув лошадь за гриву к себе, застрелил ее быстро, ловко и бережно, точно рассчитав место ее падения, так что она, рухнув головой вперед, завалила просвет между двумя скалами. Потом он приладил сзади пулемет так, чтобы стрелять через спину лошади, и расстрелял два диска один за другим; пулемет трещал, пустые гильзы зарывались в снег, от шкуры, примятой накалившимся стволом, шел запах паленого волоса, а он все стрелял по каждому, кто бы ни показался на склоне холма, чтобы заставить их отступить, и по спине у него все время бежал холодок от того, что он не знал, что делается позади. Когда последний из его пятерых людей взобрался на вершину холма, холодок исчез, и он прекратил огонь, чтобы поберечь оставшиеся диски.
Еще две убитые лошади лежали на склоне и три — здесь, на вершине холма. Вчера им удалось увести трех лошадей, но одна сорвалась и убежала утром, когда кто-то хотел вскочить на нее без седла при первой тревоге в лагере.
Из пятерых людей, добравшихся до вершины холма, трое были ранены. Глухому одна пуля попала в мякоть ноги и две в левую руку. Его мучила жажда, раненая нога затекла, одна рана в руке нестерпимо ныла. Кроме того, у него сильно болела голова, и, лежа в ожидании самолетов, он вспомнил испанскую шутку: «Hay que tomar la muerte como si fuera aspirina», что означает: «Смерть нужно принимать, как таблетку аспирина». Но вслух он эту шутку не повторил. Он усмехнулся где-то внутри сковывавшей голову боли, внутри тошноты, подступавшей к горлу, едва он шевелил рукой или оглядывался на то, что осталось от его отряда.
Все пятеро расположились на вершине, как зубцы пятиконечной звезды. Коленями и руками они рыли землю и делали из глины и камней бугорки, за которыми можно было спрятать голову и плечи. Потом, пользуясь этим прикрытием, они принялись соединять отдельные бугорки вместе. У восемнадцатилетнего Хоакина был стальной шлем, которым он рыл землю и набирал ее, чтобы передавать другим.
Этот шлем достался ему, когда взрывали эшелон. Он был продырявлен пулей, и все смеялись над Хоакином за то, что он не бросил его. Но Хоакин молотком разровнял зазубренные края отверстия, потом вогнал в него деревянную пробку и отрезал торчавший кусок вровень с поверхностью шлема.
Когда началась стрельба, он с размаху нахлобучил шлем на голову с такой силой, что в голове у него зазвенело, как от удара медной кастрюлей, и потом, когда лошадь под ним была убита, в этом последнем, свистом пуль, треском пуль, пеньем пуль подгоняемом беге, от которого сохло во рту, подгибались колени и перехватывало дыхание в груди, шлем давил его невероятной тяжестью и точно железным обручем стягивал готовый расколоться лоб.
Но он его не сбросил. И теперь рыл им землю, работая с исступленным упорством автомата. Он еще не был ранен.
— Пригодился-таки наконец, — сказал ему Глухой своим низким, сипловатым голосом.
— Resistir у fortificar es veneer, — сказал Хоакин, с трудом ворочая языком во рту, пересохшем больше от страха, чем от обычной в бою жажды. Это был один из лозунгов Испанской коммунистической партии, и значил он: сопротивляйся и укрепляйся, и ты победишь.
Глухой отвернулся и глянул вниз, где один из кавалеристов, укрывшись за большим валуном, готовился открыть огонь. Глухой очень любил мальчика, но ему сейчас было не до лозунгов.
— Что ты такое сказал?
Один из партизан повернул голову от сооружения, которое возводил. Он лежал все время ничком и, не поднимая подбородка с земли, осторожно укладывал камни.
Хоакин, не отрываясь от работы, повторил лозунг своим ломающимся мальчишеским голосом.
— Какое последнее слово? — переспросил партизан, не поднимавший подбородка с земли.
— Veneer, — сказал мальчик. — Победишь.
— Mierda, — сказал партизан, не поднимавший подбородка с земли.
— Есть еще один, который к нам подходит, — сказал Хоакин, выкладывая лозунги так, как будто это были талисманы. — Пасионария говорит: лучше умереть стоя, чем жить на коленях.
— И все равно mierda, — сказал тот, а другой партизан бросил через плечо:
— А мы не на коленях, а на брюхе.
— Эй, ты, коммунист! А ты знаешь, что у твоей Пасионарии сын, такой, как ты, в России с самого начала движения?
— Это неправда, — сказал Хоакин.
— Que va, неправда, — сказал партизан. — Мне это говорил динамитчик, которого так по-чудному звали. Он был той же партии, что и ты. Чего ему врать.
— Это неправда, — сказал Хоакин. — Не станет она прятать сына в России от войны.
— Хотел бы я сейчас быть в России, — сказал другой партизан из отряда Глухого. — Может, твоя Пасионария и меня послала бы в Россию, а, коммунист?
— Если ты так веришь в свою Пасионарию, попроси ее, чтоб она нас сейчас убрала с этого холма, — сказал третий, с перевязанным бедром.
— Тебя фашисты уберут, не беспокойся, — сказал тот, который не поднимал подбородка с земли.
— Не надо так говорить, — сказал Хоакин.
— Оботри материнское молоко с губ и подай мне земли в своей шляпе, — сказал партизан, не поднимавший подбородка. — Никому из нас не увидать сегодня, как зайдет солнце.
Глухой думал: этот холм похож на шанкр. Или на грудь молоденькой девушки с плоским соском. Или на вершину вулкана. А разве ты видал вулкан, подумал он. Не видал и никогда не увидишь. А этот холм похож просто на шанкр. И оставь вулканы в покое. Поздно уже теперь думать о вулканах.
Он очень осторожно выглянул из-за холки убитой лошади, и сейчас же внизу, у самого подножия холма, за валуном застрекотал пулемет и пули с глухим стуком ткнулись в лошадиное брюхо. Он отполз в сторону и выглянул в клинообразный просвет между крупом лошади и скалой. Три мертвых тела лежали на склоне почти у вершины, там, где они упали, когда фашисты под прикрытием пулеметного огня пошли было на приступ, но Глухой и его товарищи отбросили их назад, швыряя и скатывая навстречу ручные гранаты. Убитых было больше, но остальных он не мог видеть с этой стороны холма. Кругом не было такого защищенного пространства, через которое атакующие могли бы добраться до вершины, и Глухой знал, что, пока у него есть четверо бойцов и достаточно патронов и гранат, его отсюда не снимут, разве что притащат миномет. Он не знал, может быть, они и послали в Ла-Гранху за минометом. А может быть, и нет, потому что скоро все равно прилетят самолеты, Вот уже четыре часа, как над ними прошел разведчик.
Этот холм и в самом деле похож на шанкр, подумал Эль Сордо. Но мы немало их перебили, когда они сдуру полезли напрямик. Как можно было рассчитывать взять нас так? Знают, что вооружение у них новейшее, вот и решили, что больше и думать не о чем. Молодой офицер, командовавший штурмом, погиб от гранаты, которая покатилась, подскакивая и перевертываясь, прямо навстречу фашистам, бежавшим, пригнув голову, вверх по склону. В желтой вспышке и сером ревущем облаке дыма он видел, как офицер рухнул там, где он лежит и сейчас, точно брошенный тяжелый узел старого тряпья, и дальше этого места никто из штурмовавших не дошел. Глухой поглядел на тело, потом перевел глаза ниже, на другие тела.
Они храбрые, но дураки, думал он. Впрочем, теперь уже смекнули, больше не идут на приступ, ждут самолетов. А может быть, миномета. Лучше, если миномет. Он знал, что, как только установят миномет, они все погибли, но миномет — это было естественно и просто, а думая о самолетах, он чувствовал себя так, как будто с него сняли одежду и даже кожу и он сидел здесь, на холме, совершенно голый. Голее уж быть нельзя, думал он. Освежеванный заяц по сравнению с этим защищен, как медведь. И зачем им самолеты? Гораздо проще покончить с нами при помощи миномета. Но они гордятся своими самолетами и потому непременно дождутся их. Вот так же они гордятся своим автоматическим оружием и потому так глупо полезли напрямик. Но и за минометом они, наверно, тоже послали.
Один из партизан выстрелил. Потом щелкнул затвором и торопливо выстрелил еще раз.
— Береги патроны, — сказал Глухой.
— Один сын распоследней шлюхи полез вон на тот камень, — он указал пальцем.
— Ты попал в него? — спросил Глухой, с трудом повернув голову.
— Нет, — сказал тот. — Выродок нырнул обратно.
— Вот кто шлюха из шлюх, так это Пилар, — сказал человек, не поднимавший с земли подбородка. — Ведь знает, шлюха, что нам здесь конец приходит.
— Пилар ничего сделать не может, — сказал Глухой. Говоривший лежал со стороны его здорового уха, и он расслышал, не поворачивая головы. Что она может сделать?
— Ударить на это дурачье сзади.
— Que va, — сказал Глухой. — Они рассыпаны по всему склону. Как она может на них ударить? Их тут сотни полторы. Может быть, и больше.
— Если бы мы могли продержаться до ночи, — сказал Хоакин.
— Если б рождество да пришло на пасху, — сказал тот, кто не поднимал подбородка с земли.
— Если б у твоей тетки было под юбкой кое-что иное, так она была бы не тетка, а дядя, — сказал другой партизан. — Позови свою Пасионарию. Она одна может нам помочь.
— Я не верю про ее сына, — сказал Хоакин. — А если он там, значит, учится, чтобы стать летчиком или еще кем-нибудь.
— Просто спрятан подальше от опасности, — сказал партизан.
— Диалектику изучает. Твоя Пасионария тоже там побывала. И Листер, и Модесто, и все они. Мне динамитчик рассказывал, тот, которого звали по-чудному.
— Пусть учатся, а потом приедут и будут помогать нам, — сказал Хоакин.
— Пусть сейчас помогают, — сказал другой партизан. Он выстрелил и сказал: — Me cago en tal. Опять не попал.
— Береги патроны и не болтай столько, а то пить захочется, — сказал Глухой. — Тут воды достать неоткуда.
— На, — сказал партизан и, перевернувшись на бок, снял через голову веревку, которой был привязан у него на спине мех с вином, и протянул его Глухому. — Прополощи рот, старик. Тебя, верно, жажда мучит от раны.
— Дай всем понемногу, — сказал Глухой.
— Ну, тогда я начну с себя, — сказал хозяин меха и длинной струей плеснул себе в рот вина, прежде чем передать мех другим.
— Глухой, как по-твоему, когда надо ждать самолеты? — спросил тот, который не поднимал подбородка.
— С минуты на минуту, — сказал Глухой. — Им уже давно пора быть здесь.
— А ты думаешь, эти сукины сыны еще пойдут на приступ?
— Только если самолеты не прилетят.
Он решил, что про миномет говорить не стоит. Успеют узнать, когда он будет здесь.
— Самолетов у них, слава богу, хватает. Вспомни, сколько мы вчера видели.
— Слишком много, — сказал Глухой.
У него сильно болела голова, а рука онемела, и шевелить ею было нестерпимо мучительно. Поднимая здоровой рукой мех с вином, он глянул в высокое, яркое, уже по-летнему голубое небо. Ему было пятьдесят, два года, и он твердо знал, что видит небо последний раз.
Он ничуть не боялся смерти, но ему было досадно, что он попался в ловушку на этом холме, пригодном только для того, чтоб здесь умереть. Если б мы тогда пробились, подумал он. Если бы мы смогли заманить их в долину или сами прорваться на дорогу, все бы обошлось. Но этот проклятый холм. Ну что ж, надо по возможности использовать его; до сих пор мы его, кажется, неплохо использовали.
Если б даже он знал, сколько раз в истории человечества людям приходилось использовать высоту только для того, чтобы там умереть, это ему едва ли послужило бы утешением, потому что в такие минуты человек не думает о том, каково приходилось другим в его положении, и женщине, вчера лишь овдовевшей, не легче от мысли, что еще у кого-то погиб любимый муж.
Боишься ты смерти или нет, примириться с ней всегда трудно. Глухой примирился, но просветленности не было в его примирении, несмотря даже на пятьдесят два года, три раны и сознание, что он окружен.
Мысленно он подсмеивался над собой, но он смотрел в небо и на дальние горы и глотал вино, и ему не хотелось умирать. Если надо умереть, думал он, — а умереть надо, — я готов умереть. Но не хочется.
Умереть — это слово не значило ничего, оно не вызывало никакой картины перед глазами и не внушало страха. Но жить — это значило нива, колеблющаяся под ветром на склоне холма. Жить — значило ястреб в небе. Жить — значило глиняный кувшин с водой после молотьбы, когда на гумне стоит пыль и мякина разлетается во все стороны. Жить — значило крутые лошадиные бока, сжатые шенкелями, и карабин поперек седла, и холм, и долина, и река, и деревья вдоль берега, и дальний конец долины, и горы позади.
Глухой передал дальше мех с вином и кивнул в знак благодарности. Он наклонился вперед и похлопал убитую лошадь по спине в том месте, где ствол пулемета подпалил шкуру. Запах паленого волоса чувствовался еще и сейчас. Он вспомнил, как он остановил лошадь здесь, как она дрожала, как свистели и щелкали пули вокруг них, справа, слева, со всех сторон, точно завеса, и как он застрелил ее, безошибочно выстрелив в точку пересечения прямых, идущих от глаз к ушам. Потом, когда лошадь рухнула на землю, он припал сзади к ее теплой, мокрой спине, спеша наладить пулемет, потому что те уже шли на приступ.
— Eras mucho caballo, — сказал он, что значило: хороший ты был конь!
Теперь Глухой лежал на здоровом боку и смотрел в небо.
Он лежал на куче пустых гильз, голова его была защищена скалой, а тело — трупом убитой лошади. Раненые нога и рука затекли и очень болели, но от усталости ему не хотелось двигаться.
— Ты что, старик? — спросил партизан, лежавший ближе других.
— Ничего. Отдыхаю.
— Спи, — сказал тот. — Они разбудят, когда придут.
И тут снизу донесся чей-то голос.
— Эй, вы, бандиты! — кричали из-за скалы, где был установлен ближайший к ним пулемет. — Сдавайтесь, пока самолеты не разнесли вас в клочья.
— Что он там говорит? — спросил Глухой.
Хоакин повторил ему. Глухой отполз немного, приподнялся и снова прилег у пулемета.
— Самолеты, может, и не прилетят, — сказал он. — Не отвечайте и не стреляйте. Может, они опять пойдут на приступ.
— А то давай обругаем их как следует, — сказал тот, который говорил про сына Пасионарии.
— Нет, — сказал Глухой. — Дай мне твой большой пистолет. У кого есть большой пистолет?
— Вот, у меня.
— Давай сюда! — Привстав на колени, он взял большой девятимиллиметровый «стар» и выстрелил в землю возле убитой лошади, потом подождал и выстрелил еще четыре раза, через разные промежутки времени. Потом сосчитал до шестидесяти и сделал последний выстрел — уже прямо в убитую лошадь. Он усмехнулся и вернул пистолет его хозяину. — Заряди, — сказал он шепотом, — и пусть все молчат и никто не стреляет.
— Bandidos! — крикнул голос из-за скалы внизу.
На холме было тихо.
— Bandidos! Сдавайтесь, пока вас не разнесли в клочья!
— Клюет, — весело шепнул Глухой.
Он подождал еще, и наконец из-за скалы показалась голова. С холма не стреляли, и голова спряталась обратно. Глухой ждал, наблюдая, но больше ничего не произошло. Он оглянулся на остальных, наблюдавших тоже, каждый со своей стороны. Увидя, что он смотрит, все покачали головой.
— Никто не шевелись, — шепнул он.
— Сыновья последней шлюхи! — крикнул опять голос из-за скалы. — Красная сволочь!
Глухой усмехнулся. Он лежал, повернувшись к склону здоровым ухом, и бранные выкрики долетали до него. Это получше аспирина, подумал он. Сколько же нам достанется? Неужели они такие дураки?
Голос опять умолк, и минуты три они ничего не слышали и не замечали никакого движения. Потом снайпер, сидевший за валуном в сотне ярдов вниз по склону, высунулся и выстрелил. Пуля ударилась в скалу и отскочила с резким визгом. Потом Глухой увидел, как от прикрытия, за которым был установлен пулемет, отделился человек и, согнувшись чуть не вдвое, перебежал к валуну, где прятался снайпер. Он нырнул в яму за валуном и исчез из виду.
Глухой оглянулся. Ему знаками показали, что с других сторон движения не заметно. Глухой весело усмехнулся и покачал головой. Да, это куда лучше аспирина, подумал он и продолжал выжидать, испытывая радость, понятную только охотнику.
Внизу за валуном человек, который только что прибежал, говорил снайперу:
— Ты как думаешь?
— Не знаю, — сказал снайпер.
— Это вполне вероятно, — сказал прибежавший; он был офицер и командовал этой частью. — Они окружены. Им нечего ждать, кроме смерти.
Снайпер промолчал.
— Ты замечал какое-нибудь движение после выстрелов?
— Нет.
Офицер посмотрел на свои ручные часы. Было без десяти три.
— Самолетам уже час, как пора быть здесь, — сказал он.
И тут в яму за валуном спрыгнул еще один офицер. Снайпер подвинулся, чтоб дать ему место.
— Ты, Пако, — сказал первый офицер. — Что ты на это скажешь?
Второй офицер не мог отдышаться после бега вверх по крутому склону.
— По-моему, это уловка, — сказал он.
— А если нет? Подумай, какого дурака мы валяем, держа в осаде компанию мертвецов.
— Мы сегодня хуже дурака сваляли, — сказал второй офицер. — Посмотри на этот склон.
Он поднял голову и посмотрел на склон, весь усеянный мертвыми телами. С того места, откуда он смотрел, на вершине холма видны были только выступы скал, брюхо и торчащие копытами вперед ноги лошади и кучи свежей земли, выброшенной при копке.
— А минометы как? — спросил второй офицер.
— Должны быть здесь через час. Может быть, раньше.
— Тогда подождем. Довольно уже наделали глупостей.
— Bandidos! — закричал вдруг первый офицер, вскакивая на ноги и высовывая голову из-за валуна, отчего вершина холма сразу придвинулась ближе. — Красная сволочь! Трусы!
Второй офицер взглянул на снайпера и покачал головой. Снайпер смотрел в сторону, но губы у него сжались плотнее.
Первый офицер продолжал стоять, высоко подняв голову над валуном, держа руку на рукоятке револьвера. Он, не умолкая, сыпал бранью и оскорблениями. Но на вершине холма было тихо. Тогда он вышел из-за валуна и выпрямился во весь рост на открытом месте лицом к вершине.
— Стреляйте, трусы, если вы живы! — закричал он. — Стреляйте в человека, который не боится никаких красных, сколько б их там ни вышло из брюха последней шлюхи.
Такую длинную фразу было довольно трудно прокричать, и у офицера лицо стало совсем багровое и жилы вздулись на лбу.
Второй офицер — это был худой, загорелый лейтенант со спокойным взглядом, с большим тонкогубым ртом и небритой щетиной на впалых щеках — опять покачал головой. Неудавшаяся попытка штурма была предпринята по приказу того самого офицера, который теперь выкрикивал ругательства. Молодой лейтенант, лежавший мертвым на склоне холма, был лучшим другом лейтенанта Пако Беррендо, прислушивавшегося к выкрикам капитана, который все больше входил в азарт.
— Это та самая сволочь, которая расстреляла мою мать и сестру, — сказал капитан.
У него было красное лицо и рыжеватые, совсем английские усики, и что-то у него было неладно с глазами. Они были светло-голубые, ресницы тоже были светлые. Если смотреть прямо в эти глаза, казалось, что они никак не могут сосредоточиться на одной точке.
— Красные! — закричал капитан. — Трусы! — И снова начал ругаться.
Стоя на открытом, ничем не защищенном месте, он тщательно прицелился и выстрелил из револьвера в единственную мишень, видную на вершине холма, — в убитую лошадь Глухого. Пуля взрыла маленький фонтан земли, не долетев ярдов пятнадцати до цели. Капитан выстрелил еще раз. Пуля ударилась о скалу и отскочила, жужжа.
Капитан все стоял и смотрел на вершину холма. Лейтенант Беррендо смотрел на тело другого лейтенанта, лежавшее у вершины. Снайпер смотрел себе под ноги. Потом он поднял голову и посмотрел на капитана.
— Там нет ни одного живого, — сказал капитан. — Ты! — сказал он снайперу. — Ступай наверх и посмотри.
Снайпер снова опустил голову. Он ничего не говорил.
— Ты что, не слышишь? — закричал капитан.
— Слышу, господин капитан, — ответил снайпер, не глядя на него.
— Так вставай и иди. — Капитан еще держал револьвер в руке. — Слышишь?
— Слышу, господин капитан.
— Так почему же ты не идешь?
— Я не хочу, господин капитан.
— Ты не хочешь? — Капитан приставил револьвер снайперу к пояснице. — Ты не хочешь?
— Я боюсь, господин капитан, — с достоинством ответил солдат.
Лейтенант Беррендо взглянул в лицо капиталу и в его странные глаза и подумал, что тот способен застрелить снайпера на месте.
— Капитан Мора, — сказал он.
— Лейтенант Беррендо?
— Может быть, солдат прав.
— То есть как прав? Он заявляет, что боится, он отказывается исполнить приказ — и он прав?
— Я не об этом. Я о том, что это уловка.
— Там одни мертвецы, — сказал капитан. — Разве ты не слышал? Я сказал, что там одни мертвецы.
— Вы говорите о наших товарищах на склоне холма? — спросил Беррендо. — Я согласен с вами.
— Пако, — сказал капитан. — Не будь дураком. Ты думаешь, кроме тебя, Хулиан никому не был дорог? Я говорю о красных. Смотри.
Он выпрямился, оперся обеими руками о валун и, подтянувшись, забрался на него — не очень ловко, сначала став на колени, потом уже на ноги.
— Стреляйте! — закричал он, выпрямившись во весь рост на сером граните, и замахал обеими руками. — Стреляйте в меня! Бейте в меня!
На вершине холма Глухой лежал за трупом лошади и усмехался.
Ну и народ, думал он. Он засмеялся, но сейчас же подавил смех, потому что от сотрясения было больно руке.
— Сволочь! — надрывался голос внизу. — Красная сволочь! Стреляйте в меня! Бейте в меня!
Глухой, беззвучно смеясь, осторожно глянул в щелку у крупа лошади и увидел капитана, который стоял на валуне и размахивал руками. Второй офицер стоял рядом у валуна. С другой стороны стоял снайпер. Глухой, не отнимая глаз от щелки, весело покачал головой.
— Стреляйте в меня! — сказал он тихо самому себе. — Бейте в меня! — Тут у него опять затряслись плечи. От смеха рука болела сильнее, а голова, казалось, вот-вот расколется. Но он не мог удержать душивший его смех.
Капитан Мора слез с валуна.
— Ну, Пако, теперь убедился? — спросил он лейтенанта Беррендо.
— Нет, — сказал лейтенант Беррендо.
— Так-вас и так! — сказал капитан. — Все вы тут идиоты и трусы.
Снайпер предусмотрительно снова зашел за валун, и лейтенант Беррендо присел на корточки рядом с ним.
Капитан, оставаясь на открытом месте, принялся опять выкрикивать ругательства, обращаясь к вершине холма. Нет в мире языка, более приспособленного для ругани, чем испанский. В нем есть слова для всех английских ругательств и еще много слов и выражений, которые употребляются только в таких странах, где богохульство сочетается с религиозным пылом. Лейтенант Беррендо был очень набожный католик. Снайпер тоже. Оба они были карлисты из Наварры, и хотя оба под злую руку ругались и богохульствовали без удержу, оба считали это грехом, в котором регулярно исповедовались.
Сейчас, сидя за валуном, глядя на капитана и слушая, что он кричит, они мысленно отмежевывались и от него, и от его слов. Они не хотели брать на душу подобный грех в день, когда им, может быть, предстояло умереть. Такие речи не приведут к добру, думал снайпер. Так поминать пресвятую деву не приведет к добру. Даже от красных такого не услышишь.
Хулиан убит, думал лейтенант Беррендо, лежит мертвый вон там, на склоне, в такой день. А этот стоит и ругается, хочет еще худшее несчастье накликать своим богохульством.
Тут капитан перестал кричать и повернулся к лейтенанту Беррендо. Взгляд у него был еще более странный, чем обычно.
— Пако, — сказал он восторженно, — мы с тобой пойдем туда.
— Я не пойду.
— Что? — Капитан снова выхватил револьвер.
Терпеть не могу этих грозных вояк, думал лейтенант Беррендо. Слова не могут сказать, не потрясая оружием. Такой, вероятно, даже в уборной вынимает револьвер и сам себе подает команду.
— Если вы приказываете, я пойду. Но заявляю протест, — сказал лейтенант Беррендо капитану.
— Я пойду один, — сказал капитан. — Уж очень тут воняет трусостью!
С револьвером в правой руке, твердым шагом он стал подниматься по склону. Беррендо и снайпер следили за ним. Он шел прямо, не ища прикрытия, и смотрел вперед, на скалы, на убитую лошадь и свежевзрыхленную землю у вершины холма.
Глухой лежал за лошадью у скалы и следил за капитаном, шаг за шагом одолевавшим подъем.
Только один, думал. Только один нам достался. Но, судя по его разговору, это должен быть caza mayor. Смотри, как он идет. Смотри, какая скотина. Смотри, как вышагивает по склону. Этот уж будет мой. Этого уж я с собой захвачу. Этот мне будет попутчиком в дороге. Иди, друг-попутчик, иди. Иди поскорее. Иди прямо сюда. Иди, здесь тебя ждут. Иди. Шагай веселей. Не задерживайся. Иди прямо сюда. Иди так, как идешь. Не останавливайся, не смотри на тех. Вот так, хорошо. Не смотри вниз. Незачем тебе опускать глаза. Эге, да он с усами. Как это вам понравится? Он носит усы, мой попутчик. И он в чине капитана. Вот у него какие нашивки. Сказал же я, что он caza mayor. А лицом вылитый англичанин. Вон какой. Блондин, лицо красное, а глаза голубые. Без кепи, и усы рыжие. Глаза голубые. Глаза светло-голубые, и какие-то они странные. Глаза светло-голубые и как будто смотрят в разные стороны. Еще немножко поближе. Так, довольно. Ну, друг-попутчик. Получай, друг-попутчик.
Он легко нажал на спусковой крючок, и его три раза ударило в плечо; при стрельбе из ручных пулеметов с треноги всегда бывает сильная отдача.
Капитан лежал на склоне лицом вниз. Левая рука подогнулась под тело. Правая, с револьвером, была выброшена вперед. Снизу со всех сторон стреляли по вершине холма.
Скорчившись за валуном, думая о том, как ему сейчас придется перебегать открытое пространство под огнем, лейтенант Беррендо услышал низкий, сиплый голос Глухого, несшийся сверху.
— Bandidos! — кричал голос. — Bandidos! Стреляйте в меня! Бейте в меня!
На вершине холма Глухой, припав к своему пулемету, смеялся так, что вся грудь у него болела так, что ему казалось, голова у него вот-вот расколется пополам.
— Bandidos! — радостно закричал он опять. — Бейте в меня, bandidos! — Потом радостно покачал головой. Ничего, попутчиков у нас много будет, подумал он.
Он еще и второго офицера постарается уложить, пусть только тот вылезет из-за валуна. Рано или поздно ему придется оттуда вылезть. Глухой знал, что командовать из-за валуна офицер не сможет, и ждал верного случая уложить его.
И тут остальные, кто был на вершине, услышали шум приближающихся самолетов.
Эль Сордо его не услышал. Он наводил пулемет на дальний край валуна и думал: я буду стрелять в него, когда он побежит, и мне надо приготовиться, иначе я промахнусь. Можно стрелять ему в спину, пока он бежит. Можно забирать немного в сторону и вперед. Или дать ему разбежаться и тогда стрелять, забирая вперед. Тут он почувствовал, что его кто-то трогает за плечо, и оглянулся, и увидел серое, осунувшееся от страха лицо Хоакина, и посмотрел туда, куда он указывал, и увидел три приближающихся самолета.
В эту самую минуту лейтенант Беррендо выскочил из-за валуна и, пригнув голову, быстро перебирая ногами, помчался по склону наискосок вниз, туда, где под прикрытием скал был установлен пулемет.
Эль Сордо, занятый самолетами, не видел, как он побежал.
— Помоги мне вытащить его отсюда, — сказал он Хоакину, и мальчик высвободил пулемет, зажатый между лошадью и скалой.
Самолеты все приближались. Они летели эшелонированным строем и с каждой секундой становились больше, а шум их все нарастал.
— Ложитесь на спину и стреляйте в них, — сказал Глухой. — Стреляйте вперед по их лету.
Он все время не спускал с них глаз.
— Cabrones! Hijos de puta! — сказал он скороговоркой. — Игнасио, — сказал он. — Обопри пулемет на плечи мальчика. А ты, — Хоакину, — сиди и не шевелись. Ниже пригнись. Еще. Нет, ниже.
Он лежал на спине и целился в самолеты, которые все приближались.
— Игнасио, подержи мне треногу.
Ножки треноги свисали с плеча Хоакина, а ствол трясся, потому что мальчик не мог удержать дрожи, слушая нарастающий гул.
Лежа на животе, подняв только голову, чтобы следить за приближением самолетов, Игнасио собрал все три ножки вместе и попытался придать устойчивость пулемету.
— Наклонись больше! — сказал он Хоакину. — Вперед наклонись!
«Пасионария говорит: лучше умереть стоя… — мысленно повторил Хоакин, а гул все нарастал. Вдруг он перебил себя: — Святая Мария, благодатная дева, господь с тобой; благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего, Иисус. Святая Мария, матерь божия, молись за нас, грешных, ныне и в час наш смертный. Аминь. Святая Мария, матерь божия, — начал он снова и вдруг осекся, потому что гул перешел уже в оглушительный рев, и, торопясь, стал нанизывать слова покаянной молитвы: — О господи, прости, что я оскорблял тебя в невежестве своем…»
Тут у самого его уха загремело, и раскалившийся ствол обжег ему плечо. Потом опять загремело, очередь совсем оглушила его. Игнасио изо всех сил давил на треногу, ствол жег ему спину все сильнее. Теперь все кругом грохотало и ревело, и он не мог припомнить остальных слов покаянной молитвы.
Он помнил только: в час наш смертный. Аминь. В час наш смертный. Аминь. В час наш. Аминь. Остальные все стреляли. Ныне и в час наш смертный. Аминь.
Потом, за грохотом пулемета, послышался свист, от которого воздух рассекло надвое, и в красно-черном реве земля под ним закачалась, а потом вздыбилась и ударила его в лицо, а потом комья глины и каменные обломки посыпались со всех сторон, и Игнасио лежал на нем, и пулемет лежал на нем. Но он не был мертв, потому что свист послышался опять, и земля опять закачалась от рева. Потом свист послышался еще раз, и земля ушла из-под его тела, и одна сторона холма взлетела на воздух, а потом медленно стала падать и накрыла их.
Три раза самолеты возвращались и бомбили вершину холма, но никто на вершине уже не знал этого. Потом они обстреляли вершину из пулеметов и улетели. Когда они в последний раз пикировали на холм, головной самолет сделал поворот через крыло, и оба других сделали то же, и, перестроившись клином, все три самолета скрылись в небе по направлению к Сеговии.
Держа вершину под, непрерывным огнем, лейтенант Беррендо направил патруль в одну из воронок, вырытых бомбами, откуда удобно было забросать вершину гранатами. Он не желал рисковать, — вдруг кто-нибудь жив и дожидается их в этом хаосе наверху, — и он сам бросил четыре гранаты в нагромождение лошадиных трупов, камней, и обломков, и взрытой, пахнущей динамитом земли и только тогда вылез из воронки и пошел взглянуть.
Все-были мертвы на вершине холма, кроме мальчика Хоакина, который лежал без сознания под телом Игнасио, придавившим его сверху. У мальчика Хоакина кровь лила из носа и ушей. Он ничего не знал и ничего не чувствовал с той минуты, когда вдруг все кругом загрохотало и разрыв бомбы совсем рядом отнял у него дыхание, и лейтенант Беррендо осенил себя крестом и потом застрелил его, приставив револьвер к затылку, так же быстро и бережно, — если такое резкое движение может быть бережным, — как Глухой застрелил лошадь.
Лейтенант Беррендо стоял на вершине и глядел вниз, на склон, усеянный телами своих, потом поднял глаза и посмотрел вдаль, туда, где они скакали за Глухим, прежде чем тот укрылся на этом холме. Он отметил в своей памяти всю картину боя и потом приказал привести наверх лошадей убитых кавалеристов и тела привязать поперек седла так, чтобы можно было доставить их в Ла-Гранху.
— Этого тоже взять, — сказал он. — Вот этого, с пулеметом в руках. Вероятно, он и есть Глухой. Он самый старший, и это он стрелял из пулемета. Отрубить ему голову и завернуть в пончо. — Он с минуту подумал. — Да, пожалуй, стоит захватить все головы. И внизу и там, где мы на них напали, тоже. Винтовки и револьверы собрать, пулемет приторочить к седлу.
Потом он пошел к телу лейтенанта, убитого при первой попытке атаки. Он посмотрел на него, но не притронулся.
Que cosa mas mala es la guerra, сказал он себе, что означало: какая нехорошая вещь война.
Потом он снова осенил себя крестом и, спускаясь с холма, прочитал по дороге пять «Отче наш» и пять «Богородиц» за упокой души убитого товарища. Присутствовать при выполнении своего приказа он не захотел.