XIII. Дуэль
После отъезда Мерседес дом Монте-Кристо снова погрузился во мрак. Вокруг него и в нем самом все замерло; его деятельный ум охватило оцепенение, как охватывает сон утомленное тело.
– Неужели! – говорил он себе, меж тем как лампа и свечи грустно догорали, а в прихожей с нетерпением ждали усталые слуги. – Неужели это здание, которое так долго строилось, которое воздвигалось с такой заботой и с таким трудом, рухнуло в один миг от одного слова, от дуновения! Я, который считал себя выше других людей, который так гордился собой, который был жалким ничтожеством в темнице замка Иф и достиг величайшего могущества, завтра превращусь в горсть праха! Мне жаль не жизни: не есть ли смерть тот отдых, к которому все стремится, которого жаждут все страждущие, тот покой материи, о котором я так долго вздыхал, навстречу которому я шел по мучительному пути голода, когда в моей темнице появился Фариа? Что для меня смерть? Чуть больше покоя, чуть больше тишины. Нет, мне жаль не жизни, я сожалею о крушении моих замыслов, так медленно зревших, так тщательно воздвигавшихся. Так провидение отвергло их, а я мнил, что они угодны ему! Значит, бог не дозволил, чтобы они исполнились!
Это бремя, которое я поднял, тяжелое, как мир, и которое я думал донести до конца, отвечало моим желаниям, но не моим силам; отвечало моей воле, но было не в моей власти, и мне приходится бросить его на полпути. Так мне снова придется стать фаталистом, мне, которого четырнадцать лет отчаяния и десять лет надежды научили постигать провидение!
И все это, боже мой, только потому, что мое сердце, которое я считал мертвым, оледенело; потому что оно проснулось, потому что оно забилось, потому что я не выдержал биения этого сердца, воскресшего в моей груди при звуке женского голоса!
– Но не может быть, – продолжал граф, все сильнее растравляя свое воображение картинами предстоящего поединка, – не может быть, чтобы женщина с таким благородным сердцем хладнокровно обрекла меня на смерть, меня, полного жизни и сил! Не может быть, чтобы она так далеко зашла в своей материнской любви, или, вернее, в материнском безумии! Есть добродетели, которые, переходя границы, обращаются в порок. Нет, она, наверное, разыграет какую-нибудь трогательную сцену, она бросится между нами, и то, что здесь было исполнено величия, на месте поединка будет смешно.
И лицо графа покрылось краской оскорбленной гордости.
– Смешно, – повторил он, – и смешным окажусь я… Я – смешным! Нет, лучше умереть.
Так, рисуя себе самыми мрачными красками все то, на что он обрек себя, обещая Мерседес жизнь ее сына, граф повторял:
– Глупо, глупо, глупо – разыгрывать великодушие, изображая неподвижную мишень для пистолета этого мальчишки! Никогда он не поверит, что моя смерть была самоубийством, между тем честь моего имени (ведь это не тщеславие, господи, а только справедливая гордость!)… честь моего имени требует, чтобы люди знали, что я сам, по собственной воле, никем не понуждаемый, согласился остановить уже занесенную руку и что этой рукой, столь грозной для других, я поразил самого себя; так нужно, и так будет!
И, схватив перо, он достал из потайного ящика письменного стола свое завещание, составленное им после прибытия в Париж, и сделал приписку, из которой даже и наименее прозорливые люди могли понять истинную причину его смерти.
– Я делаю это, господь мой, – сказал он, подняв к небу глаза, – столько же ради тебя, сколько ради себя. Десять лет я смотрел на себя как на орудие твоего отмщения, и нельзя, чтобы и другие негодяи, помимо этого Морсера, Данглар, Вильфор, да и сам Морсер вообразили, будто счастливый случай избавил их от врага. Пусть они, напротив, знают, что провидение, которое уже уготовило им возмездие, было остановлено только силой моей воли; что кара, которой они избегли здесь, ждет их на том свете и что для них только время заменилось вечностью.
В то время как он терзался этими мрачными сомнениями, тяжелым забытьем человека, которому страдания не дают уснуть, в оконные стекла начал пробиваться рассвет и озарил лежащую перед графом бледно-голубую бумагу, на которой он только что начертил эти предсмертные слова, оправдывающие провидение.
Было пять часов утра.
Вдруг до его слуха донесся слабый стон. Монте-Кристо почудился как бы подавленный вздох; он обернулся, посмотрел кругом и никого не увидел. Но вздох так явственно повторился, что его сомнения перешли в уверенность.
Тогда граф встал, бесшумно открыл дверь в гостиную и увидел в кресле Гайде; руки ее бессильно повисли, прекрасное бледное лицо было запрокинуто; она пододвинула свое кресло к двери, чтобы он не мог выйти из комнаты, не заметив ее, но сон, необоримый сон молодости, сломил ее после томительного бдения.
Она не проснулась, когда Монте-Кристо открыл дверь.
Он остановил на ней взгляд, полный нежности и сожаления.
– Она помнила о своем сыне, – сказал он, – а я забыл о своей дочери!
Он грустно покачал головой.
– Бедная Гайде, – сказал он, – она хотела меня видеть, хотела говорить со мной, она догадывалась и боялась за меня… я не могу уйти, не простившись с ней, не могу умереть, не поручив ее кому-нибудь.
И он тихо вернулся на свое место и приписал внизу, под предыдущими строчками:
«Я завещаю Максимилиану Моррелю, капитану спаги, сыну моего бывшего хозяина, Пьера Морреля, судовладельца в Марселе, капитал в двадцать миллионов, часть которых он должен отдать своей сестре Жюли и своему зятю Эмманюелю, если он, впрочем, не думает, что такое обогащение может повредить их счастью. Эти двадцать миллионов спрятаны в моей пещере на острове Монте-Кристо, вход в которую известен Бертуччо.
Если его сердце свободно и он захочет жениться на Гайде, дочери Али, янинского паши, которую я воспитал, как любящий отец, и которая любила меня, как нежная дочь, то он исполнит не мою последнюю волю, но мое последнее желание.
По настоящему завещанию Гайде является наследницей всего остального моего имущества, которое заключается в землях, государственных бумагах Англии, Австрии и Голландии, а равно в обстановке моих дворцов и домов, и которое, за вычетом этих двадцати миллионов, так же, как и сумм, завещанных моим слугам, равняется приблизительно шестидесяти миллионам».
Когда он дописывал последнюю строку, за его спиной раздался слабый возглас, и он выронил перо.
– Гайде, – сказал он, – ты прочла?
Молодую невольницу разбудил луч рассвета, коснувшийся ее век; она встала и подошла к графу своими неслышными легкими шагами по мягкому ковру.
– Господин мой, – сказала она, с мольбой складывая руки, – почему ты это пишешь в такой час? Почему завещаешь ты мне все свои богатства? Разве ты покидаешь меня?
– Я пускаюсь в дальний путь, друг мой, – сказал Монте-Кристо с выражением бесконечной печали и нежности, – и если бы со мной что-нибудь случилось…
Граф замолк.
– Что тогда?.. – спросила девушка так властно, как никогда не говорила со своим господином.
– Я хочу, чтобы моя дочь была счастлива, что бы со мной ни случилось, – продолжал Монте-Кристо.
Гайде печально улыбнулась и медленно покачала головой.
– Ты думаешь о смерти, господин мой, – сказала она.
– Это спасительная мысль, дитя мое, сказал мудрец.
– Если ты умрешь, – отвечала она, – завещай свои богатства другим, потому что, если ты умрешь… мне никаких богатств не нужно.
И, взяв в руки завещание, она разорвала его и бросила обрывки на пол. После этой вспышки, столь необычайной для невольницы, она без чувств упала на ковер.
Монте-Кристо нагнулся, поднял ее на руки и, глядя на это прекрасное, побледневшее лицо, на сомкнутые длинные ресницы, на недвижимое, беспомощное тело, он впервые подумал, что, быть может, она любит его не только как дочь.
– Быть может, – прошептал он с глубокой печалью, – я еще узнал бы счастье!
Он отнес бесчувственную Гайде в ее комнаты и поручил ее заботам служанок. Вернувшись в свой кабинет, дверь которого он на этот раз быстро запер за собой, он снова написал завещание.
Не успел он кончить, как послышался стук кабриолета, въезжающего во двор. Монте-Кристо подошел к окну и увидел Максимилиана и Эмманюеля.
– Отлично, – сказал он, – я кончил как раз вовремя.
И он запечатал завещание тремя печатями.
Минуту спустя он услышал в гостиной шаги и пошел отпереть дверь.
Вошел Моррель.
Он приехал на двадцать минут раньше назначенного времени.
– Быть может, я приехал немного рано, граф, – сказал он, – но признаюсь вам откровенно, что не мог заснуть ни на минуту, как и мои домашние. Я должен был увидеть вас, вашу спокойную уверенность, чтобы снова стать самим собой.
Монте-Кристо был тронут этой сердечной привязанностью и, вместо того чтобы протянуть Максимилиану руку, заключил его в свои объятия.
– Моррель, – сказал он ему, – сегодня для меня прекрасный день, потому что я почувствовал, что такой человек, как вы, любит меня. Здравствуйте, Эмманюель. Так вы едете со мной, Максимилиан?
– Конечно! Неужели вы могли в этом сомневаться?
– А если я не прав…
– Я видел всю вчерашнюю сцену, я всю ночь вспоминал ваше самообладание, и я сказал себе, что, если только можно верить человеческому лицу, правда на вашей стороне.
– Но ведь Альбер ваш друг.
– Просто знакомый.
– Вы с ним познакомились в тот же день, что со мной?
– Да, это верно; но вы сами видите, если бы вы не сказали об этом сейчас, я бы и не вспомнил.
– Благодарю вас, Моррель.
И граф позвонил.
– Вели отнести это к моему нотариусу, – сказал он тотчас же явившемуся Али. – Это мое завещание, Моррель. После моей смерти вы с ним ознакомитесь.
– После вашей смерти? – воскликнул Моррель. – Что это значит?
– Надо все предусмотреть, мой друг. Но что вы делали вчера вечером, когда мы расстались?
– Я отправился к Тортони и застал там, как и рассчитывал, Бошана и Шато-Рено. Сознаюсь вам, что я их разыскивал.
– Зачем же, раз все уже было условлено?
– Послушайте, граф, дуэль серьезная и неизбежная.
– Разве вы в этом сомневались?
– Нет. Оскорбление было нанесено публично, и все уже говорят о нем.
– Так что же?
– Я надеялся уговорить их выбрать другое оружие, заменить пистолет шпагой. Пуля слепа.
– Вам это удалось? – быстро спросил Монте-Кристо с едва уловимой искрой надежды.
– Нет, потому что всем известно, как вы владеете шпагой.
– Вот как! Кто же меня выдал?
– Учителя фехтования, которых вы превзошли.
– И вы потерпели неудачу?
– Они наотрез отказались.
– Моррель, – сказал граф, – вы когда-нибудь видели, как я стреляю из пистолета?
– Никогда.
– Так посмотрите, время у нас есть.
Монте-Кристо взял пистолеты, которые держал в руках, когда вошла Мерседес, и, приклеив туза треф к доске, он четырьмя выстрелами последовательно пробил три листа и ножку трилистника.
При каждом выстреле Моррель все больше бледнел.
Он рассмотрел пули, которыми Монте-Кристо проделал это чудо, и увидел, что они не больше крупных дробинок.
– Это страшно, – сказал он, – взгляните, Эмманюель!
Затем он повернулся к Монте-Кристо.
– Граф, – сказал он, – ради всего святого, не убивайте Альбера! Ведь у несчастного юноши есть мать!
– Это верно, – сказал Монте-Кристо, – а у меня ее нет.
Эти слова он произнес таким тоном, что Моррель содрогнулся.
– Ведь оскорбленный – вы.
– Разумеется; но что вы этим хотите сказать?
– Это значит, что вы стреляете первый.
– Я стреляю первый?
– Да, я этого добился, или, вернее, потребовал; мы уже достаточно сделали им уступок, и им пришлось согласиться.
– А расстояние?
– Двадцать шагов.
На губах графа мелькнула страшная улыбка.
– Моррель, – сказал он, – не забудьте того, чему сейчас были свидетелем.
– Вот почему, – сказал Моррель, – я только и надеюсь на то, что ваше волнение спасет Альбера.
– Мое волнение? – спросил Монте-Кристо.
– Или ваше великодушие, мой друг; зная, что вы стреляете без промаха, я могу сказать вам то, что было бы смешно говорить другому.
– А именно?
– Попадите ему в руку или еще куда-нибудь, но не убивайте его.
– Слушайте, Моррель, что я вам скажу, – отвечал граф, – вам незачем уговаривать меня пощадить Морсера; Морсер будет пощажен, и даже так, что спокойно отправится со своими друзьями домой, тогда как я…
– Тогда как вы?..
– А это дело другое, меня понесут на носилках.
– Что вы говорите, граф! – вне себя воскликнул Максимилиан.
– Да, дорогой Моррель, Морсер меня убьет.
Моррель смотрел на графа в полном недоумении.
– Что с вами произошло этой ночью, граф?
– То, что произошло с Брутом накануне сражения при Филиппах: я увидел призрак.
– И?..
– И этот призрак сказал мне, что я достаточно жил на этом свете.
Максимилиан и Эмманюель обменялись взглядом; Монте-Кристо вынул часы.
– Едем, – сказал он, – пять минут восьмого, а дуэль назначена ровно в восемь.
Проходя по коридору, Монте-Кристо остановился у одной из дверей, и Максимилиану и Эмманюелю, которые, не желая быть нескромными, прошли немного вперед, показалось, что они слышат рыдание и ответный вздох.
Экипаж был уже подан; Монте-Кристо сел вместе со своими секундантами.
Ровно в восемь они были на условленном месте.
– Вот мы и приехали, – сказал Моррель, высовываясь в окно кареты, – и притом первые.
– Прошу прощения, сударь, – сказал Батистен, сопровождавший своего хозяина, – но мне кажется, что вон там под деревьями стоит экипаж.
Монте-Кристо легко выпрыгнул из кареты и подал руку Эмманюелю и Максимилиану, чтобы помочь им выйти.
Максимилиан удержал руку графа в своих.
– Слава богу, – сказал он, – такая рука должна быть у человека, который, в сознании своей правоты, спокойно ставит на карту свою жизнь.
– В самом деле, – сказал Эмманюель, – вон там прогуливаются какие-то молодые люди и, по-видимому, кого-то ждут.
Монте-Кристо отвел Морреля на несколько шагов в сторону.
– Максимилиан, – спросил он, – свободно ли ваше сердце?
Моррель изумленно взглянул на Монте-Кристо.
– Я не жду от вас признания, дорогой друг, я просто спрашиваю; ответьте мне, да или нет; это все, о чем я вас прошу.
– Я люблю, граф.
– Сильно любите?
– Больше жизни.
– Еще одной надеждой меньше, – сказал Монте-Кристо со вздохом. – Бедная Гайде.
– Право, граф, – воскликнул Моррель, – если бы я вас меньше знал, я мог бы подумать, что вы малодушны.
– Почему? Потому что я вздыхаю, расставаясь с дорогим мне существом? Вы солдат, Моррель, вы должны бы лучше знать, что такое мужество. Разве я жалею о жизни? Не все ли мне равно – жить или умереть, – мне, который провел двадцать лет между жизнью и смертью. Впрочем, не беспокойтесь, Моррель: эту слабость, если это слабость, видите только вы один. Я знаю, что мир – это гостиная, из которой надо уметь уйти учтиво и прилично, раскланявшись со всеми и заплатив свои карточные долги.
– Ну, слава богу, – сказал Моррель, – вот это хорошо сказано. Кстати, вы привезли пистолеты?
– Я? Зачем? Я надеюсь, что эти господа привезли свои.
– Пойду узнаю, – сказал Моррель.
– Хорошо, но только никаких переговоров.
– Будьте спокойны.
Моррель направился к Бошану и Шато-Рено. Те, увидев, что Моррель идет к ним, сделали ему навстречу несколько шагов.
Молодые люди раскланялись друг с другом, если и не приветливо, то со всей учтивостью.
– Простите, господа, – сказал Моррель, – но я не вижу господина де Морсера.
– Сегодня утром, – ответил Шато-Рено, – он послал предупредить нас, что встретится с нами на месте дуэли.
– Вот как, – заметил Моррель.
Бошан посмотрел на часы.
– Пять минут девятого; это еще не поздно, господин Моррель, – сказал он.
– Я вовсе не это имел в виду, – возразил Максимилиан.
– Да вот, кстати, и карета, – прервал Шато-Рено.
По одной из аллей, сходившихся у перекрестка, где они стояли, мчался экипаж.
– Господа, – сказал Моррель, – я надеюсь, вы позаботились привезти с собой пистолеты? Граф Монте-Кристо заявил мне, что отказывается от своего права воспользоваться своими.
– Мы предвидели это, – отвечал Бошан, – и я привез пистолеты, которые я купил с неделю тому назад, предполагая, что они мне понадобятся. Они совсем новые и еще ни разу не были в употреблении. Не желаете ли их осмотреть?
– Раз вы говорите, – с поклоном ответил Моррель, – что господин де Морсер с этими пистолетами не знаком, то мне, разумеется, достаточно вашего слова.
– Господа, – сказал Шато-Рено, – это совсем не Морсер приехал. Смотрите-ка!
В самом деле к ним приближались Франц и Дебрэ.
– Каким образом вы здесь, господа? – сказал Шато-Рено, пожимая обоим руки.
– Мы здесь потому, – сказал Дебрэ, – что Альбер сегодня утром попросил нас приехать на место дуэли.
Бошан и Шато-Рено удивленно переглянулись.
– Господа, – сказал Моррель, – я, кажется, понимаю, в чем дело.
– Так скажите.
– Вчера днем я получил от господина де Морсера письмо, в котором он просил меня быть вечером в Опере.
– И я, – сказал Дебрэ.
– И я, – сказал Франц.
– И мы, – сказали Шато-Рено и Бошан.
– Он хотел, чтобы вы присутствовали при вызове, – сказал Моррель. – Теперь он хочет, чтобы вы присутствовали при дуэли.
– Да, – сказали молодые люди, – это так и есть, господин Моррель, по-видимому, вы угадали.
– Но тем не менее Альбер не едет, – пробормотал Шато-Рено, – он уже опоздал на десять минут.
– А вот и он, – сказал Бошан, – верхом; смотрите, мчится во весь опор, и с ним слуга.
– Какая неосторожность, – сказал Шато-Рено, – верхом перед дуэлью на пистолетах! А сколько я его наставлял!
– И, кроме того, посмотрите, – сказал Бошан, – воротник с галстуком, открытый сюртук, белый жилет; почему он заодно не нарисовал себе кружок на животе – и проще, и скорее!
Тем временем Альбер был уже в десяти шагах от них; он остановил лошадь, спрыгнул на землю и бросил поводья слуге.
Он был бледен, веки его покраснели и припухли. Видно было, что он всю ночь не спал.
На его лице было серьезное и печальное выражение, совершенно ему несвойственное.
– Благодарю вас, господа, – сказал он, – что вы откликнулись на мое приглашение; поверьте, что я крайне признателен вам за это дружеское внимание.
Моррель стоял поодаль; как только Морсер появился, он отошел в сторону.
– И вам также, господин Моррель, – сказал Альбер. – Подойдите поближе, прошу вас, вы здесь не лишний.
– Сударь, – сказал Максимилиан, – вам, быть может, неизвестно, что я секундант графа Монте-Кристо?
– Я так и предполагал. Тем лучше! Чем больше здесь достойных людей, тем мне приятнее.
– Господин Моррель, – сказал Шато-Рено, – вы можете объявить графу Монте-Кристо, что господин де Морсер прибыл и что мы в его распоряжении.
Моррель повернулся, чтобы исполнить это поручение.
Бошан в это время доставал из экипажа ящик с пистолетами.
– Подождите, господа, – сказал Альбер, – мне надо сказать два слова графу Монте-Кристо.
– Наедине? – спросил Моррель.
– Нет, при всех.
Секунданты Альбера изумленно переглянулись; Франц и Дебрэ обменялись вполголоса несколькими словами, а Моррель, обрадованный этой неожиданной задержкой, подошел к графу, который вместе с Эмманюелем расхаживал по аллее.
– Что ему от меня нужно? – спросил Монте-Кристо.
– Право, не знаю, но он хочет говорить с вами.
– Лучше пусть он не искушает бога каким-нибудь новым оскорблением! – сказал Монте-Кристо.
– Я не думаю, чтобы у него было такое намерение, – возразил Моррель.
Граф в сопровождении Максимилиана и Эмманюеля направился к Альберу. Его спокойное и ясное лицо было полной противоположностью взволнованному лицу Альбера, который шел ему навстречу, сопровождаемый своими друзьями.
В трех шагах друг от друга Альбер и граф остановились.
– Господа, – сказал Альбер, – подойдите ближе, я хочу, чтобы не пропало ни одно слово из того, что я буду иметь честь сказать графу Монте-Кристо; ибо все, что я буду иметь честь ему сказать, должно быть повторено вами всякому, кто этого пожелает, как бы вам ни казались странными мои слова.
– Я вас слушаю, сударь, – сказал Монте-Кристо.
– Граф, – начал Альбер, и его голос, вначале дрожавший, становился более уверенным, по мере того как он говорил, – я обвинял вас в том, что вы разгласили поведение господина де Морсера в Эпире, потому что, как бы ни был виновен граф де Морсер, я все же не считал вас вправе наказывать его. Но теперь я знаю, что вы имеете на это право. Не предательство, в котором Фернан Мондего повинен перед Али-пашой, оправдывает вас в моих глазах, а предательство, в котором рыбак Фернан повинен перед вами, и те неслыханные несчастья, которые явились следствием этого предательства. И потому я говорю вам и заявляю во всеуслышание: да, сударь, вы имели право мстить моему отцу, и я, его сын, благодарю вас за то, что вы не сделали большего!
Если бы молния ударила в свидетелей этой неожиданной сцены, она ошеломила бы их меньше, чем заявление Альбера.
Монте-Кристо медленно поднял к нему глаза, в которых светилось выражение беспредельной признательности. Он не мог надивиться, как пылкий Альбер, показавший себя таким храбрецом среди римских разбойников, пошел на это неожиданное унижение. И он узнал влияние Мерседес и понял, почему ее благородное сердце не воспротивилось его жертве.
– Теперь, сударь, – сказал Альбер, – если вы считаете достаточным те извинения, которые я вам принес, прошу вас – вашу руку. После непогрешимости, редчайшего достоинства, которым обладаете вы, величайшим достоинством я считаю умение признать свою неправоту. Но это признание – мое личное дело. Я поступал правильно по божьей воле. Только ангел мог спасти одного из нас от смерти, и этот ангел спустился на землю не для того, чтобы мы стали друзьями – к несчастью, это невозможно, – но для того, чтобы мы остались людьми, уважающими друг друга.
Монте-Кристо со слезами на глазах, тяжело дыша, протянул Альберу руку, которую тот схватил и пожал чуть ли не с благоговением.
– Господа, – сказал он, – граф Монте-Кристо согласен принять мои извинения. Я поступил по отношению к нему опрометчиво. Опрометчивость – плохой советчик. Я поступил дурно. Теперь я загладил свою вину. Надеюсь, что люди не сочтут меня трусом за то, что я поступил так, как мне велела совесть. Но, во всяком случае, если мой поступок будет превратно понят, – прибавил он, гордо поднимая голову и как бы посылая вызов всем своим друзья и недругам, – я постараюсь изменить их мнение обо мне.
– Что такое произошло сегодня ночью? – спросил Бошан Шато-Рено. – По-моему, наша роль здесь незавидна.
– Действительно, то, что сделал Альбер, либо очень низко, либо очень благородно, – ответил барон.
– Что все это значит? – сказал Дебрэ, обращаясь к Францу. – Граф Монте-Кристо обесчестил Морсера, и его сын находит, что он прав! Да если бы в моей семье было десять Янин, я бы знал только одну обязанность: драться десять раз.
Монте-Кристо, поникнув головой, бессильно опустив руки, подавленный тяжестью двадцатичетырехлетних воспоминаний, не думал ни об Альбере, ни о Бошане, ни о Шато-Рено, ни о ком из присутствующих; он думал о смелой женщине, которая пришла к нему молить его о жизни сына, которой он предложил свою и которая спасла его ценой страшного признания, открыв семейную тайну, быть может, навсегда убившую в этом юноше чувство сыновней любви.
– Опять рука провидения! – прошептал он. – Да, только теперь я уверовал, что я послан богом!