IX. Суд
В восемь часов утра Альбер, как вихрь, ворвался к Бошану. Камердинер был предупрежден и провел Морсера в комнату своего господина, который только что принял ванну.
– Итак? – спросил Альбер.
– Итак, мой бедный друг, – ответил Бошан, – я ждал вас.
– Я здесь. Излишне говорить, Бошан, что я уверен в вашей доброте и благородстве и не допускаю мысли, что вы кому-нибудь рассказали об этом. Кроме того, вы меня вызвали сюда, это лишнее доказательство вашей дружбы. Поэтому не станем терять времени на лишние разговоры; вы имеете представление о том, от кого исходит удар?
– Я вам сейчас кое-что сообщу.
– Да, но сначала вы должны изложить мне во всех подробностях, что здесь произошло.
И Бошан рассказал подавленному горем и стыдом Альберу следующее.
Заметка появилась третьего дня утром не в «Беспристрастном голосе», а в другой газете, к тому же правительственной. Бошан сидел за завтраком, когда увидел эту заметку; он немедля послал за кабриолетом и, не кончив завтрака, поспешил в редакцию.
Хотя политические взгляды Бошана и были совершенно противоположны тем, которых придерживался редактор этой газеты, он, как случается подчас и даже нередко, был его закадычным другом.
Когда он вошел, редактор держал в руках номер собственной газеты и с явным удовольствием читал передовую о свекловичном сахаре, им же, по-видимому, и написанную.
– Я вижу у вас в руках номер вашей газеты, дорогой мой, – сказал Бошан, – значит, незачем объяснять, почему я к вам пришел.
– Неужели вы сторонник тростникового сахара? – спросил редактор правительственной газеты.
– Нет, – отвечал Бошан, – этот вопрос меня нимало не занимает; я пришел совсем по другому поводу.
– А по какому?
– По поводу заметки о Морсере.
– Ах, вот что, правда, это любопытно?
– Настолько любопытно, что это пахнет обвинением в диффамации, и еще не известно, каков будет исход процесса.
– Отнюдь нет: одновременно с заметкой мы получили и все подтверждающие ее документы, и мы совершенно уверены, что Морсер промолчит. К тому же мы оказываем услугу родине, изобличая негодяев, недостойных той чести, которую им оказывают.
Бошан смутился.
– Но кто же вас так хорошо осведомил? – спросил он. – Ведь моя газета первая заговорила об этом, но была вынуждена умолкнуть за неимением доказательств; между тем мы больше всего заинтересованы в разоблачении Морсера, потому что он пэр Франции, а мы поддерживаем оппозицию.
– Все очень просто; мы вовсе и не гонялись за сенсацией, она сама свалилась на нас. Вчера к нам явился человек из Янины с обличительными документами; мы не решались выступить с обвинением, но он заявил нам, что в случае нашего отказа статья появится в другой газете. Вы сами знаете, Бошан, что значит интересное сообщение; нам не хотелось упускать случая. Теперь удар нанесен; он сокрушителен и отзовется эхом во всей Европе.
Бошан понял, что ему остается только склонить голову, и вышел в полном отчаянии, решив послать гонца к Альберу.
Но он не мог написать Альберу о событиях, которые разыгрались уже после отъезда гонца. В тот же день в Палате пэров царило большое возбуждение, охватившее всех членов обычно столь спокойного высокого собрания. Все явились чуть ли не раньше назначенного времени и толковали между собой о злосчастном происшествии, которое неизбежно должно было привлечь общественное внимание к одному из наиболее видных членов верхней палаты.
Одни вполголоса читали и обсуждали заметку, другие обменивались воспоминаниями, которые подтверждали сообщенные факты. Граф де Морсер не пользовался любовью своих коллег. Как все выскочки, он старался поддерживать свое достоинство при помощи крайнего высокомерия. Подлинные аристократы смеялись над ним; люди одаренные пренебрегали им; прославленные воины с незапятнанным именем инстинктивно его презирали. Графу грозила горькая участь искупительной жертвы. На него указал перст всевышнего, и все готовы были требовать заклания.
Только сам граф де Морсер ничего не знал. Он не получал газеты, где было напечатано позорящее сообщение, и все утро писал письма, а потом испытывал новую лошадь.
Итак, он прибыл в обычное время с высоко поднятой головой, надменным взглядом и горделивой осанкой, вышел из своей кареты, прошел по коридорам и вошел в залу, не замечая смущения курьеров и небрежных поклонов своих коллег.
Когда Морсер вошел, заседание уже началось.
Хотя граф, не зная, как мы уже сказали, о том, что произошло, держался так же, как всегда, но выражение его лица и его походка показались всем еще более надменными, чем обычно, и его появление в этот день представилось столь дерзким этому ревниво оберегающему свою честь собранию, что все усмотрели в этом непристойность, иные – вызов, а кое-кто – оскорбление.
Было очевидно, что вся палата горит желанием приступить к прениям.
Изобличающая газета была в руках у всех, но, как всегда бывает, никто не решался взять на себя ответственность и выступить первым. Наконец один из самых почтенных пэров, открытый противник графа де Морсера, поднялся на трибуну с торжественностью, возвещавшей, что наступила долгожданная минута.
Воцарилось зловещее молчание; один только Морсер не подозревал о причине того глубокого внимания, с которым на этот раз встретили оратора, не пользовавшегося обычно такой благосклонностью своих слушателей.
Граф спокойно пропустил мимо ушей вступление, в котором оратор заявлял, что он будет говорить о предмете, столь серьезном, столь священном и жизненном для Палаты, что он просит своих коллег выслушать его с особым вниманием.
Но при первых же его словах о Янине и полковнике Фернане граф де Морсер так страшно побледнел, что трепет пробежал по рядам, и все присутствующие впились глазами в графа.
Душевные раны незримы, но они никогда не закрываются; всегда мучительные, всегда кровоточащие, они вечно остаются разверстыми в глубинах человеческой души.
Среди гробового молчания оратор прочитал вслух заметку. Раздался приглушенный ропот, тотчас же прекратившийся, как только обличитель вновь заговорил. Он начал с того, что объяснил всю тяжесть взятой им на себя задачи: дело идет о чести графа де Морсера, о чести всей Палаты, и ради того, чтобы оградить их, он и открывает прения, во время которых придется коснуться личных, а потому всегда жгучих вопросов. В заключение он потребовал назначить расследование и произвести его с возможной быстротой, дабы в самом корне пресечь клевету и восстановить доброе имя графа де Морсера, отомстив за оскорбление, нанесенное лицу, так высоко стоящему в общественном мнении.
Морсер был так подавлен, так потрясен этим безмерным и неожиданным бедствием, что едва мог пробормотать несколько слов, устремив на своих коллег помутившийся взор. Это смущение, которое, впрочем, могло иметь своим источником как изумление невинного, так и стыд виновного, вызвало некоторое сочувствие к нему. Истинно великодушные люди всегда готовы проявить сострадание, если несчастье их врага превосходит их ненависть.
Председатель поставил вопрос на голосование, и было постановлено произвести расследование.
Графа спросили, сколько ему потребуется времени, чтобы приготовиться к защите.
Морсер успел несколько оправиться после первого удара, и к нему вернулось самообладание.
– Господа пэры, – ответил он, – что значит время, когда нужно отразить нападение неведомых врагов, скрывающихся в тени собственной гнусности; немедленно громовым ударом должен я ответить на эту молнию, на миг ослепившую меня; почему мне не дано вместо словесных оправданий пролить свою кровь, чтобы доказать моим собратьям, что я достоин быть в их рядах!
Эти слова произвели благоприятное впечатление.
– Поэтому я прошу, – продолжал Морсер, – чтобы расследование было произведено как можно скорее, и представлю Палате все необходимые документы.
– Какой день угодно вам будет назначить? – спросил председатель.
– С сегодняшнего дня я отдаю себя в распоряжение Палаты, – отвечал граф.
Председатель позвонил.
– Угодно ли Палате, чтобы расследование состоялось сегодня же?
– Да, – был единодушный ответ собрания.
Выбрали комиссию из двенадцати человек для рассмотрения документов, которые представит Морсер. Первое заседание этой комиссии было назначено на восемь часов вечера, в помещении Палаты. Если бы потребовалось несколько заседаний, то они должны были происходить там же, в то же время. Как только было принято это постановление, Морсер попросил разрешения удалиться; ему необходимо было собрать документы, давно уже подготовленные им с присущей ему хитростью и коварством, ибо он всегда предвидел возможность подобной катастрофы.
Бошан рассказал все это Альберу.
Альбер слушал его, дрожа то от гнева, то от стыда; он не смел надеяться, ибо после поездки Бошана в Янину знал, что отец его виновен, и не понимал, как мог бы он доказать свою невиновность.
– А дальше? – спросил он, когда Бошан умолк.
– Дальше? – повторил Бошан.
– Да.
– Друг мой, это слово налагает на меня ужасную обязанность. Вы непременно хотите знать, что было дальше?
– Я должен знать, и пусть уж лучше я узнаю об этом от вас, чем от кого-либо другого.
– В таком случае, – сказал Бошан, – соберите все свое мужество, Альбер; никогда еще оно вам не было так нужно.
Альбер провел рукой по лбу, словно пробуя собственные силы, как человек, намеревающийся защищать свою жизнь, проверяет крепость своей кольчуги и сгибает лезвие шпаги.
Он почувствовал себя сильным, потому что принимал за энергию свое лихорадочное возбуждение.
– Говорите, – сказал он.
– Наступил вечер, – продолжал Бошан. – Весь Париж ждал, затаив дыхание. Многие утверждали, что вашему отцу стоит только показаться, и обвинение рухнет само собой; другие говорили, что ваш отец совсем не явится; были и такие, которые видели, как он уезжал в Брюссель, а кое-кто даже справлялся в полиции, верно ли, что он выправил себе паспорт.
Я должен вам сознаться, что сделал все возможное, чтобы уговорить одного из членов комиссии, молодого пэра, провести меня в залу. Он заехал за мной в семь часов и, прежде чем кто-либо явился, передал меня курьеру, который и запер меня в какой-то ложе. Я был скрыт за колонной и окутан полнейшим мраком; я мог надеяться, что увижу и услышу от слова до слова предстоящую ужасную сцену.
Ровно в восемь все были в сборе.
Господин де Морсер вошел с последним ударом часов. В руках у него были какие-то бумаги, и он казался вполне спокойным; вопреки своему обыкновению держался он просто, одет был изысканно и строго и, по обычаю старых военных, застегнут на все пуговицы.
Его появление произвело наилучшее впечатление: члены комиссии были настроены отнюдь не недоброжелательно, и кое-кто из них подошел к графу и пожал ему руку.
Альбер чувствовал, что все эти подробности разрывают ему сердце, а между тем к его мукам примешивалась и доля признательности; ему хотелось обнять этих людей, выказавших его отцу уважение в час тяжелого испытания.
В эту минуту вошел курьер и подал председателю письмо.
«Слово принадлежит вам, господин де Морсер», – сказал председатель, распечатывая письмо.
– Граф начал свою защитительную речь, и, уверяю вас, Альбер, – продолжал Бошан, – она была построена необычайно красноречиво и искусно. Он представил документы, удостоверяющие, что визирь Янины до последней минуты доверял ему всецело и поручил ему вести с самим султаном переговоры, от которых зависела его жизнь или смерть. Он показал перстень, знак власти, которым Али-паша имел обыкновение запечатывать свои письма и который он дал графу, чтобы тот по возвращении мог к нему проникнуть в любое время дня или ночи, даже в самый гарем. К несчастью, сказал он, переговоры не увенчались успехом, и когда он вернулся, чтобы защитить своего благодетеля, то нашел его уже мертвым. Но, сказал граф, перед смертью Али-паша, – так велико было его доверие, – поручил ему свою любимую жену и дочь.
Альбер вздрогнул при этих словах, потому что, по мере того как говорил Бошан, в его уме вставал рассказ Гайде, и он вспоминал все, что рассказывала прекрасная гречанка об этом поручении, об этом перстне и о том, как она была продана и уведена в рабство.
– И какое впечатление произвела речь графа? – с тревогой спросил Альбер.
– Сознаюсь, она меня тронула и всю комиссию также, – сказал Бошан.
– Тем временем председатель стал небрежно проглядывать только что переданное ему письмо; но с первых же строк оно приковало к себе его внимание; он прочел его, перечел еще раз и остановил взгляд на графе де Морсере.
«Граф, – сказал он, – вы только что сказали нам, что визирь Янины поручил вам свою жену и дочь?»
«Да, сударь, – отвечал Морсер, – но и в этом, как и во всем остальном, меня постигла неудача. Когда я возвратился, Василики и ее дочь Гайде уже исчезли».
«Вы знали их?»
«Благодаря моей близости к паше и его безграничному доверию ко мне я не раз видел их».
«Имеете ли вы представление о том, что с ними сталось?»
«Да, сударь. Я слышал, что они не вынесли своего горя, а может быть, и бедности. Я не был богат, жизнь моя вечно была в опасности, и я, к великому моему сожалению, не имел возможности разыскивать их».
Председатель нахмурился.
«Господа, – сказал он, – вы слышали объяснение графа де Морсера. Граф, можете ли вы в подтверждение ваших слов сослаться на каких-нибудь свидетелей?»
«К сожалению, нет, – отвечал граф, – все те, кто окружал визиря и встречал меня при его дворе, либо умерли, либо рассеялись по лицу земли; насколько я знаю, я единственный из всех моих соотечественников пережил эту ужасную войну; у меня есть только письма Али-Тебелина, и я представил их вам; у меня есть лишь перстень, знак его воли, вот он; у меня есть еще самое убедительное доказательство, а именно, что после анонимного выпада не появилось ни одного свидетельства, которое можно было бы противопоставить моему слову честного человека и, наконец, моя незапятнанная военная карьера».
По собранию пробежал шепот одобрения; в эту минуту, Альбер, не случись ничего неожиданного, честь вашего отца была бы спасена.
Оставалось только голосовать, но тут председатель взял слово.
«Господа, – сказал он, – и вы, граф, были бы рады, я полагаю, выслушать весьма важного, как он уверяет, свидетеля, который сам пожелал дать показания; после всего того, что нам сказал граф, мы не сомневаемся, что этот свидетель только подтвердит полнейшую невиновность нашего коллеги. Вот письмо, которое я только что получил, желаете ли вы, чтобы я его вам прочел, или вы примете решение не оглашать его и не задерживаться на этом?»
Граф де Морсер побледнел и так стиснул бумаги, что они захрустели под его пальцами.
Комиссия постановила заслушать письмо; граф глубоко задумался и не выразил своего мнения.
Тогда председатель огласил следующее письмо:
«Господин председатель!
Я могу представить следственной комиссии, призванной расследовать поведение генерал-лейтенанта графа де Морсера в Эпире и Македонии, самые точные сведения».
Председатель на секунду замолк.
Граф де Морсер побледнел; председатель окинул слушателей вопросительным взглядом.
«Продолжайте!» – закричали со всех сторон.
Председатель продолжал:
«Али-паша умер при мне, и на моих глазах протекли его последние минуты; я знаю, какая судьба постигла Василики и Гайде; я к услугам комиссии и даже прошу оказать мне честь и выслушать меня. Когда вам вручат это письмо, я буду находиться в вестибюле Палаты».
«А кто этот свидетель, или, вернее, этот враг?» – спросил граф изменившимся голосом.
«Мы это сейчас узнаем, – отвечал председатель. – Угодно ли комиссии выслушать этого свидетеля?»
«Да, да!» – в один голос отвечали все.
Позвали курьера.
«Дожидается ли кто-нибудь в вестибюле?» – спросил председатель.
«Да, господин председатель».
«Кто?»
«Женщина, в сопровождении слуги».
Все переглянулись.
«Пригласите сюда эту женщину», – сказал председатель.
Пять минут спустя курьер вернулся; все глаза были обращены на дверь, и я также, – прибавил Бошан, – разделял общее напряженное ожидание.
Позади курьера шла женщина, с головы до ног закутанная в покрывало. По неясным очертаниям фигуры и по запаху духов под этим покрывалом угадывалась молодая и изящная женщина.
Председатель попросил незнакомку приоткрыть покрывало, и глазам присутствующих предстала молодая девушка, одетая в греческий костюм; она была необычайно красива.
– Это она! – сказал Альбер.
– Кто она?
– Гайде.
– Кто вам сказал?
– Увы, я догадываюсь. Но продолжайте, Бошан, прошу вас. Вы видите, я спокоен и не теряю присутствия духа, хотя мы, вероятно, приближаемся к развязке.
– Господин де Морсер глядел на эту девушку с изумлением и ужасом, – продолжал Бошан. – Слова, готовые слететь с этих прелестных губ, означали для него жизнь или смерть; остальные были так удивлены и заинтересованы появлением незнакомки, что спасение или гибель господина де Морсера уже не столь занимали их мысли.
Председатель предложил девушке сесть, но она покачала головой. Граф же упал в свое кресло; ноги явно отказывались служить ему.
«Сударыня, – сказал председатель, – вы писали комиссии, что желаете сообщить сведения о событиях в Янине, и заявляли, что были свидетельницей этих событий».
«Это правда», – отвечала незнакомка с чарующей грустью и той мелодичностью голоса, которая отличает речь всех жителей Востока.
«Однако, – сказал председатель, – разрешите мне вам заметить, что вы были тогда слишком молоды».
«Мне было четыре года; но, так как для меня это были события необычайной важности, то я не забыла ни одной подробности, ни одна мелочь не изгладилась из моей памяти».
«Но чем же были важны для вас эти события и кто вы, что эта катастрофа произвела на вас такое глубокое впечатление?»
«Дело шло о жизни или смерти моего отца, – отвечала девушка, – я Гайде, дочь Али-Тебелина, янинского паши, и Василики, его любимой жены».
Скромный и в то же время горделивый румянец, заливший лицо девушки, ее огненный взор и величавость ее слов произвели невыразимое впечатление на собравшихся.
Граф де Морсер с таким ужасом смотрел на нее, словно пропасть внезапно разверзлась у его ног.
«Сударыня, – сказал председатель, почтительно ей поклонившись, – разрешите мне задать вам один вопрос, отнюдь не означающий с моей стороны сомнения, и это будет последний мой вопрос: можете ли вы подтвердить ваше заявление?»
«Да, могу, – отвечала Гайде, вынимая из складок своего покрывала благовонный атласный мешочек, – вот свидетельство о моем рождении, составленное моим отцом и подписанное его военачальниками; вот свидетельство о моем крещении, ибо мой отец дал свое согласие на то, чтобы я воспитывалась в вере моей матери; на этом свидетельстве стоит печать великого примаса Македонии и Эпира; вот, наконец (и это, вероятно, самый важный документ), свидетельство о продаже меня и моей матери армянскому купцу Эль-Коббиру французским офицером, который в своей гнусной сделке с Портой выговорил себе, как долю добычи, жену и дочь своего благодетеля и продал их за тысячу кошельков, то есть за четыреста тысяч франков».
Лицо графа покрылось зеленоватой бледностью, а глаза его налились кровью, когда раздались эти ужасные обвинения, которые собрание выслушало в зловещем молчании.
Гайде, все такая же спокойная, но более грозная в своем спокойствии, чем была бы другая в гневе, протянула председателю свидетельство о продаже, составленное на арабском языке.
Так как считали возможным, что некоторые из предъявленных документов могут оказаться составленными на арабском, новогреческом или турецком языке, то к заседанию был вызван переводчик, состоявший при Палате, за ним послали.
Один из благородных пэров, которому был знаком арабский язык, изученный им во время великого египетского похода, следил глазами за чтением пергамента, в то время как переводчик оглашал его вслух:
«Я, Эль-Коббир, торговец невольниками и поставщик гарема его величества султана, удостоверяю, что получил от французского вельможи графа Монте-Кристо, для вручения падишаху, изумруд, оцененный в две тысячи кошельков, как плату за молодую невольницу-христианку, одиннадцати лет от роду, по имени Гайде, признанную дочь покойного Али-Тебелина, янинского паши, и Василики, его любимой жены, каковая была мне продана тому семь лет, вместе со своей матерью, умершей при прибытии ее в Константинополь, франкским полковником, состоявшим на службе у визиря Али-Тебелина, по имени Фернан Мондего.
Вышеупомянутая покупка была мною совершена за счет его величества султана и по его уполномочию за тысячу кошельков.
Составлено в Константинополе, с дозволения его величества, в год 1247 гиджры.
Подписано: Эль-Коббир.
Настоящее свидетельство, для вящего удостоверения его истинности, непреложности и подлинности, будет снабжено печатью его величества, наложение каковой продавец обязуется исходатайствовать».
Рядом с подписью торговца действительно стояла печать падишаха.
За этим чтением и за этим зрелищем последовало гробовое молчание; все, что было живого в графе, сосредоточилось в его глазах, и эти глаза, как бы помимо его воли прикованные к Гайде, пылали огнем и кровью.
«Сударыня, – сказал председатель, – не можем ли мы попросить разъяснений у графа Монте-Кристо, который, насколько мне известно, вместе с вами находится в Париже?»
«Сударь, граф Монте-Кристо, мой второй отец, уже три дня как уехал в Нормандию».
«Но в таком случае, сударыня, – сказал председатель, – кто подал вам мысль сделать ваше заявление, за которое Палата приносит вам благодарность? Впрочем, принимая во внимание ваше рождение и перенесенные вами несчастья, ваш поступок вполне естествен».
«Сударь, – отвечала Гайде, – этот поступок внушили мне почтение к мертвым и мое горе. Хоть я и христианка, но, да простит мне бог, я всегда мечтала отомстить за моего доблестного отца. И с тех пор как я ступила на французскую землю, с тех пор как я узнала, что предатель живет в Париже, мои глаза и уши были всегда открыты. Я веду уединенную жизнь в доме моего благородного покровителя, но я живу так потому, что люблю тень и тишину, которые позволяют мне жить наедине со своими мыслями. Но граф Монте-Кристо окружает меня отеческими заботами, и ничто в жизни мира не чуждо мне; правда, я беру от нее только отголоски. Я читаю все газеты, получаю все журналы, знаю новую музыку; и вот, следя, хоть и со стороны, за жизнью других людей, я узнала, что произошло сегодня утром в Палате пэров и что должно было произойти сегодня вечером… Тогда я написала письмо».
«И граф Монте-Кристо не знает о вашем письме?» – спросил председатель.
«Ничего не знает, и я даже опасаюсь, что он его не одобрит, когда узнает; а между тем это великий для меня день, – продолжала девушка, подняв к небу взор, полный огня, – день, когда я наконец отомстила за своего отца!»
Граф за все это время не произнес ни слова; его коллеги не без участия смотрели на этого человека, чья жизнь разбилась от благовонного дыхания женщины; несчастье уже чертило зловещие знаки на его челе.
«Господин де Морсер, – сказал председатель, – признаете ли вы в этой девушке дочь Али-Тебелина, янинского паши?»
«Нет, – сказал граф, с усилием вставая, – все это лишь козни моих врагов».
Гайде, не отрывавшая глаз от двери, словно она ждала кого-то, быстро обернулась и, увидя графа, страшно вскрикнула.
«Ты не узнаешь меня, – воскликнула она, – но зато я узнаю тебя! Ты Фернан Мондего, французский офицер, обучавший войска моего благородного отца. Это ты предал замки Янины! Это ты, отправленный им в Константинополь, чтобы договориться с султаном о жизни или смерти твоего благодетеля, привез подложный фирман о полном помиловании! Ты благодаря этому фирману получил перстень паши, чтобы заставить Селима, хранителя огня, повиноваться тебе! Ты зарезал Селима. Ты продал мою мать и меня купцу Эль-Коббиру! Убийца! Убийца! Убийца! На лбу у тебя до сих пор кровь твоего господина! Смотрите все!»
Эти слова были произнесены с таким страстным убеждением, что все глаза обратились на лоб графа, и он сам поднес к нему руку, точно чувствовал, что он влажен от крови Али.
«Вы, значит, утверждаете, что вы узнали в графе де Морсере офицера Фернана Мондего?»
«Узнаю ли я его! – воскликнула Гайде. – Моя мать сказала мне: „Ты была свободна; у тебя был отец, который тебя любил, ты могла бы стать почти королевой! Вглядись в этого человека, это он сделал тебя рабыней, он надел на копье голову твоего отца, он продал нас, он нас выдал! Посмотри на его правую руку, на ней большой рубец; если ты когда-нибудь забудешь его лицо, ты узнаешь его по этой руке, в которую отсчитал червонцы купец Эль-Коббир!“ Узнаю ли я его! Пусть он посмеет теперь сказать, что он меня не узнает!»
Каждое слово обрушивалось на графа, как удар ножа, лишая его остатка сил; при последних словах Гайде он невольно спрятал на груди свою руку, действительно искалеченную раной, и упал в кресло, сраженный отчаянием.
От виденного и слышанного мысли присутствующих закружились вихрем, как опавшие листья, подхваченные могучим дыханием северного ветра.
«Граф де Морсер, – сказал председатель, – не поддавайтесь отчаянию, отвечайте; перед верховным правосудием Палаты все равны, как перед господним судом; оно не позволит вашим врагам раздавить вас, не дав вам возможности сразиться с ними. Может быть, вы желаете нового расследования? Желаете, чтобы я послал двух членов Палаты в Янину? Говорите!»
Граф ничего не ответил.
Тогда члены комиссии с ужасом переглянулись. Все знали властный и непреклонный нрав генерала. Нужен был страшный упадок сил, чтобы этот человек перестал обороняться; и все думали, что за этим безмолвием, похожим на сон, последует пробуждение, подобное грозе.
«Ну что же, – сказал председатель, – что вы решаете?»
«Ничего», – глухо ответил граф, поднимаясь с места.
«Значит, дочь Али-Тебелина действительно сказала правду? – спросил председатель. – Значит, она и есть тот страшный свидетель, которому виновный не смеет ответить „нет“? Значит, вы действительно совершили все, в чем вас обвиняют?»
Граф обвел окружающих взглядом, отчаянное выражение которого разжалобило бы тигров, но не могло смягчить судей; затем он поднял глаза вверх, но сейчас же опустил их, как бы страшась, что своды разверзнутся и явят во всем его блеске другое, небесное судилище, другого, всевышнего судью.
И вдруг резким движением он разорвал душивший его воротник и вышел из залы в мрачном безумии; его шаги зловеще отдались под сводами, и вслед за тем грохот кареты, вскачь уносившей его, потряс колонны флорентийского портика.
«Господа, – сказал председатель, когда воцарилась тишина, – виновен ли граф де Морсер в вероломстве, предательстве и бесчестии?»
«Да!» – единогласно ответили члены следственной комиссии.
Гайде оставалась до конца заседания; она выслушала приговор графу, и ни одна черта ее лица не выразила ни радости, ни сострадания.
Потом, опустив покрывало на лицо, она величаво поклонилась членам собрания и вышла той поступью, которой Виргилий наделял богинь.