Часть третья
ТЕТРАДЬ ЗА ДВЕ ГИНЕИ
ИЮНЬ — ОКТЯБРЬ
XI
Сижу на разрушенной стене возле кухни. Почти три недели назад я сидела здесь с Нейлом после купания во рву. Под жарким солнцем — совсем другое дело! Жужжат пчелы, воркуют голуби, ров по края полон синевой неба. Только что спустилась попить воды Элоиза; на нее с глубочайшим презрением посматривает лебедь. А недавно, словно лев в джунгли, нырнул в высокую зеленую пшеницу Абеляр.
Впервые сегодня пишу в великолепной тетради, которую мне подарил Саймон. Новой авторучкой! Тоже от него, вчера доставили. Алая ручка и тетрадь в кожаном, голубом с золотом, переплете. Один их вид должен внушать вдохновение! Однако с огрызком карандаша и пухлой тетрадью Стивена ценой в шиллинг дела продвигались лучше…
Я закрываю глаза и расслабляюсь под лучами солнца. Точнее, расслабляется мое тело — разуму отдых неведом. Вспоминаю прошлое, размышляю о будущем… Мысли бродят туда-сюда. К прошлому меня почему-то тянет сильнее, чем к будущему. Совершенно необъяснимо! Мы ведь часто голодали, мерзли, почти не имея при том одежды, а в последнее время на нас свалилось столько счастья! И все-таки к прошлому у меня больше теплых чувств. Нелепо, правда? Еще нелепее мои скука и апатия. Не то чтобы я грущу — просто ничего не чувствую, хотя, по-хорошему, следовало бы летать от счастья.
Может, если все описать, то разберусь, что со мной не так?
* * *
Неделю назад Топаз и Роуз уехали в Лондон, остановившись в квартире Коттонов на Парк-Лейн. Миссис Коттон и меня звала, но ведь кому-то нужно заботиться об отце, Томасе и Стивене. Кроме того, если бы я приняла приглашение, боюсь, она, помимо приданого Роуз, накупила бы одежды и мне. Она необыкновенно щедра и необыкновенно тактична. Чтобы мы не влезли в долги, миссис Коттон настойчиво попросила продать ей за двести фунтов пальто, отделанное бобровым мехом, — просто навязывать деньги не стала.
По поводу приданого она сказала Роуз так:
— Знаешь, милая, я всегда мечтала о дочери, мечтала ее наряжать. Позволь и мне с тобой порадоваться.
Согласие Топаз ехать в Лондон меня удивило, но все разъяснилось во время нашего разговора в ночь накануне поездки.
Я принесла ей в спальню стопку отутюженных вещей; мачеха сидела на кровати у полусобранного чемодана, уставившись в никуда.
— Я не еду, — трагически проронила она баритоном.
— О господи, почему? — спросила я.
— Потому что собиралась ехать… из нехороших побуждений. Я уверяла себя, что Мортмейну будет полезно немного пожить без меня, что мне нужно встретиться со старыми друзьями, вернуться к творчеству, саморазвитию. А на самом деле я хочу понаблюдать за этой женщиной. Хочу убедиться, что она не встречается с ним, когда он приезжает в Лондон. Но это низко! Конечно, я не поеду.
— Как же ты теперь откажешься? — недоуменно сказала я. — Поладить со своей совестью нетрудно — просто не следи за миссис Коттон. Топаз, неужели ты и правда думаешь, будто отец в нее влюблен? У тебя же ни малейшего доказательства!
— Зато есть глаза и уши! Ты видела его с миссис Коттон? Он всегда ее так заинтересованно слушает. Не только слушает, но и отвечает! За один вечер наговаривает с ней больше, чем со мной за последний год.
На это я заметила, что он со всеми домочадцами не слишком разговорчив.
— Но почему?! Что с нами не так? Я-то полагала, будто у него временный приступ замкнутости, который он просто не в силах преодолеть. А теперь, глядя, как он пускает в ход свое обаяние перед Коттонами… Господь свидетель, я не ждала легкой жизни в этом браке. Даже к жестокости была готова. Но молчаливую уныльность я ненавижу!
Я не стала объяснять, что такого слова нет, — уж больно момент неподходящий. Тем более оно мне понравилось.
— Вероятно, миссис Коттон вернется с Нейлом в Америку, — попыталась я ее утешить.
— Не вернется. Она сняла квартиру на три года. Боже, какая я дура! Как я помешаю им встречаться, даже если буду в Лондоне? Там ведь тысячи мест для свиданий. К примеру, у него вновь проснется интерес к Британскому музею.
Должна признать, некоторые основания для подозрений имелись: пока миссис Коттон обитала в Скоутни, в Лондон отец не ездил.
— В таком случае езжай со спокойной совестью, — сказала я. — Неважно, с какой целью ты туда собиралась, раз шпионить все равно не получится.
— И то верно.
С тяжелым вздохом (то есть театрально скорбным стоном) она принялась паковать свои саваны — ночные сорочки.
Захлопнув крышку чемодана, Топаз шагнула к окну и, глядя на ярко освещенную караульню, мрачнейшим голосом проронила:
— Сомневаюсь!..
Я вежливо поинтересовалась в чем.
— В том, что вернусь обратно. У меня чувство, будто я на распутье. В жизни со мной такое случалось раза три-четыре. В ночь, когда Эверард набросился на официанта в «Кафе Ройял»… — Она внезапно умолкла.
Эверард, модный художник, был ее вторым мужем; первого звали Карло, он вроде бы работал в цирке. Нам с Роуз вечно хотелось разузнать о них побольше.
— А почему он на него набросился? — сгорая от любопытства, поинтересовалась я. И напрасно.
Метнув на меня свирепый взгляд, Топаз невнятно пробормотала:
— Пусть мертвые хоронят своих мертвецов…
Насколько мне известно, Эверард живет и здравствует. Кроме того, как мертвые могут кого-то хоронить?
* * *
За эти недели с вечера помолвки ничего важного не произошло. Несколько раз мы ездили в Скоутни, но Нейла не застали: он отправился смотреть скачки — дерби и все такое прочее. Жаль, что ему пришлось развлекаться в одиночестве.
После долгих раздумий я написала ему коротенькое письмо. Помню в нем каждое слово.
«Дорогой Нейл!
Хочу Вас обрадовать: Роуз действительно любит Саймона. Во время нашего последнего разговора я немного в этом сомневалась — так что лгуньей Вы меня назвали небезосновательно. Но теперь я искренна. Роуз сама призналась, а она никогда не лжет. В доказательство добавлю, что, по ее словам, она допускала мысль выйти замуж и без любви. Мне, правда, в это не верится, но все равно, прошу, не судите о ней плохо. Просто Роуз трудно жить в нищете, она столько лет терпела. Слава богу, ей повстречался Саймон! Она влюбилась, и все наладилось.
Надеюсь, Вы хорошо проводите время.
С любовью, Ваша будущая сестра Кассандра»
Я решила, что выражение «с любовью» теперь допустимо. Хотя не уверена, действительно ли стану ему сестрой после брака Роуз… Может, я стану сестрой лишь Саймону?
Наверное, пора в дом. Солнце печет нестерпимо, да и ответ Нейла нужно переписать в дневник.
* * *
Снова я! Сижу в спальне на подоконнике со стаканом молока. Только-только дожевала банан.
Ответил мне Нейл следующее:
«Дорогая Кассандра!
Очень мило с Вашей стороны написать мне это письмо. Возможно, Вы правы. Я вел себя глупо и, несомненно, очень грубо. Еще раз приношу свои извинения.
У мамы в квартире такая толпа, что я переехал в отель и потому почти ни с кем не вижусь. Вчера мы вместе ходили на спектакль, все как будто очень довольны. По случаю премьеры в театре собралось много фотографов; они буквально преследовали миссис Мортмейн, так ослепительно она выглядела.
Надеюсь, нам удастся повидаться до моего отъезда в Америку. Может, еще разок искупаемся во рву. Как поживают лебеди?
Ужасно буду рад иметь такую сестренку.
С любовью, Нейл»
До чего же не хочется, чтобы Нейл возвращался в Америку! Саймон говорит, он собирается выкупить долю ранчо — где-то в калифорнийской пустыне. Похоже, пустыни в Америке не такие уж пустынные.
А сегодня утром я получила письмо от Роуз. Перепишу и его.
«Милая Кассандра!
Прости, что не писала тебе, мы были ужасно заняты.
Покупка приданого — довольно утомительное занятие. Знаешь, как это делается? Ты не поверишь! В настоящие магазины мы практически не заглядываем, ходим в основном по гостиным огромных красивых особняков. Там повсюду хрустальные люстры и ряды маленьких золоченых стульчиков. Садишься — а мимо начинают ходить манекенщицы (не знаю, как правильно написать) в разных нарядах. Тебе дают карточку и карандаш, чтобы отмечать понравившееся. Цены фантастические! Самые простенькие платья стоят около двадцати пяти фунтов. Мой черный костюм обойдется в тридцать пять и даже больше, так как цены не в фунтах, а в гинеях. Сначала траты меня ужасали, но теперь я почти привыкла.
Думаю, на все приданое уйдет под тысячу фунтов (только не воображай гору вещей — с такими-то ценами). Меха и драгоценности мне купят после, когда мы поженимся. Разумеется, кольцо по случаю помолвки у меня уже есть. С прямоугольным изумрудом. Очень миленькое.
Тебе наверняка любопытно узнать, что мы купили, но на подробные описания нет времени. Даже неловко! У меня столько вещей, а у тебя почти ничего. Но мы непременно подберем тебе красивый наряд как подружке невесты (придется подъехать на примерку). Кстати, готовую одежду, которую я ношу сейчас, можно перешить на твою фигуру — вот только закончу с приданым. А после свадьбы отправимся вдвоем по магазинам и накупим тебе гору всего-всего!
Слушай новости, тебя они особенно заинтересуют. На обеде у Фокс-Коттонов мы видели фотографии Стивена! Неописуемо хорош! Просто олицетворение всех греческих богов. Леда на полном серьезе считает, что его взяли бы сниматься в кино. Представляешь? Стивен — актер. Умора! Я так и сказала. Леде это жутко не понравилось. Внимательнее присматривай за своим сокровищем! Шучу. А то еще наделаешь глупостей. Я собираюсь найти тебе по-настоящему достойного человека.
Фокс-Коттоны мне ужасно не нравятся. Обри увивается вокруг Топаз, уже несколько раз куда-то ее приглашал. У мачехи броская внешность, все обращают на нее внимание.
Оказывается, она знакома с несколькими манекенщицами, из тех, что демонстрировали одежду. Я чуть не упала! И с фотографами, присутствовавшими на премьере в театре. Кстати, там был Макморрис — вылитая обезьяна, только бледная. Снова хочет рисовать Топаз. На фоне хорошо одетых людей ее наряды выглядят эксцентрично. А ведь когда-то я так завидовала ее гардеробу! Теперь смешно.
Вчера вспоминала тебя. Гуляя в одиночестве, забрела в магазин, где хранились меха. После нарядов, что я повидала за последние дни, одежда там кажется унылой, но перчатки и прочие мелочи все-таки прелестны. Хотела купить тебе веточку белого коралла, в которую ты влюбилась, а она, оказывается, для украшения, не продается. Тогда я решила приобрести „колокольчиковые“ духи, но у меня не хватило денег — стоят они умопомрачительно.
Топаз страшно экономит. Выдает мне очень скромные суммы, хотя, откровенно говоря, деньги, вырученные за продажу пальто, принадлежат мне и тебе. Миссис Коттон, конечно, не скупится, но наличные деньги не предлагала — вероятно, считает это бестактным. И зря!
Кассандра, милая, помнишь, как мы наблюдали за женщиной, покупавшей гору шелковых чулок? Ты еще сравнила нас с голодными кошками, тоскливо мяучащими на птиц? Думаю, в тот момент я и решила, что пойду на все — абсолютно на все, — только бы вырвать нас из чудовищной нищеты! И в поезде мы вдруг снова встретили Коттонов. Ты веришь в силу мысли? Я верю! Меня одолевало отчаяние, как в тот вечер, когда я загадывала желание на ангеле — и смотри, что вышло! Совершенно правильно: он ангел, а не дьявол. До чего же чудесно любить Саймона, до чего все чудесно!
Кассандра, милая, обещаю: после моего замужества тебе никогда не придется тоскливо мяучить! Помочь я сумею не только с одеждой, ты знаешь. Может, тебе хочется продолжить образование в колледже? (Томас намерен поступить в Оксфорд, слышала?) Конечно, на мой взгляд, там тоска зеленая, но ты у нас умная, тебе, наверное, понравится. Понимаешь, этот брак поможет каждому из нас, даже отцу! Сейчас, вдали от дома, я отношусь к нему снисходительнее. Саймон и миссис Коттон искренне считают его великим писателем. Но какой с того прок, раз он не может заработать денег? Передай ему, что я его люблю! И Томасу со Стивеном передай тоже. Я пришлю им открытки. Письмо исключительно для тебя, сама понимаешь.
Жаль, что мы врозь! Я вспоминаю тебя по сто раз на дню. Мне стало так грустно в том магазине. Обязательно схожу туда еще раз и куплю тебе „колокольчиковые“ духи, вот только вытяну из Топаз побольше денег. Духи называются „Летнее солнцестояние“. Надушишься ими перед игрищами на насыпи у башни Вильмотт.
О господи, я исписала уйму изысканных почтовых листов миссис Коттон! И не могу остановиться — я, будто говорю с тобой. Собиралась рассказать о театрах, но, пожалуй, отложу на другой раз: уже поздно, надо переодеться к ужину.
Пожалуйста, не забывай свою Роуз, пиши почаще.
P.S. У меня собственная ванная! Каждый день сюда приносят свежее полотенце персикового цвета. Когда мне одиноко, я запираюсь здесь и сижу, пока не повеселею».
Первое в жизни письмо от сестры. Мы ведь никогда не разлучались, разве что в далеком детстве, когда она заболела скарлатиной. Тон письма совсем не в духе Роуз, уж очень ласковый; по-моему, она никогда не говорила мне «милая Кассандра». Наверное, ей и правда меня не хватает. Влюбленная девушка посреди такого великолепия — и тоскует по сестре… Вот что значит истинно прекрасная душа.
Тридцать пять гиней за костюм! С ума сойти. Это же тридцать шесть фунтов пятнадцать шиллингов. Хитро придумали в магазинах выставлять цену в гинеях. Неужели одежда может столько стоить? Тогда Роуз права: на тысячу фунтов много не купишь. Шляпки, туфельки, белье!.. Я, конечно, догадывалась, что у сестры целый ворох платьев (такую красоту можно приобрести по два-три фунта за штуку), но в изящных черных костюмах по безумной цене, наверное, чувствуешь себя особенно прекрасной. Словно в драгоценностях. Какими роскошными казались мы себе в детстве, надевая старые тоненькие цепочки с жемчужными сердечками! И какой подняли рев, когда их продали.
Тысяча фунтов на одежду… Сколько продержались бы на эту сумму бедняки! Сколько бы продержались на эту сумму мы, коли на то пошло! Странно… Я никогда не считала нас бедняками; то есть никогда не жалела свою семью, как безработных или попрошаек. А ведь наше положение было куда плачевнее: мало того что не трудоспособны, так и за подаянием не к кому обратиться.
Да я бы в глаза не посмела взглянуть нищему, истратив на приданое тысячу фунтов!
Ладно, о чем я говорю. Можно подумать, миссис Коттон раздала бы тысячу фунтов беднякам, не истрать она их на Роуз. Пусть уж хоть сестре. А я с удовольствием возьму ее одежду.
Нет, некрасиво… Стыдно радоваться, что богатство не на моей совести, желая при том иметь его под рукой.
Собиралась переписать письмо Топаз, но оно приколото к полочке в кухне; там в основном указания по стряпне. Повариха из меня, оказывается, никакая. Разумеется, мы управлялись сами, когда мачеха уезжала позировать: ели хлеб, овощи, яйца. Но теперь в доме появилось мясо, даже цыплята, и меня буквально преследуют неудачи. Например, я потерла грязные кусочки мяса мылом, а потом замучилась его смывать. Еще как-то оставила в цыпленке внутренности, которые следовало вынуть.
Поддерживать дом в чистоте тоже труднее, чем я ожидала. Я, конечно, участвовала в уборке, но никогда ее не организовывала.
С каждым днем все лучше понимаю, до чего много и тяжко работала Топаз.
Ее письмо будто нацарапано палкой: мачеха всегда пишет большим, очень толстым оранжевым пером. Я насчитала шесть орфографических ошибок. После полезных советов по приготовлению пищи она коротко упоминает о премьере в театре, заметив, что пьеса не «выдающаяся» (новое подхваченное ею словечко). Архитектурные творения Обри Фокс-Коттона — выдающиеся, фотографии Леды Фокс-Коттон — нет (Топаз вообще сомневается в ее побудительных мотивах). «Побудительных» с двумя «т».
Милая Топаз! В этом письме она вся: три четверти — дело, четверть — юмор. Надеюсь, юмор означает, что настроение у нее поднялось. С тех пор как она начала волноваться за отца, веселья в ней все меньше и меньше. Уже несколько месяцев она не играет на лютне и не сливается с природой.
В конце мачеха обещает немедленно вернуться домой, если отец без нее затоскует. Увы! Ни малейших признаков тоски у него не видно. Он даже стал спокойнее — хотя и не словоохотливее. Встречаемся мы только за столом; в остальное время отец либо гуляет, либо
сидит в караульне, перечитывая гору детективов мисс Марси (теперь перед уходом он всегда запирает дверь на замок, а ключ берет с собой). Один день провел в Лондоне. По здравом размышлении я решила прямо спросить о поездке. Глупо поддаваться его странному гипнозу, не смея лишний раз заговорить.
Едва он вернулся, я весело поинтересовалась:
— Как Британский музей?
— Я туда не ходил, — довольно беспечно ответил отец. — Сегодня я осмотрел…
Он вдруг умолк. Взглянул на меня, точно на ядовитую кобру, которую по рассеянности сразу не заметил, и вышел из комнаты.
Мне нестерпимо хотелось крикнуть: «Да погоди же! Что с тобой? Ты сходишь с ума?» К счастью, успела прикусить язык. Если у человека странности с головой, то ему об этом сообщают в последнюю очередь.
Эта мысль потрясла меня до глубины души. Неужели я правда считаю, будто отец сходит с ума? Нет. Конечно, нет! Более того, у меня теплится слабая надежда, что в караульне кипит работа — он дважды просил чернила. Только зачем-то взял огрызки моих цветных мелков и ветхий том сказок; это довольно необычно, равно как и прогулка в обнимку с древним железнодорожным справочником Брэдшоу.
Ведет он себя нормально. Даже стряпню мою поглощает без звука — значит, хорошо себя контролирует.
До чего же я была самонадеянной! Помню, как обещала описать отца — четкий портрет в несколько ярких штрихов. Ха! Описать отца! Да я ведь никого толком не знаю! Не удивлюсь, если выяснится, что Томас ведет двойную жизнь. Хотя его вроде бы ничего, кроме еды да уроков, не занимает… Слава богу, теперь можно накормить брата как следует. И я стараюсь — накладываю ему в тарелку целую гору.
А Стивен? Нет, описать Стивена я не в состоянии.
Все-таки жизнь непредсказуема. Меня так тревожили предстоящие долгие вечера с ним наедине, когда отец сидит в караульне, а Томас делает уроки, — и напрасно! После чая он помогает мне мыть посуду, а потом мы идем в сад, причем работаем на разных участках; и вообще, Стивен не очень разговорчив.
В Лондон он больше не ездил, снимков своих наверняка не видел. Если бы фотографии прислали, я бы знала.
Стивен как будто потерял ко мне интерес. Это хорошо. В моем состоянии я не смогла бы держаться с ним резко.
Кстати, в каком состоянии, Кассандра Мортмейн? Что ты чувствуешь? Подавленность? Апатию? Опустошенность? Тогда объясни: почему?
Я думала, если начну писать, то сумею выяснить, в чем дело, но до сих пор не поняла причины странного настроения. Разве только… может, я завидую Роуз?
Отложу-ка ручку, загляну в сокровенные глубины души…
* * *
Заглядывала добрых пять минут. Клянусь, сестре я не завидую. Более того — в жизни не поменялась бы с ней местами! Главным образом, конечно, потому, что не желаю замуж за Саймона. А если бы я любила его, как Роуз? Нет, такое трудно вообразить. Хорошо, допустим, на месте Саймона Нейл (должна признаться, с поры его отъезда гадаю, не влюблена ли я в него хоть капельку).
Ладно, я без ума от Нейла и выхожу за него замуж. Он богат. На тысячу фунтов я покупаю приданое, будущее сулит меха и драгоценности. У меня пышная свадьба, гости ахают: «Какую блестящую партию сделала эта скромная девочка!» Мы живем в Скоутни-Холле. Дом — полная чаша. Вокруг резвится толпа прелестнейших ребятишек. Как там в сказках? И жили они долго и счастливо!
Нет, все равно не хочется. Правда, от свадьбы и нарядов я бы не отказалась. Вот супружеская жизнь мне вряд ли понравилась бы. Помню, какое горькое разочарование меня охватило, когда я впервые узнала о тайной стороне брака. Впрочем, эмоции давно улеглись. Ничего не поделаешь, рано или поздно с этим сталкивается каждый.
Больше всего меня угнетает застой. Пустота впереди. Чего ждать? Вечного счастья? Разумеется, жизнь не безоблачна, всякое бывает: шалости детей, скандалы с прислугой, или же милейшая миссис Коттон подбросит ложечку дегтя в семейную бочку меда. (Кстати, почему именно деготь и почему его кладут именно в мед?) Мелкие заботы, изредка серьезные огорчения — суть не в том. Роуз просто не нужны перемены! Ее устроит навсегда установленный порядок вещей. Она не ждет за каждым поворотом чуда.
Наверное, глупо, но ничего не поделаешь: Я НЕ ЗАВИДУЮ РОУЗ. Стоит представить себя на ее месте — и перед глазами возникает последняя страница романа со счастливым концом, этакой жирной точкой, после которой о героях и не вспоминаешь.
* * *
Наверное, прошло довольно много времени с того момента, как я написала последнее слово.
Я долго смотрела на мисс Блоссом, ничего перед собой не видя. Зато теперь, после выхода из «ступора», вижу окружающее отчетливей, чем прежде. Мебель, словно живая, слегка клонится в мою сторону, как стул на картине Ван Гога. Две кровати, кувшин с тазиком для умывания, бамбуковый туалетный столик… Сколько лет мы делили с сестрой эту комнату! Каждая из нас строго держалась своей половинки стола. Теперь на нем ни единой вещицы Роуз, кроме розовой фарфоровой подставки для несуществующих колец.
О боже, я поняла, что меня мучило всю неделю!
Я не завидую сестре. Я по ней скучаю! Не потому, что она далеко, — хотя мне и правда немного одиноко, — я скучаю по той Роуз, что ушла навсегда. Мы неизменно были рядом, вместе узнавали мир, разговаривали по ночам с мисс Блоссом, мечтали, надеялись… Две героини Бронте — Джейн Остен, бедные, но неунывающие. Девушки из Годсендского замка. Теперь осталась лишь одна. Веселье закончилось, прошлого не вернуть.
Какая же я эгоистка! Роуз ведь счастлива! Ничего я не хочу возвращать! Даже с нетерпением жду подарков. Хотя…
Нет ли в богатстве подвоха? Не лишают ли большие деньги удовольствия от обладания вещью? Прожив много лет без новых нарядов, я так радовалась зеленому льняному платью! Испытает ли Роуз подобную радость спустя несколько лет?
В одном я уверена твердо: я обожаю свое зеленое платье, пусть оно и стоит всего двадцать пять шиллингов.
«Всего» двадцать пять шиллингов! Когда мы расплачивались за покупку, казалось, что это целое состояние!
В комнату с громким мяуканьем вошел Аб — значит, пора пить чай; у нашего котищи желудок как часы.
Точно пора! Во дворе с Элоизой разговаривает Стивен; отец из окна караульни громко интересуется, принес ли Томас выпуск «Скаута». (И зачем взрослому «Скаут»?) А вот не забыл ли брат о копчушках?
Спросила из окна — не забыл. Теперь он нам часто привозит рыбу из Кингз-Крипта. Говорят, полезно для мозга. Вдруг отцу поможет?
Копчушки к чаю, по две на каждого — м-м-м!.. Ладно, по три, если кому-нибудь очень захочется.
Мне уже лучше.
Иду вниз кормить семью.
XII
Наступил канун дня летнего солнцестояния, такой же прекрасный, как его имя.
Я сижу с дневником на чердаке — просто из чердачного окна видно башню Вильмотт. Сначала я собиралась подняться на насыпь, но потом решила, что это чересчур: там лучше мысленно наслаждаться воспоминаниями, а не писать о них. А записать нужно быстро, пока они свежи, радостны и не подернулись грустью, которая, как подсказывает мне сердце, неминуема.
Думала, уже сегодня утром эйфория угаснет, однако до сих пор летаю, будто на крыльях. Даже не верится, что мое настроение когда-нибудь омрачит печаль.
Наверное, дурно с моей стороны так ликовать? Наверное, меня должны мучить угрызения совести? Нет! Я не позволила себе терзаться. Никого это не ранит, кроме меня. Имею ли я право радоваться? Да! Ровно столько, сколько продлится счастье.
Счастье… распускающийся в сердце цветок, трепет крыльев! Ах, почему я не могу писать стихи, как в детстве? Я срифмовала несколько строк, но слова звучали фальшиво, точно слезливая песня. И я порвала черновик. Нужно описать вчерашнее, как можно проще, без высокопарностей и жеманства. Ну отчего я не поэт? Ужасно хочется отдать должное…
* * *
Чудесный день начался у меня с восходом солнца. Я часто просыпаюсь на рассвете, но потом обычно вновь засыпаю. Я вдруг вспомнила, что наступает мой любимый день летнего солнцестояния, и принялась с удовольствием обдумывать ритуалы у башни, вероятно, последние, а потому особенно ценные. Нет, они мне не надоели, просто Роуз потеряла интерес к празднику примерно в семнадцать лет. И правильно! Глупо превращать обряд в театральное представление. Довольно необычно я отметила этот день в прошлом году, когда мне великодушно помогала Топаз. Вышло совсем по-язычески!
Лучше всего праздник удавался в детстве: мы с Роуз были маленькие и немного боялись. Лет в девять я вычитала о нем в книге по фольклору; тогда мы впервые и провели положенные ритуалы. Правда, мама говорила, девочкам-христианкам не пристало затевать такие игры (помню, я весьма удивилась, услышав, что я христианка); кроме того, ее тревожил костер — вдруг во время плясок вокруг загорятся платья? Зимой мама умерла, и в следующий день летнего солнцестояния мы развели более внушительный костер. Складывая дрова, я внезапно о ней вспомнила: может, мама нас видит? Меня начала мучить совесть. Из-за костра, из-за того, что я больше по ней не тоскую, а продолжаю радоваться жизни… Когда наступило время пробовать кекс, я возликовала: наконец-то съем два куска! Мне всегда разрешалось взять только один. Но… в конце концов, одним и обошлась.
Мать Стивена всегда пекла для нас вкуснейший праздничный кекс; ела его вся семья, но на насыпь мы с Роуз никого не брали. Только через год после явления Призрака Стивен начал гулять в ночь наших обрядов по двору — на случай, если понадобится помощь.
Я лежала в постели, наблюдая за поднимающимся из пшеницы солнцем, и пыталась по порядку вспомнить все наши празднования. Добралась до года, когда день летнего солнцестояния ознаменовался жутким ливнем и мы с Роуз, сидя под зонтиком, старались развести огонь. Тут меня вновь сморило; сознание окутала чудесная, легкая дрема. Снилось, будто я встречаю рассвет на башне Вильмотт, а вокруг расстилается бескрайнее золотистое озеро. Замок сгинул, но мне это было безразлично…
За завтраком Стивен сказал, чтобы обед я на него не готовила, — ему нужно в Лондон, хоть сегодня и суббота.
— Миссис Фокс-Коттон хочет начать съемку завтра прямо с утра, — объяснил он, — поэтому мне нужно выехать сегодня и там заночевать.
Я спросила, есть ли у него сумка для вещей. Он показал побитый молью портплед своей матери.
— Господи, он же никуда не годится! — ахнула я. — Я дам тебе свой кожаный чемоданчик, он довольно вместительный.
— Мне точно хватит, — улыбнулся Стивен. — Я беру лишь ночную сорочку, бритву, зубную щетку и гребень.
— Стивен, может, выделишь из заработанных пяти гиней небольшую сумму себе на халат?
Он ответил, что на эти деньги у него другие планы.
— Ну, тогда возьми из своей зарплаты. Теперь тебе не нужно отдавать нам все. У нас есть двести фунтов за пальто.
Стивен возразил, что не может менять заведенный порядок, не посоветовавшись с Топаз.
— Вдруг она на меня рассчитывает? — серьезно сказал он. — Двести фунтов не вечные. Не стоит расслабляться и воображать себя богачом.
В конце концов, Стивен пообещал подумать над покупкой халата. Пообещал просто так, чтобы меня порадовать. Впрочем, нет… Думаю, он надеялся поскорее завершить спор — радовать меня он давно не пытается. И это очень хорошо!
Только Стивен вышел за порог, как спустился отец. В своем лучшем костюме. Он, представьте себе, тоже отбывал в Лондон! На несколько дней!
— Где остановишься? У Коттонов? — отважилась поинтересоваться я (да, в последнее время задавать ему вопросы я именно «отваживаюсь»).
— Что — где? А! Возможно, возможно… Отличная мысль. Передать что-нибудь девочкам? Только не затевай речь на минуту.
Я в изумлении смотрела на отца. Он взял со стола тарелку и принялся внимательно ее разглядывать. Старую треснувшую тарелку с ивовым узором я принесла домой из курятника, так как не хватало посуды.
— Занятно, хорошая возможность… — пробормотал он, наконец и, забрав тарелку, отправился в караульню.
Спустя несколько минут отец вернулся, уже без тарелки, и сел завтракать, явно чем-то озабоченный. Но уж очень меня заинтриговал его интерес к тарелке! Я спросила, представляет ли она какую-то ценность.
— Может быть, может быть, — проговорил он, неподвижно глядя перед собой.
— Собираешься ее продать?
— Продать? Не болтай глупостей. Вообще не болтай!
Я умолкла.
Затем поднялась обычная суматоха с провожанием. Отец торопился на поезд. Я заблаговременно выкатила во двор велосипед.
— А где вещи? Ты же с ночевкой, — удивилась я, заметив его пустые руки.
Слегка растерявшись, он сказал:
— Э-э-э… Я ведь не могу приладить чемодан к велосипеду. Обойдусь. О! А это… — На глаза ему попался кишащий личинками моли старый портплед, который я выкинула после ухода Стивена.
— Ну конечно! Вот что я возьму! Повешу на ручки. Принеси мои вещи! Только мигом.
Я попыталась объяснить, что портплед в ужасном состоянии, но отец затолкал меня в дом, выкрикивая вслед указания. В кухне до меня донесся вопль «Пижама!», на лестнице — «Бритвенный прибор!», а когда я начала обыскивать спальню — «Зубная щетка, носовые платки и чистая рубашка, если есть!». На подступах к ванной меня настиг грозный рык:
— Хватит! Немедленно спускайся, я опаздываю на поезд!
Я вихрем слетела вниз. Отец, как будто забыв о спешке, сидел на пороге с портпледом в руках.
— Очень занятная подделка… якобы персидская… — начал он, с любопытством рассматривая ветхую вещицу.
На землю его вернули часы годсендской церкви, отбивающие половину.
— Скорее давай все сюда! — подпрыгнул отец.
Быстро забросив вещи в портплед, он повесил багаж на ручки велосипеда и рванул с места, прямо через уголок клумбы. У караульни резко притормозил, спрыгнул на землю, а затем кинулся в башню, вверх по лестнице. Велосипед, разумеется, упал. Пока я добежала до ворот и подняла его, отец уже спускался. С тарелкой. Он сунул ее к остальным вещам, снова вскочил на сиденье и яростно завертел педали, глухо молотя коленками портплед. У поворота отец обернулся и крикнул:
— Пока-а! — При этом чуть не сверзился.
Спустя миг велосипед исчез из виду.
Не замечала прежде за ним такой порывистости. Или все-таки замечала? Не таким ли он был до того, как угас его вспыльчивый нрав?
Я зашагала к дому. Выходит, ночевать придется одной! Томас на выходные остался у школьного друга, Гарри. Мне стало тревожно и одиноко, но вскоре я себя убедила, что страшиться нечего: бродяги к нам почти не забредают, а те, что забредают, ведут себя прилично. Кроме того, Элоиза — превосходный сторож.
Наконец я примирилась с мыслью, что надолго предоставлена самой себе. Мне это даже понравилось. Люблю оставаться в доме одна — неописуемо волшебное ощущение. А тут целых два дня!
На душе почему-то стало еще радостнее. Казалось, замок отныне целиком и полностью принадлежит мне. И день безраздельно принадлежит мне! И даже над собой я большая хозяйка, чем обычно! Я замечала каждый свой жест: поднимая руку, удивленно на нее смотрела и думала: «Она моя!» Движение доставляло мне удовольствие — физическим напряжением, касанием воздуха. Да, воздух меня касался, хотя не было ни малейшего ветерка. Удивительно!
Весь день я летала как на крыльях, не чуя преград. Радость отдавала чем-то странно знакомым, словно уже когда-то пережитым. Как бы описать то чувство — безошибочное узнавание, будто возвращаешься в родные стены после долгой отлучки? Теперь тот день кажется мне аллеей, ведущей к некогда любимому, но забытому дому, по пути к которому воспоминания пробуждаются так смутно, так исподволь, что лишь при виде фасада ликующе восклицаешь: «Вот почему я была так счастлива!»
Слова — настоящие заклинания! Стоило описать аллею, и она возникла у меня перед глазами, точно наяву: по обеим сторонам гладкие стволы огромных деревьев, высоко над головой смыкаются пышные кроны. Неподвижный воздух дышит покоем и в то же время словно чего-то ждет (точь-в-точь, как однажды на закате в соборе в Кингз-Крипте). А я все иду, иду под зеленым арочным сводом ветвей, и передо мной расстилается долгий путь к красоте, вчерашний день-аллея.
До чего странные образы рождает сознание!
* * *
Я смотрю в голубое небо. Какое оно сегодня яркое… По солнцу проплывают огромные мягкие облака с ослепительно серебрящимися краями — да и сам день серебрится и сверкает. Пронзительно перекрикиваются птицы…
* * *
Вчерашний день был золотым; даже мягкий утренний свет навевал сон, а звуки казались приглушенными. Закончив к десяти часам все дела, я размышляла, чем бы заняться до обеда. Побродила по саду, понаблюдала, как дрозды ловят на лужайке червячков, а затем расположилась на траве у рва, лениво окунув руку в сверкающую воду. Вода оказалась неожиданно теплой. Решила поплавать. Дважды обогнула замок — и в голове постоянно звучала «Музыка на воде» Генделя.
Перегнувшись через подоконник, я вывесила за окно купальный костюм, и мне вдруг ужасно захотелось позагорать без ничего. Что за блажь на меня нашла? Загадка. Нагишом в нашем семействе всегда разгуливала Топаз. Чем больше я об этом думала, тем сильнее нравилась затея. С местом определилась быстро. На башне, примыкающей к спальне, меня не увидели бы ни рабочие с полей, ни случайные прохожие.
Взбираться голышом по холодным, грубым ступеням каменной лестницы было странно и почему-то приятно. Из темноты я вынырнула к солнцу, в восхитительное тепло. Лучи окутали меня, словно плащ. Правда, раскаленная крыша жгла ступни, но я, слава богу, догадалась взять с собой покрывало.
Вот оно, настоящее уединение!
Башня при спальне сохранилась лучше других: зубцы по периметру целы, только кое-где потрескались; в одной из глубоких щелей проросли бархатцы. Я легла — и все вокруг исчезло. Даже парапет (если не вертеть головой). Ничего, кроме сияющей бездонной лазури неба.
Насколько же разнятся ощущения, когда ты в одежде, — пусть и откровеннейшем купальнике, — и когда полностью раздета!
Спустя несколько минут мое тело ожило; я чувствовала себя всю так же хорошо, как голову, руки или сердце. Казалось, можно думать не только мозгом, но и, к примеру, ногами. Кожей, ногтями, ресницами я вдруг поняла, что болтовня Топаз о слиянии с природой не ерунда! Я нежилась в теплых лучах, будто под огромными мягкими ладонями; трепет воздуха напоминал ласковое касание пальцев…
Мое поклонение природе всегда было связано с колдовством и легендами, хотя порой в нем сквозило что-то религиозное. Но не теперь. Похоже, такое состояние Топаз и называла «языческим». В любом случае, это неописуемо!
В конце концов, мне стало жарко. Перевернулась на живот; спину, как ни странно, общение с миром не заинтересовало. Вновь работал один мозг. Он будто замкнулся на себе — вероятно, потому, что перед глазами расстилалась лишь унылая серая крыша. Я прислушалась к тишине. Ну и безмолвие… Ни собачьего лая, ни куриного квохтанья, — ни щебета птиц, что самое удивительное! Точно в звуконепроницаемой раскаленной сфере. Не успела я испугаться: оглохла?! — как услышала слабое шлепанье: хлоп-хлоп…
Кап-кап…
Еле сообразила, что это стекает в ров вода с мокрого купальника.
На бархатцы, прожужжав мимо моего уха, опустилась пчела. И тут в небе так загудело, точно целый рой пчел слетелся к Годсенду со всего света. Подскочив, я увидела приближающийся самолет и сразу бросилась к лестнице прятаться — только голову выставила. Самолет пролетел над замком низко-низко.
Глупо, конечно, но я почему-то представила себя средневековой леди де Годис, наблюдающей из глубины времен за парящим в небе человеком (вероятно, с надеждой, что это возлюбленный, который намерен ее завоевать). Затем средневековая леди на ощупь сошла вниз по лестнице и облачилась в платье-рубашку.
Едва я застегнула последнюю пуговицу, во дворе закричал почтальон:
— Есть кто дома?!
Посылка!
Мне!
Роуз все-таки вернулась за духами «Летнее солнцестояние». Я думала, она забыла.
Подарок был чудесен! Под внешней оберткой обнаружилась вторая — белая, с яркими цветами, а под ней — синяя, бархатистая на ощупь, коробочка. В стеклянном флаконе, украшенном гравировкой (луна и звезды), плескались бледно-зеленые духи. Пробку опоясывал блестящий шнурок, закрепленный серебряными печатями. До смерти хотелось немедленно их опробовать! Сдержалась. Решила отложить до начала обряда и весь день предвкушать удовольствие.
Я поставила флакон на туалетный столик, на половину Роуз, и мысленно послала ей благодарность. Написать я собиралась сразу после «игрищ на насыпи у башни Вильмотт», как она выразилась. Хотела сообщить, что надушилась ее подарком перед ритуалом.
И почему я не написала сразу? Что ей теперь сказать?..
Я проголодалась, но готовить стало лень; устроила роскошный обед из тушеной фасоли. Какое блаженство, мы снова можем позволить себе консервы! Еще я съела бутерброд с маслом, салат, холодный рисовый пудинг, два кусочка кекса (настоящего, магазинного!), а запила все молоком. Эл с Абом сидели на столе. Угощение перепало и им. Хотя я их прежде покормила, оба бросились к банке с фасолью. Впрочем, они редко что оставляют без внимания — Элоиза не отказывалась даже от соленых листьев салата (когда мы голодали, бедняжка стала практически вегетарианкой). Наевшись втроем по самое горло, мы дружно улеглись вздремнуть на кровать с пологом: Аб свернулся калачиком в ногах, Элоиза спиной привалилась мне на грудь — жарковато, конечно, зато компания.
Проспали несколько часов. Никогда так долго не спала в дневное время — почти до четырех! Даже стыдно… Элоиза радостно застучала хвостом по матрацу, словно я вернулась после отлучки. Абеляр смерил нас странным взглядом, будто обеих видел впервые в жизни, затем спрыгнул с кровати и, немного поточив когти о единственную ногу мисс Блоссом, сбежал вниз по лестнице. Спустя несколько минут я выглянула во двор: кот сидел на стене и, воздев лапу к небу, старательно умывался. Мне, кстати, тоже следовало вымыть голову…
Вскоре настало время собирать цветы.
Цветы для обряда требовались полевые. Не помню почему: то ли по традиции, то ли сами с Роуз так придумали. Гирлянды из мальвы, смолевки и колокольчиков мы набрасывали на шеи, наперстянку несли в руках, а шиповником украшали волосы. Даже когда сестра перестала принимать участие в праздновании, все равно иногда выходила собирать цветы.
Бродя по лугу, я мысленно разговаривала с Роуз, слышала ее ответы… и вдруг страшно по ней затосковала! Тогда я решила побеседовать с Элоизой. Мы неторопливо прогулялись по аллее, полям; иногда я давала корзину с цветами собаке, и та несла ее в зубах, гордо виляя всей задней половиной туловища. Правда, совсем недолго.
В лиственничнике — о радость! — цвело еще много колокольчиков. Обожаю смотреть, как Элоиза нюхает их длинным белым кожистым носиком. И почему люди считают бультерьеров уродливыми? Эл красива, изящна, хотя за последние сытные недели и набрала чуть лишнего веса.
Я щедро напоила цветы водой; без воды полевые цветы быстро гибнут, поэтому плести гирлянды лучше после семи часов вечера.
Еще раньше я запаслась хворостом для костра (тяжелые поленья заранее приносит Стивен) и сложила в корзинку; с плетением гирлянд покончила к восьми. На голубеющем небе тускло светилась бледная луна. Переодевшись в зеленое льняное платье, я накинула гирлянды на шею, вставила в волосы шиповник и наконец, в последнюю минуту, открыла духи.
Глубокий вдох — и я вновь очутилась в шикарном магазине, где хранились меха. Ах, какой восхитительный был аромат! Однако ничего общего с запахом колокольчиков он не имел. Странно! Я немного помахала носовым платком и на секунду вроде бы почувствовала колокольчики, но в целом… В целом пахло таинственной, неуловимой сладостью — роскошью и Лондоном. Духи полностью забили слабый аромат полевых цветов. И я решила не душиться — не хотелось портить чудный запах нагретой солнцем травы у башни Вильмотт. Понюхав духи еще раз, я сбежала в кухню за корзинкой и хворостом и отправилась на насыпь. Элоиза, к счастью, за мной не увязалась — вечно она норовит попробовать обрядовый кекс.
На вершине насыпи было спокойно, безветренно. Солнце село.
Обычно ритуал у меня начинается с наблюдения за угасающим светилом, но нюханье духов отняло больше времени, чем я думала. Водянисто-желтое небо за башней Вильмотт пересекала яркая, волшебно красивая, зеленая полоса — правда, недолго: когда я добралась до камней, очерчивающих место разведения костра, она уже растаяла. Я выждала, пока померкнет желтый свет, и развернулась к низко висящей над полем луне. Темная синь неба стала глубже; лунный диск, утратив бледность, напоминал сияющий снежный шар. Мягкая, густая тишина буквально спеленывала по рукам и ногам… Из оцепенения меня вывел бой часов на церкви, отсчитывающих девять ударов.
Я бросила в каменный круг хворост, добавила небольшие поленья, а над ними сложила вигвамом приготовленные Стивеном длинные ветки. Затем ушла в башню высекать огонь для розжига костра.
На самом деле добывать огонь нужно трением дерева о дерево; перед первым обрядом мы с Роуз провозились целый час, но не высекли даже искры. В конце концов, решили зажигать спичками в башне тонкую свечу — чем не язычество? Сестра несла ее к вороху дров, а я шла следом, помахивая наперстянками. В сиянии крошечного огонька сумерки казались еще гуще и синее; это неизменно приводило нас в восторг: тут, полагали мы, и начиналось колдовство. Главное — не дать огню угаснуть при спуске с лестницы и переходе через насыпь. В ветреную погоду мы прикрывали его стеклом от лампы.
Прошлой ночью стояла такая тишь, что не пришлось загораживать огонек даже ладонью.
Я окинула прощальным взглядом безмолвные поля: когда вспыхивает пламя, они сливаются с темнотой. А жаль!.. И подожгла ветки. Дерево занялось быстро. Обожаю разгорающийся костер: хруст, треск, робкие, дрожащие язычки пламени, первая струйка дыма!
Поленья загораться не хотели, пришлось наклониться к земле, чтобы раздуть огонь. Пламя резко взметнулось ввысь, охватив «вигвам» из длинных ветвей. Снежная луна глядела на меня словно из огненной клетки. Вскоре ее заволокло дымом — наконец-то занялись поленья. Я отсела подальше и залюбовалась огромным сияющим костром. Все мои мысли будто утянуло в огонь, и теперь они полыхали в ярко озаренном каменном кольце. Ночь наполнилась шипением, треском, гулом!
И вдруг из глубины сгинувшего в сумраке мира кто-то позвал меня по имени.
— Кассандра!
Откуда же голос? От аллеи?.. От замка?.. И кто это вообще?
Я притихла. Отрешившись от шума костра, я ждала, не повторится ли зов. Кто же там? Женщина или мужчина? Попыталась вспомнить звук голоса, но в ушах стоял лишь треск горящих веток. Может, почудилось?
Тут заливисто разлаялась собака. Видимо, действительно кто-то пришел.
Я немного сбежала по склону вниз. Поначалу в глазах плясали языки огня, и ничего не было видно. Мало-помалу чернота превратилась в бледный вечерний свет; ни на аллее, ни во дворе никого рассмотреть не удалось — надо рвом поднимался густой туман.
Элоиза лаяла столь яростно, что я решила спуститься. А собака вдруг смолкла. Сквозь туман опять донесся протяжный зов:
— Касса-а-андра-а-а!
Ясно: голос мужской. Но чей? Это не отец, не Томас и не Стивен. Таким голосом меня никогда не звали.
— Я здесь! — откликнулась я. — Кто там?!
На окутанном туманом мосту послышались шаги. Вперед вырвалась довольная Элоиза.
«Ну конечно! Нейл!» — пронеслось у меня в голове. Я бросилась навстречу. И отчетливо увидела: не Нейл.
Саймон.
Удивительно теперь вспоминать, но я ничуть ему не обрадовалась! Мне так хотелось, чтобы на его месте оказался Нейл… если уж кому-то суждено было явиться, когда я приступила к ритуалу. Тут любой счел бы взрослую девушку «сознательно наивной».
Мы пожали руки; я собиралась быстро проводить его в дом, но он вдруг поднял глаза на костер и воскликнул:
— Совсем забыл! Сегодня же канун дня летнего солнцестояния! Роуз рассказывала о ваших забавах. Красивая гирлянда…
И как-то само собой получилось, что мы вместе зашагали к вершине насыпи.
Саймон приехал на встречу с агентом, просидел с ним за работой весь день.
— А потом решил заглянуть в замок. Повидать вас и вашего отца… Кстати, где он? В доме полная темнота.
Я объяснила, что отец уехал в Лондон; возможно, остановился в квартире миссис Коттон.
— Тогда ему придется спать в моей комнате. Мы там друг у друга на головах сидим. Великолепное пламя!
Мы устроились перед костром. Интересно, насколько подробно Роуз описала ему наши ритуалы? Может, дело ограничилось рассказом о разжигании огня?
Коттон уставился на корзинку.
— Как Роуз? — быстро спросила я, чтобы отвлечь его внимание.
— Превосходно. Да, чуть не забыл — передает вам привет. И Топаз тоже. Так это и есть портвейн викария, о котором говорила Роуз? — осведомился он, указывая на торчащее из корзины горлышко аптечной склянки.
— Да. Он каждый год мне немножко отливает, — ужасно смутившись, ответила я.
— Мы его выпьем или совершим возлияние?
— Мы?
— Да. Я тоже собираюсь праздновать. Как представитель Роуз, пусть она и считает, что для этого слишком взрослая.
От моего смущения вдруг не осталось и следа. Саймон явно принадлежал к числу немногих, для кого праздник летнего солнцестояния — романтика, связь с прошлым… и, возможно, шаг навстречу мечте укорениться в английской почве.
— Хорошо, — согласилась я и открыла корзинку. — Думаю, праздник удастся на славу.
Коттон наблюдал за мной с большим интересом.
— Надо же! Роуз не говорила мне о пакетике с приправой. Для чего она?
— Защита от злых чар. Мы ее жжем. Конечно, травы нужно покупать не в магазине, а собирать самим при свете луны, но я не знаю, где искать растения с хорошим запахом.
Саймон предложил мне впредь собирать их на огороде в Скоутни.
— Травы будут только благодарны. В салатах их все равно не едят. А это что за белая штука?
— Соль. Отводит несчастья. И меняет цвет пламени с алого на голубой. Очень красиво.
— А с кексом что делаете?
— Показываем его костру, потом едим, запиваем вином… Несколько капель портвейна роняем в огонь.
— И потом танцуете вокруг костра?
Я ответила, что уже большая для плясок.
— Ничего подобного! — с улыбкой возразил он. — Я вот с удовольствием потанцую.
О сопутствующих ритуалу четверостишиях я говорить не стала, потому что сочинила их еще в девять лет. Ужасно дурацкие!
Пламя начало стихать; чтобы поддержать великолепие костра, нужно было подбросить дров. К счастью, в башне с тех времен, когда мы регулярно устраивали на насыпи пикники, остался ворох сухих веток. Я попросила Саймона помочь.
У подножия лестницы он замер и, задрав голову, уставился на чернеющую в небесах макушку башни.
— Сколько в ней? По-моему, не меньше семидесяти-восьмидесяти футов, точно.
— Шестьдесят, — ответила я. — Башня кажется такой высокой, потому что рядом нет других строений.
— Как-то я видел картину под названием «Башня колдуна». Вот ее она мне и напоминает. А наверх забраться можно?
— Томас несколько лет назад забирался. Это и тогда было очень опасно, а с тех пор верхние ступени еще сильнее осыпались. В любом случае, с вершины выйти некуда. Крыша обрушилась сотни лет назад. Идемте, сами увидите.
Мы поднялись по внешней длинной лестнице ко входу, затем спустились внутрь. Круг неба в каменном окаеме все еще отливал бледно-синим, хотя звезды уже зажглись. А снаружи мы почему-то не видели ни единой звезды.
В открытую дверь струился тусклый свет, так что Саймон смог немного оглядеться. Я показала ему скрытые за выступом нижние ступени винтовой лестницы (там я, кстати, прячу дневник). Он спросил меня, что находится под аркой в противоположном выступе.
— Уже ничего. А прежде был… клозет. — На самом деле следовало бы назвать это помещение уборной или отхожим местом, но слово «клозет» показалось мне более приличным.
— Сколько этажей было в башне?
— Три: входной этаж, зал этажом выше и темница этажом ниже. На лестнице видны места переходов.
— Представляю, как они любили попировать под клацанье кандалов!
Я возразила, что пировали они скорее всего в другом месте: замок Вильмотт в дни процветания явно был намного больше, хотя иных следов от него не осталось.
— А это, по-моему, просто сторожевая башня. Аккуратней, не врежьтесь в кровать.
Двуспальная — довольно необычная — кровать стояла здесь, похоже, с незапамятных времен и давно превратилась в груду ржавого железа; мы нашли ее, когда обосновались в замке. Отец собирался кровать выкинуть, но, заметив тянувшиеся сквозь металлические кольца к небу полевые цветы, буквально в нее влюбился. Нам с Роуз нравилось на ней сидеть; мать всегда нас за это ругала, потому что на белых трусиках отпечатывались ржавые круги от пружин.
— Сюрреализм в чистом виде! — со смехом воскликнул Саймон. — Почему по всей стране разбросано столько бесхозных железных кроватей? Уму непостижимо!
— Просто они живучие, — предположила я, — а прочий мусор разлагается.
— Какая же вы рассудительная! Мне такое и в голову не приходило. — Он замолчал, вглядываясь в сумрачные высоты башни.
Через звездный круг пронеслась запоздалая птица и нырнула в гнездо, свитое где-то наверху в стрельчатой смотровой щели.
— Представляете?.. Представляете, что чувствовали люди, которые здесь жили? — наконец проговорил Коттон.
Я поняла, что он имеет в виду.
— Раньше пробовала представить. Но они всегда казались мне персонажами с гобелена, а не живыми мужчинами и женщинами. Столько веков прошло… Но для вас это наверняка что-то значит, ведь башню построили ваши предки. Жаль, фамилия де Годис со временем исчезла.
— Я бы с удовольствием назвал старшего сына Этьен де Годис Коттон. Как, по-вашему, доставит ему в Англии хлопот такое имя? В Америке точно пришлось бы туго.
Я предположила, что ребенку с таким именем в любой стране пришлось бы туго. Над нами в дверном проеме появилась Элоиза, и мы вспомнили, зачем спустились. Я вытащила из-под грубо сколоченного стола охапку хвороста и по одной ветке стала передавать его Саймону — он стоял чуть выше, в середине лестницы. Так мы всегда делали с Роуз. Наверху, помогая мне выбраться наружу, Коттон сказал:
— Глядите… Настоящее волшебство!
Клубы тумана ползли ото рва к насыпи; нижняя часть склонов уже сгинула в белой дымке.
— Прямо как в ту ночь, когда мы увидели призрака.
— Кого-кого?
По дороге от башни к костру я рассказала ему давнюю историю.
— Это случилось, когда мы проводили обряд в третий раз. День стоял такой же знойный и безветренный, как сегодня. Туман медленно полз к нам вверх по склону и вдруг превратился в огромного призрака высотой с башню! Нет, даже выше. Путь к замку был отрезан. Призрак, казалось, вот-вот рухнет, подомнет нас под себя. В жизни не припомню большего ужаса! Что удивительно — мы с Роуз не пытались бежать. Только с визгом, закрыв лица, бросились на землю. В туман явно воплотился чей-то дух. Я как раз прочитала заклятье, чтобы его вызвать.
Расхохотавшись, Саймон сказал, что это, несомненно, каприз природы.
— Бедняжки! И что произошло потом?
— Я помолилась Богу, чтобы он забрал призрака, и Господь великодушно исполнил мою просьбу. Роуз отважилась через минуту или две открыть глаза… Призрак исчез. Я, конечно, сильно пожалела, что вызвала духа. Думаю, никто этого не делал со времен древних бриттов.
Коттон, опять засмеявшись, взглянул на меня с веселым любопытством.
— Вы, случаем, не верите до сих пор, что вам являлся призрак?
И правда, интересно…
Лишь тогда я бросила взгляд на подбирающийся туман: первая волна, нахлынув на склон, улеглась, теперь белесые клочья ползли еле-еле. Неожиданно в памяти всплыл жуткий призрачный колосс — и я, как в детстве, чуть не завопила от ужаса. Принужденно хохотнув, я начала подбрасывать в костер хворост; на том тема иссякла.
Роуз тоже верила в призрака — а ведь ей было тогда четырнадцать, и склонностью к фантазиям она не отличалась.
Языки пламени снова взметнулись высоко к небу. Пожалуй, обряд следовало закончить. Мне опять стало немного неловко, поэтому я постаралась провести все как можно официальней. Обошлась без стихов, хотя без них, признаться, было скучновато. Мы сожгли соль и травы, потом съели кекс — перепало и Элоизе. Саймон взял лишь маленький кусочек, так как недавно плотно поужинал. Выпили портвейн; бокал я упаковала один, Коттон пил прямо из склянки (по его словам, это только добавило в обряд изюминку). В завершение мы оросили вином огонь, обронив дополнительные капли за Роуз. Тут я надеялась завершить ритуал, но Саймон напомнил о танцах. Пришлось семь раз обежать вокруг костра; за нами с диким лаем неслась Элоиза. Могло показаться, будто Коттон снисходительно играет со мной, как с ребенком, но это не так, я знаю. Он был очень добр! Лишь ради него я изобразила искреннее веселье, даже несколько раз дико подпрыгнула. Хотя до Топаз мне далеко — вот кто мастерица по прыжкам! В прошлом году чуть насыпь не обвалила.
— Что теперь? — поинтересовался Саймон, когда мы обессиленно плюхнулись на землю. — Принесем в жертву Элоизу?
Собака, радостная, что настигла обоих, старательно пыталась умыть нас языком.
— Если протащить ее по углям, то она излечится от ящура, но бедняжка, как назло, здорова. Больше делать нечего. Обычно я сижу, пока не догорит костер, и пытаюсь мысленно перенестись в прошлое.
Коттону это пришлось по душе, но перенестись в прошлое не получилось: мы все время разговаривали. Между делом он заметил, что никогда не привыкнет к такому английскому чуду, как долгие сумерки.
А мне и в голову не приходило, будто сумерки у нас длинные! По-моему, благодаря американцам, англичане наконец рассмотрят свою страну.
Кромка туманного ковра застыла в нескольких футах от нас, выше белые клочья не поползли. Саймон пошутил, что туман остановили мои заклятья. Надо рвом висела целая призрачная гора, только макушки башен торчали.
Костер быстро угас; над каменным кольцом, сливаясь с темно-серым небом, вилась тонкая серая струйка дыма. Я спросила у Коттона, что мы на самом деле сейчас видим: последний отсвет дня или первый проблеск лунного света. Сразу и не ответишь, правда?
В конце концов, лунный свет одержал победу, и туман над замком засеребрился.
— Кто сумел бы такое нарисовать? — произнес Саймон. — Думаю, в музыке это прекрасно отобразил бы Дебюсси. Вам нравится Дебюсси?
К сожалению, я не слышала ни ноты из его произведений.
— Наверняка слышали! На пластинке или по радио…
Можно подумать, у нас есть граммофон или радио!
Саймон ужасно удивился. Наверное, американцам трудно поверить, что кое-где в мире люди обходятся без подобных вещей.
Тогда он рассказал мне о своем новом приобретении — музыкальном устройстве, которое само меняет пластинки. Я думала, это шутка, пока он не начал объяснять принцип работы.
— Кстати, почему бы нам просто не поехать в Скоутни? Послушаем музыку. Заодно перекусим.
— Вы же плотно поужинали, — напомнила я ему.
— А я буду разговаривать, пока вы будете есть. И Эло-изе перепадет на кухне косточка. Смотрите! Она пытается стереть лапой росу с носа! Идемте, трава сырая. — Он помог мне подняться.
Я обрадовалась. Очень своевременное приглашение! Желудок и правда сводило от голода.
Саймон затоптал едва тлеющие угли, а я убежала запирать дверь башни. На верхних ступенях немного задержалась — хотелось ощутить обычный дух праздника; развлекая нежданного гостя, я не успела об этом даже задуматься.
Нет, не зря меня томило предчувствие: празднование действительно было последним. Следующий обряд превратится в детскую игру… Сердце сжалось от грусти. Но ненадолго. Впереди маячил великолепный ужин в Скоутни! А потом я решила: Саймон тут или не Саймон, но на прощание крикну. Крикну, прощаясь не на год, а навсегда.
Прощальный крик — это бессмысленный набор гласных. Когда мы с Роуз издавали вопль вместе, земля ходуном ходила.
Но у меня и одной неплохо получается.
— Оуа-иё-еэ-юыя!
Крик ударился о стены замка и, как обычно, эхом отлетел назад. Задрав морду, завыла Элоиза; вой тоже отозвался эхом. Саймон с восторгом сказал, что это лучший момент праздничного обряда.
Спуск с насыпи был странным: с каждым шагом мы все глубже проваливались в туман, пока белые клубы не сомкнулись над головами. Будто утонули в призрачной реке.
— Крыша в машине опущена. Лучше накинуть пальто, — посоветовал Саймон, когда мы, перейдя мостик, очутились во дворе. — Я подожду.
Я взбежала наверх. Вымыла испачканные хворостом руки, а заодно брызнула духами на платье и носовой платок — самое то для званого ужина.
Поверх пальто я надела еще свежую гирлянду, но на лестнице решила, что это слишком. К тому же без воды ей долго не продержаться. По пути через подъемный мост бросила цветы в ров.
Машина оказалась новой. Длинная и о-о-очень низкая. Первая мысль: в ней же все кочки мягким местом пересчитаешь!
— На мой вкус, чересчур броско, — сказал Коттон, — но Роуз в автомобиль просто влюбилась.
Когда мы прилично отъехали от замка, туман рассеялся. На самом высоком взгорке мы оглянулись назад, но вместо каменных башен увидели призрачный белесый холмик, вздымающийся среди залитых лунным светом полей.
— По-моему, замок заколдован, — улыбнулся Саймон, — возможно, когда мы вернемся, от него и камня не останется. Сгинет навеки!
Поездка в новом автомобиле привела меня в восторг. По крутым склонам на уровне глаз тянулись живые изгороди, а впереди, в свете фар, сочнее, чем под лучами солнца, блестела изумрудно-зеленая трава. Из-за снующих по дороге кроликов ехать приходилось очень медленно; Элоиза так и рвалась выскочить за ними через ветровое стекло. Один скакал перед колесами так долго, что Саймон в конце концов остановился и выключил фары — лишь тогда бедняга, слегка опомнившись, шмыгнул в канаву.
Коттон закурил; откинувшись на спинки сидений, мы смотрели на звезды и говорили об астрономии, о бесконечности пространства, о том, как все это загадочно и интересно.
— А еще существует вечность… — начала я, но меня прервал бой часов на церкви. Десять ударов. Саймон сказал, что нужно наверстывать потраченное на остановку время.
В Скоутни горело лишь несколько фонарей; я сразу подумала о слугах: наверное, спят. И тут навстречу вышел дворецкий.
— Будьте добры, принесите в павильон ужин для мисс Мортмейн, — сказал Коттон.
Надо же так уметь! Отдать большому солидному мужчине распоряжение — и при том не извиниться за беспокойство в поздний час! Тогда я извинилась сама.
— Ничего страшного, мисс, — сдержанно ответил слуга и поспешил вслед за Элоизой в кухню (она уже выучила дорогу).
А ведь дворецкий скоро станет дворецким Роуз! Сможет ли она к нему привыкнуть?
Миновав сумрачный холл, мы снова очутились на улице, но с другой стороны особняка.
— Вот и травы под луной! — улыбнулся Саймон.
Выглядел огород уныло (да, фантазии о сборе трав под луной куда увлекательнее действительности); Коттон провел меня вглубь сада, усадил на каменную скамейку и включил фонтаны в большом овальном пруду. Мы немного полюбовались бьющими струями воды, а затем перешли в павильон.
Саймон зажег одну свечу.
— Я погашу ее, когда включим музыку, — пояснил он. — Тогда можно будет смотреть на фонтан и слушать Дебюсси — они прекрасно сочетаются.
Я села у одного из трех длинных арочных окон и огляделась: помещение переоборудовали в музыкальный салон; до нынешнего дня новую обстановку мне видеть не доводилось. Там имелся рояль, чудесный граммофон, а на полках двух крашеных шкафов хранились бесчисленные пластинки. Коттон со свечой высматривал записи Дебюсси.
— Нужно впечатлить вас сразу, — сказал он, — только боюсь, сюиты «Детский уголок» у нас нет. Попробую «Лунный свет». Больше чем уверен, вы узнаете.
И оказался прав. Едва заиграла музыка, я тут же вспомнила пьесу. Девочка в школе исполняла ее на концерте. Очень красивое произведение! И граммофон звучал чудесно: словно кто-то действительно играет на рояле, только намного лучше исполнителей, которых мне до сих пор приходилось слышать. Запись поменялась сама. Саймон подвел меня к граммофону, чтобы показать перестановку пластинок, а потом рассказал о следующей пьесе «Затонувший собор»: звеня колоколами, затонувший собор всплывает из глубин моря и снова уходит под воду.
— Теперь вы понимаете, почему я сказал, что Дебюсси смог бы отобразить в музыке окутанный дымкой замок? — спросил Коттон.
Третье произведение называлось «Лунный свет на террасе». Любоваться фонтанами под эту музыку было особенно чудесно — в ней тоже звенели фонтанные струи.
— О-о, вижу, Дебюсси вас покорил, — улыбнулся Саймон. — Хотя, вероятно, вы из него вырастете. Вы из тех девочек, у которых со временем пробуждается любовь к Баху.
Я призналась, что в школе терпеть не могла Баха. Как-то я разучивала его пьесу, и мне казалось, будто меня бьют по голове чайной ложкой. Музыкой я занималась недолго; когда мне исполнилось двенадцать, у нас закончились деньги на частные уроки.
— Сейчас я найду Баха, который вам понравится!
Он вновь зажег свечу и начал перебирать пластинки. Граммофон уже смолк. Подойдя к шкафу, я стала просматривать обложки. Даже читать имена композиторов — такое удовольствие!
— Постепенно вы все их послушаете, — пообещал Саймон. — Что бы показать вам современное? Жалко, Роуз к музыке равнодушна.
Я удивленно подняла на него глаза.
— Да она обожает музыку! И играет намного лучше меня. И поет!
— Но все-таки настоящей любви к музыке у нее нет, — убежденно ответил он. — Я водил Роуз на концерт. Судя по несчастному выражению лица, она умирала от скуки. А! Вот и ужин!
Ужин принесли на серебряном подносе. Накрыв небольшой столик кружевной скатертью, дворецкий поставил передо мной суп-холодец, холодного цыпленка (грудку!), фрукты, вино… и лимонад — на случай, если мне не понравится вино (понравилось).
Саймон попросил слугу зажечь свет, и тот со свечой в длинном держателе обошел все хрустальные бра. Ни дать ни взять восемнадцатый век!
— Не хочу проводить сюда электричество, — объяснил Коттон.
Дворецкий разлил по бокалам вино, и Саймон его отпустил. Слава богу! Если б слуга остался ждать посуду, я бы проглотила ужин, не разжевывая, в один присест. Кстати, зовут его Грейвз. Так и не смогла себя пересилить и, как полагается, небрежно называть дворецкого по фамилии.
Наконец Коттон отыскал нужную пластинку.
— Только ее поставим позже. Грызть под Баха цыпленка — кощунство!
Он включил какую-то танцевальную музыку и, убавив звук почти до минимума, сел со мной за столик.
— Расскажите, как там Роуз, — спохватилась я. Такая эгоистка! Не задала за вечер ни единого вопроса о сестре!
Саймон рассказал о походах по магазинам, о том, как Роуз везде восхищаются.
— И Топаз, конечно, восхищаются. Да и моя мать хороша. Словом, когда они втроем куда-то выходят, это… что-то невероятное!
Я предложила взять в компанию меня, чтобы немного сбить ажиотаж вокруг прекрасного трио. И тут же пожалела о своем замечании: будто напрашиваюсь на комплимент.
Коттон, засмеявшись, велел мне не глупить.
— Вы намного прелестнее, чем это дозволено девушке вашего ума. Откровенно говоря… — В его голосе сквозило легкое изумление. — … вы очень хорошенькая.
— Возможно, когда Роуз нет поблизости, я и правда слегка хорошею.
Он снова засмеялся.
— Нет, сегодня вечером вы удивительно очаровательны.
Саймон поднял за меня бокал, как однажды поднимал за Роуз. Щекам стало жарко, и я поспешила сменить тему:
— Вы в последнее время написали что-нибудь новое?
Он признался, что начал критическое эссе о нашем отце, но никак не может его закончить.
— Просто нельзя проигнорировать его нынешнее бездействие. Вот если б слегка намекнуть, что он над чем-то работает…
И я чуть не выдала своих тайных надежд! В последний миг передумала. Не хотелось описывать более чем странное поведение отца: чтение детских сказок, интерес к старой тарелке с ивовым узором… Ну как такое вслух произнести? Поэтому я, не перебивая, слушала рассказ Саймона об эссе; все это явно было выше моего понимания. Он невероятно умен!
Когда я расправилась с вкуснейшим цыпленком, Коттон почистил мне персик. Поразительная удача! Сама бы я в жизни так красиво его не разделала, только испортила бы. А какие у Саймона руки! Очень, очень красивые. Понятно, почему Топаз однажды сказала, что все в нем гармонично. Линия широких плеч под белой шелковой рубашкой (пиджак он снял) прекрасно сочетается с линией подбородка. Умница Роуз, что заставила его побриться!
Пока Саймон сосредоточенно резал фрукты, я мысленно рисовала его портрет, точно зная, как вычертить уголки бровей, изгиб плотно сжатых губ… Каждый мазок я ощущала на себе: на лице, плечах, руках, пальцах; даже выводя складки рубашки, кожей чувствовала шелк. Но готовой картины внутренним взором так и не увидела. Видела лишь Саймона в мерцающем сиянии свечи — как он есть, из плоти и крови.
Я съела персик и допила вино; с последними глотками совпали первые аккорды восхитительной мелодии.
— Что это?
— Это? По-моему, «Возлюбленная», — ответил Саймон. — Хотите потанцевать? А потом я отвезу вас домой.
Он сделал звук громче и подошел ко мне. Я немного занервничала: ни разу не танцевала со старшим Коттоном. И с Нейлом так тяжело давались движения…
Удивительно! Танцевать с Саймоном оказалось куда проще! Он держит тебя свободнее, естественнее — сразу чувствуешь себя легкой и грациозной. Тревога исчезла, ноги несли меня сами. А ведь Нейл старался, помогал подстроиться под свой шаг, практически силой тянул. Со стороны Саймона не ощущалось ни малейшего давления.
«Возлюбленная» была последней в стопке пластинок. Когда мы в очередной раз поравнялись с граммофоном, композиция закончилась. Повисла тишина. Не убирая руку с талии, Коттон включил музыку заново и молча повел дальше. Честное слово, за весь танец ни словом не перекинулись! По-моему, я даже ни о чем не думала, а беспечно наслаждалась каждым движением.
Граммофон опять умолк.
— Спасибо, Кассандра, — с улыбкой произнес Саймон, не расцепляя рук.
Я тоже улыбнулась.
— И вам спасибо. Это было чудесно.
Тут он наклонился и поцеловал меня.
Что же я тогда почувствована? Вспоминаю, вспоминаю — тщетно… Наверняка удивилась. Хотя никакого удивления не помню. Помню лишь бескрайнее счастье: в душе, в сердце… Оно растекалось по венам, согревало, точно солнечный плащ, окутавший меня днем на вершине башни. Помню и темноту. Темнота всегда возвращается одновременно с воспоминанием о счастье. Я вдруг отстраняюсь — не только от Саймона, но и от самой себя. Две фигуры в озаренном свечами павильоне мне чужие.
Хорошо помню смех Саймона. Добрый, ласковый. Но меня он напугал.
— Вы удивительная девочка, — проговорил Коттон.
Я спросила, что он имеет в виду.
— Только то, что вы хорошо целуетесь. — И шутливо добавил: — Наверное, у вас богатый опыт.
— Я никогда прежде не целовалась… — И тут же пожалела о признании. Не целовалась, а на его поцелуй ответила? Он ведь догадается, как много это для меня значит!
Вырвавшись, я бросилась к дверям. Мне хотелось только одного — скрыть свои чувства.
— Кассандра! Постойте! — Он схватил меня за руку уже на пороге. — Простите, простите меня, ради бога! Мне следовало понять, что вы против…
Не догадался. Решил, что я рассердилась. Кое-как мне удалось взять себя в руки.
— Глупости, Саймон! Не была я против…
— Да, мне тоже так казалось… — В его взгляде мелькнули тревога и растерянность. — Господи, но почему вы вдруг кинулись к выходу? Я вас напугал?
— Нет, конечно!
— А почему тогда убежали?
Как бы правдоподобно объяснить свое поведение?
— Саймон, честное слово, вы меня не напугали, и я ничуть не возражала… С какой радости возражать, когда целует приятный человек, вроде вас? Потом я, правда, на миг рассердилась, что вы восприняли все как должное. Будто не сомневались в моем согласии.
На его лице отразилось изумление.
— Но я не воспринимал как должное! То есть не в том смысле, какой вы вкладываете. Это был внезапный порыв, понимаете? Потому что вы сегодня так очаровательны, потому что мне понравился танец, потому что вы сама мне очень нравитесь…
— И, наверное, потому, что вы скучаете по Роуз, — любезно подсказала я.
Густо покраснев, он воскликнул:
— Черт возьми, ну уж нет! Это было бы оскорблением вам обеим! Нет, девочка моя, поцелуй ваш по праву.
— Мы раздуваем из мухи слона, — заметила я. — Давайте забудем… Простите, что так глупо себя вела. Можно напоследок послушать Баха? — Мне казалось, подобная просьба его немного успокоит.
Саймон по-прежнему смотрел на меня с тревогой. Вероятно, пытался подобрать слова, чтобы объяснить все яснее. Но передумал.
— Хорошо. Послушаем музыку, а я тем временем погашу свечи. Сядьте снаружи, чтобы я не отвлекал вас своим мельтешением. Я выключу фонтаны, и будет прекрасно слышно.
Я уселась на каменную скамью; взбаламученная фонтанными струями вода постепенно успокаивалась.
И тут полилась нежная, умиротворяющая музыка. Такой я еще никогда не слышала! Взгляд скользнул по большим окнам павильона: Саймон медленно обходил зал, гася каждую свечку металлическим колпачком. На его запрокинутое лицо падал круг света, затем золотое сияние тускнело — и так до тех пор, пока окна не заволокла чернота. Запись кончилась. Сад окутала тишина. Я даже услышала плеск прыгнувшей рыбки у дальнего края пруда.
— Ну как? Поклонников Баха стало на одного больше? — улыбнулся Саймон, закрывая дверь павильона.
— Да! Слушала бы его вечно, — призналась я и спросила название пьесы.
— «Овцы могут спать спокойно».
О музыке мы говорили долго: и по пути на кухню за Элоизой, и в машине по дороге домой. Отвлеченная беседа давалась легко; слова разлетались невесомой водяной пылью, а мои подлинные чувства улеглись на дно сознания.
Ровно в полночь, под бой церковных часов, автомобиль остановился у ворот замка.
— Ну вот, доставил Золушку к полуночи домой! — торжественно провозгласил Саймон, помогая мне выйти из машины.
Он прошел со мной в кухню, зажег свечу и рассмеялся, заметив ровную цепочку Элоизиных следов, которые вели прямиком к корзинке. Я поблагодарила его за чудесный вечер, а он меня — за то, что позволила поучаствовать в обряде; сказал, что никогда не забудет об этом празднике.
На прощание, пожимая мне руку, он спросил:
— Так я прощен?
Я заверила его, что прощен.
— Я подняла шум на ровном месте. Боже, наверное, вы теперь считаете меня жуткой занудой!
— Ничего подобного, — самым серьезным тоном ответил Коттон. — Вы — чудо. Еще раз спасибо.
Он легонько сжал мои пальцы — и в следующий миг дверь за ним захлопнулась.
Сперва я будто окаменела, а потом ринулась наверх и через башню в ванной комнате выбежала на стену. Туман рассеялся; по аллее, прочь от замка, медленно уползали огоньки автомобильных фар. Даже когда они свернули на дорогу и сгинули где-то на окраине Годсенда, я продолжала оцепенело смотреть в темноту, ничего вокруг не замечая. Последний раз огни блеснули на пути к Скоутни.
Мало-помалу я вышла из прострации, вспомнила, что нужно спуститься в дом и раздеться. Однако думать себе ни о чем не позволила. Мысли нахлынули потом, в кровати.
Боже, до чего я счастлива! Совсем как при поцелуе с Саймоном. Только на душе спокойнее. «Разумеется, он принадлежит Роуз, — напомнила я себе. — Мне никогда не отбить его у сестры, даже если б я отважилась на подобную подлость (на которую не способна)». Впрочем, это дела не меняет. Любовь — роскошь, блаженство… Ничего прекраснее я не знала! Наверное, важнее любить самой, а не быть любимой в ответ. Искренняя любовь и есть бесконечное счастье. На миг я решила, будто мне открылась великая истина.
Взгляд упал на мисс Блоссом, и в ушах прозвенел ее голос:
— Что ж, утешайся высокими мыслями, золотко. Они тебе пригодятся.
Удивительно, в глубине души я осознавала правоту ее слов.
И все равно это ничего не меняет!
Уснула я радостная, как никогда…
XIII
До чего же горько перечитывать последнюю строчку предыдущей главы! Прошло три недели. Теперь мне и не вспомнить, что такое счастье!
Просматривать текст выше не стала. Боюсь выйти из состояния унылой, самосозерцательной апатии, накрывшей меня вдруг утром. Конечно, это ужасно, но лучше, чем острое, раздирающее душу горе; вот и слабое желание излить мысли дневнику появилось. Заодно убью несколько часов.
Отважусь ли я рассказать о подлом поступке, который совершила в свой день рождения? Смогу ли описать все как есть? По крайней мере, попробую.
Погода в последние дни стояла кошмарная. Дождь стеной, пронизывающий холодный ветер… Солнце выглянуло лишь в мой день рождения.
Сегодня тепло, но пасмурно и тоскливо. Я сижу на насыпи, на каменных ступенях башни Вильмотт. Со мной Элоиза. Сейчас один из тех периодов, когда ей лучше отдохнуть от общества, но запереть бедняжку в доме нельзя — заскучает. Конец поводка я надежно привязала к поясу. А то с нее станется побежать по гостям. Ну же, Элоизочка, не кисни! Еще несколько дней, и ты свободна.
* * *
Дожди зарядили с воскресенья, когда я дописывала предыдущую главу. Захлопнув дневник, я выглянула в чердачное окно: на вечернем небе сгущались грозовые тучи. Я поспешила вниз закрыть отворенные окна. Тогда меня еще переполняло счастье… До сих пор помню, как твердила это про себя.
Высунувшись в окно, я потянула распахнутые створки. Пшеничное поле замерло в ожидании дождя; наверное, молодым колосьям удары тяжелых капель не вредят. Внизу, прямо под окном, на дымчатой глади воды распласталась позабытая гирлянда — принесло от моста. Хлынул ливень, и цветы ушли на дно.
У задней двери заскулила Элоиза; я сбежала к ней в мгновение ока, но собака успела промокнуть насквозь. Пришлось ее быстро обсушить и заново растопить очаг — пока я сидела на чердаке с дневником, огонь погас.
Едва заплясали веселые языки пламени, приехал Стивен. Когда он сменил промокшую одежду, мы уселись на каминную решетку пить чай. Я рассказала ему о вечере с Саймоном (разумеется, утаив некоторые эпизоды), а он — о поездке в Лондон. О ней мы проговорили долго. Похоже, Стивен уже не стеснялся позировать, хотя греческая туника, в которую его заставила переодеться Леда Фокс-Коттон, немало смутила сельского юношу.
Ел он с Фокс-Коттонами, а спал в комнате с золотыми шторами и золотыми купидонами над кроватью. Обри Фокс-Коттон дал ему халат, почти новый. Я обрадовалась. Все-таки Фокс-Коттоны очень добрые люди! Неприязнь к Леде улетучилась.
— Она показывала тебе снимки с предыдущей съемки? — поинтересовалась я.
— Да, — как-то нехотя проговорил он.
— Ну, и когда покажешь? Тебе фотографий в подарок не дали?
— Она предлагала, но я отказался. Они очень большие и… я там… таким красавцем выставлен. Но если тебе хочется взглянуть, я в следующий раз попрошу несколько.
— Ты еще поедешь?
— Да, только по другому поводу. — Он густо покраснел. — Но это глупости, даже обсуждать не стоит.
Мне вспомнилось письмо Роуз.
— Миссис Фокс-Коттон собирается устроить для тебя съемку в фильме?
— Да говорю же, чепуха, правда. Просто вчера с нами ужинал человек, связанный с кинопроизводством, ну и вроде я ему понравился. Меня заставили прочитать вслух отрывок… В общем, я должен сходить, как они выражаются, на пробы. Только вряд ли я пойду.
— Стивен, разумеется, иди! — ободрила его я.
Метнув на меня короткий взгляд, Стивен спросил, обрадуюсь ли я, если он станет актером. Зря я надеялась: интерес у него ко мне не угас (знала бы я тогда, до какой степени не угас!). А мои мысли занимал Саймон. Вопросы Стивену я задавала из вежливости, притворяясь, будто искренне увлечена его судьбой.
— Стивен, это было бы замечательно! Само собой, обрадуюсь.
— Ладно, тогда попробую. Говорят, меня всему научат.
Вероятно, он действительно мог бы выучиться. У него прекрасный голос. Только когда смущается, начинает хрипловато бормотать себе под нос.
— Просто чудесно! — просияла я. — Может, в Голливуд попадешь.
Улыбнувшись, он сказал, что о подобном и не мечтает.
Когда мы допили чай, Стивен помог мне вымыть посуду и отправился на ферму Четыре Камня, на вечеринку к Стеббинсам. Готова спорить, Айви запрыгала от восторга, узнав, что его зовут сниматься в кино (хотя дальше разговоров дело не зашло).
Спать я легла рано, по-прежнему очень счастливая. Меня радовал даже стук дождя по крыше — ведь течи залатаны. Саймон постарался! Любое связанное с ним событие для меня особенно ценно; одно упоминание его имени посторонними — маленький подарок. Я сама нарочно затрагиваю нужные темы, чтобы произнести имя Саймона. И щеки сразу горят. Постоянно обещаю себе о нем не заговаривать, но при первой же возможности нарушаю слово.
* * *
Отец вернулся следующим утром; из портпледа у него торчал лондонский телефонный справочник.
— О господи, мы проводим телефон? — удивилась я.
— Конечно, нет!
Он с грохотом водрузил сумку на табурет, с которого она тут же кувыркнулась. Справочник и прочие книги высыпались на пол. Отец спешно затолкал их обратно, но я успела приметить очень занятный томик «Язык цветов», «Китайский для начинающих» и какое-то издание под названием «Почтовый голубь».
— А где тарелка с ивами? — спросила я как можно небрежнее.
— Уронил на вокзале Ливерпуль-стрит. Не беда, свою задачу она выполнила.
Он собрался было в караульню, но затем попросил стакан молока. Наливая молоко, я между делом поинтересовалась, ночевал ли он у Коттонов.
— Да, — ответил отец. — Мне отвели комнату Саймона. Кстати, он очень просил передать тебе привет. Сказал, ты устроила ему необыкновенный вечер.
— А куда ты ушел ночевать, когда он вернулся?
— Никуда. Остался в его комнате. А он отправился в гостиницу к Нейлу. Очень любезно с его стороны. Саймон очень добр… увы!
— Почему «увы»? — спросила я, протягивая ему стакан.
— Потому что Роуз этим пользуется, — вздохнул отец. — Впрочем, мужчинам вообще нельзя так сильно влюбляться, как Саймон. Сразу негодуешь на весь женский род.
Унося кувшин с молоком в кладовую, я бросила через плечо:
— А зачем негодовать? Роуз ведь тоже его любит.
— Правда? — Он как будто удивился.
Я замерла в кладовой: может, разговор на этом затухнет? Но отец снова меня окликнул.
— Кассандра, ты уверена, что она его любит? Мне, правда, интересно.
— Ну, она сама мне так сказала. А ты ведь знаешь, Роуз прямодушна.
Он на минуту задумался.
— Пожалуй, ты права. Лгать не в ее характере. Правдивость так часто идет рука об руку с жестокостью… Да… да… Если она говорит, что любит, значит, и в самом деле любит. Я наблюдал за ней вчера. Учитывая натуру Роуз, ее поведение вполне может свидетельствовать и о любви.
Отец допил молоко; я отнесла грязный стакан в раковину. Слава богу, можно, наконец, отвернуться, спрятать лицо…
— А как она вчера себя вела? — небрежно поинтересовалась я.
— Крайне равнодушно. Она так уверена в своей власти над Саймоном. Думаю, ей просто с собой не совладать. Она из тех женщин, которых нельзя слишком любить и баловать. Ласковое обращение пробуждает в них первобытную жажду грубости, на которую они и пытаются спровоцировать мужчин. Но если Роуз действительно его любит, то все сложится. Саймон умен, поэтому со временем определит нужную пропорцию кнута и пряника. Он не слабак — он чересчур влюбленный мужчина. А это всегда проигрышная позиция.
— О, не сомневаюсь, все образуется, — пробормотала я через силу и сосредоточилась на стакане. В жизни так усердно не натирала посуду!
К счастью, отец вновь засобирался в караульню и, проходя мимо, обронил:
— Рад, что мы откровенно поговорили. Мне теперь значительно легче.
А вот мне легче не стало. Отец так складно рассуждал, но я даже не обрадовалась его здравомыслию, даже внимания на это не обратила! Меня с головой поглотили собственные беды; сердце разрывалось от горя и чувства вины.
Разговор об отношении Саймона к Роуз напоминал пытку. Оказывается, не только чудо любви меня окрыляло — окрыляла меня робкая, смутная надежда на ответное чувство: вдруг после поцелуя Саймон поймет, что любит не Роуз, а меня?
— Ты — дура! — зло сказала я себе. — Даже хуже. Ты почти воровка!
И расплакалась. Утирая слезы платком, я почувствовала аромат духов. А ведь я так и не поблагодарила Роуз за подарок!
— Прежде чем писать ей письмо, нужно очистить совесть, — сурово произнесла я вслух. — А как очистить — известно. Все, что представляешь, никогда не сбывается. Поэтому иди-ка и всласть помечтай о любви Саймона. О том, как он женится на тебе вместо Роуз. Тогда уж точно ничего случится. И думать забудешь о том, чтобы отбить у сестры жениха.
Интересно, смогла бы я соперничать с Роуз на заре знакомства, когда борьба считалась бы честной? Ах, какой мне выпал шанс первого мая во время прогулки с Саймоном до деревни! Если бы я постаралась, пустила в ход все очарование! Нет, кокетство только смутило бы Саймона. Его и кокетство Роуз не впечатляло, пока он не влюбился в ее красоту, — и лишь тогда счел манеры сестры очаровательными.
Когда-то мисс Марси обронила: «Ну и помучает мужчин наша милая Роуз!» А ведь отец имел в виду то же самое! Роуз просто испытывает свою власть над Саймоном. Так бы и поколотила сестру!
И вот, намереваясь фантазировать о Саймоне, чтобы он никогда не взглянул в мою сторону, я решила заодно оттаскать за волосы Роуз. Совместить полезное с приятным.
Я разожгла огонь, поставила на плиту обед, подтащила к очагу кресло — и предоставила воображению полную свободу! Мне и без благородных жестов не терпелось помечтать.
Местом действия выбрала квартиру миссис Коттон; с балкона — якобы — открывался вид на Гайд-парк. Там мы с Саймоном и начали целоваться, потом перешли в комнату. Тут неожиданно вернулась Роуз и, застав меня в объятиях своего жениха, страшно рассвирепела. Или, об этом я фантазировала позже? Я столько всего навоображала, что образы, в конце концов, слились один с другим. Некоторые из них поистине чудесны, но описать подробности рука не поднимается — стыдно. Стыдно, горько и тоскливо. Мечты словно наркотик. Их хочется все больше, чаще, красочнее, увлекательнее… И так до тех пор, пока фантазия на несколько дней не отключится.
Как смотреть сестре в глаза после мысленных перепалок с ней и драк? Я ведь даже ногой ее пнула. При этом постоянно думаю, что с Саймоном она не по любви, а из-за денег. Бедная Роуз! В жизни я ее горячо люблю, терзаюсь угрызениями совести… а в мыслях смертельно ненавижу. Бред!
Возвращение с небес на землю в первый раз было ужасно. В тот миг я потеряла Саймона навсегда. Последующие фантазии на судьбу уже не влияли (и все равно страшно, когда утратившие смысл образы сменяются бессмысленной реальностью).
В таком настроении, разумеется, не до писем, однако после обеда я заставила себя взяться за бумагу. Допустим, это письмо героине романа. Я сообщила Роуз, как обрадовали меня духи, рассказала об Элоизе, Абеляре и мерзкой погоде. От дождя легко перешла к следующему: «К счастью, в канун дня летнего солнцестояния погода стояла прекрасная. Так здорово, что ко мне присоединился Саймон! Передай ему, вечер мне очень, очень понравился…» Великолепно! Полупризнание, как мне понравился поцелуй.
Отправив письмо, я вдруг забеспокоилась, не разгадает ли Саймон мой намек. Дорога от почты до дома превратилась в адскую пытку. А вдруг он давно рассказал о поцелуе Роуз, и они всласть посмеялись? Господи, до чего больно! Я даже застонала. До смерти захотелось упасть в грязь и биться головой о землю. Только на кого я после этого стану похожа? У меня хватило здравомыслия остаться на ногах, но дальше я не смогла ступить и шагу.
Усевшись на ступеньки перехода через забор, я попыталась избавиться от неприятной мысли — и меня одолели еще более неприятные. Разве правильно поступил Саймон? Он ведь любит Роуз. Или он из тех мужчин, которые считают, что ни одна девушка не откажет ему в поцелуе? Нет худшего мучения, чем плохо думать о Саймоне! Но я себя долго и не мучаю.
А ведь ничего ужасного в его поцелуе не было. Возможно, тому виной тоска по Роуз, хоть он и уверял в обратном. По-моему, американцы вообще относятся к поцелуям легко и просто! Мисс Марси однажды давала мне американские журналы. Там на каждой странице целующиеся парочки, даже среди объявлений о продаже велосипедов. Наверное, американцы готовы расточать ласку направо и налево.
Вот если б меня поцеловал Нейл, я бы не удивилась. Мне бы и в голову не пришло, будто он серьезно влюблен! Но Саймон — человек другого сорта. Хотя… А вдруг он решил, что я жду поцелуя? Может, я сама его подтолкнула? Неосознанно. Какой стыд! Лучше умереть! Зато Саймон вновь предстал в выгодном свете — вроде бы поцеловал меня по доброте душевной.
— Не расскажет он Роуз о поцелуе. И смеяться не станет, — неожиданно сказала я вслух сквозь шум дождя. — Ничего дурного он не сделал — неважно, из каких побуждений. Однозначно не из плохих. Если любишь человека, значит, ему веришь.
Я встала и пошла домой. Несмотря на проливной дождь, мне было тепло.
* * *
Слабое утешение согревало меня весь вечер, но на следующее утро исчезло без следа. Нет ничего хуже первых минут бодрствования — не успел открыть глаза, а на сердце уже невыносимая тяжесть. За день мне обычно удается ее сбросить; лучший помощник здесь еда, как бы неромантично это ни звучало. Чем сильнее горе, тем я ненасытнее. Еще помогает сон. Никогда не думала, что сон — удовольствие! А теперь считаю минуты до отбоя. Самый прекрасный миг — ожидание сна в темноте: можно, отогнав печаль, спокойно поразмышлять о Саймоне. Днем я тоже частенько дремлю.
Да, человек, страдающий от неразделенной любви, с аппетитом ест и сладко спит! Наверное, это ненормально? Я — чудовище? А все-таки я несчастна и влюблена, хотя меня постоянно тянет к бутербродам и в кровать.
Еще я позволяю себе неслыханную роскошь — плакать. Слезы меня чудесно умиротворяют. Правда, трудно выкроить для этого время: следы плача нескоро сходят с лица. Утром рискованно — нужно нормально выглядеть к моменту встречи с отцом за обедом; после обеда тоже никак — к пяти возвращается Томас. Удобнее всего ночью, перед сном, но тратить на слезы самые счастливые минуты жалко. Лучшие «рыдательные» дни — когда отец уходит в библиотеку Скоутни.
В среду, в первую неделю ненастья и горя, я отправилась навестить викария: вдруг в его обширной коллекции классической музыки есть пьеса «Овцы могут спать спокойно»? Дождь временно прекратился, но погода стояла холодная, сырая. Истерзанный стихией пейзаж напоминал мою измученную душу. Я собиралась вести себя осторожно, чтобы викарий ни о чем не догадался, но, шлепая по раскисшей годсендской дороге, вспомнила Люси Сноу из романа Бронте «Городок». Может, и мне станет легче, если кому-то откроюсь?
Исповедовать викарию не положено по сану, и вообще, все во мне бунтовало против признаний постороннему человеку — священнослужителю или кому иному. Однако внутренний голос подсказывал, что страдальцу, вроде меня, не помешала бы помощь Церкви. А ведь в прежние счастливые дни Церковь меня не интересовала. Имею ли я право на нее рассчитывать? Нельзя ведь получить страховку, если не платил взносы.
Викария я застала за работой. Кутаясь в лохматую меховую полость, он писал черновик проповеди. Обожаю его кабинет! Вся комната обшита старыми зелеными панелями, только одна стена от пола до потолка загорожена книжными полками. Куда ни глянешь, везде чистота и порядок. Экономка старается.
— Черновик удался! — просиял викарий. — Теперь можно отложить работу и развести огонь.
Скоро в камине весело затрещали, заискрились дрова; от одного вида пламени поднималось настроение.
Викарий с сожалением заметил, что пьесы «Овцы могут спать спокойно» у него, видимо, нет, и предложил самой просмотреть пластинки.
Большая часть пластинок хранится в старых альбомах из телячьей кожи — викарий приобрел их на распродаже в одном поместье. От них пахнет плесенью, и качество печати отличается от современного; каждой пластинке предшествует искусно украшенная страница. Переворачивая листы, невольно думаешь о людях, когда-то смотревших этот же альбом, даже будто становишься ближе композиторам; мне, например, нравится представлять, что Бетховен умер совсем недавно.
Вскоре я наткнулась на «Воздух» из «Музыки на воде». Увы, Гендель уже не представлял для меня особой ценности. Баха так и не нашла.
Перелистывание старых альбомов успокаивало: когда мысли заняты прошлым, настоящее кажется чуть менее реальным. Викарий тем временем принес печенье и мадеру. Никогда прежде не пробовала мадеру. Понравилось. Не столько вкусом, а как часть антуража: словно бы я, точно в старом романе, наношу утренний визит. На миг я взглянула на себя со стороны: «Бедняжка Кассандра! Ей уже не оправиться. Чахнет на глазах!»
Мы поговорили о Коттонах, о Скоутни, о чудесных перспективах и о том, как мы рады за Роуз. Викария очень заинтересовал рассказ о праздновании дня летнего солнцестояния с Саймоном — прямо засыпал меня вопросами! А потом мы переключились на религию. Странно! Викарий редко затрагивает эту тему. Я имею в виду, общаясь с нашей семьей, а не в своей повседневной жизни.
— Ты бы уделила внимание духовной жизни, — сказал он. — Уверен, тебе понравится.
— Разве я не уделяла ей внимания? — удивилась я. — В церковь ходила. Только как-то… не трогает.
Рассмеявшись, он сказал, что на меня иногда оказывали пагубное влияние, о чем ему известно.
— Но податливость человека зависит от крепости иммунитета. Полезно заглянуть в церковь, когда, к примеру, морально измучен.
Мне вспомнились размышления по пути в деревню.
— Нечестно бегать в церковь, когда приключилось несчастье, — как можно беспечнее возразила я.
— Напротив, нечестно — не бегать… Лучшего момента приобщиться к вере и не придумать.
— Вы имеете в виду, «дошедший до крайности доходит до Господа»?
— Именно. Но крайности бывают разными. Непомерная радость обращает человека к религии почти так же часто, как непомерное горе.
Я сказала, что никогда об этом не думала. Викарий подлил мне мадеры.
— Кстати, религия может войти в жизнь человека, когда он ищет утешение в музыке, поэзии или ином виде искусства. Для меня она — величайшее из искусств. Религия — это общение, к которому остальные виды искусства только стремятся.
— A-а, вы подразумеваете общение с Богом…
Он вдруг хрюкнул от смеха, даже подавился мадерой.
— Что тут смешного? — растерянно спросила я, пока он утирал слезы.
— Полнейшая безучастность твоего тона. Ты говоришь так, словно Бог — олицетворение долгой сырой недели… несомненно, посланной нам в испытание. — Викарий мельком взглянул на окно. Вновь стеной лил дождь, сад за мокрыми стеклами превратился в мутное зеленое пятно. — Как же умная молодежь избегает любого упоминания о Всевышнем! Его имя вызывает у них скуку и пробуждает чувство превосходства.
Я попыталась объяснить свою точку зрения.
— Понимаете, когда перестаешь верить в пожилого джентльмена с бородой… Дело в самом слове «Бог», его повторяют слишком часто. Оно превратилось в набор звуков.
— Считай, это стенографический значок. Обозначение места, откуда мы явились, куда мы идем и в чем вообще смысл жизни.
— А религиозным людям открывается смысл жизни? У них есть ответ к загадке?
— Иногда они улавливают легкий запах…
Улыбнувшись друг другу, мы выпили еще мадеры.
— Полагаю, церковные службы для тебя тоже набор звуков, — продолжил викарий. — В общем-то, могу это понять. Они подходят людям опытным. Они сплачивают прихожан. Но, по-моему, их главная задача — укрепить церкви. Вроде как обкуривают трубки, знаешь? И если человеку нерелигиозному потребуется утешение в религии, я посоветовал бы ему посидеть в пустой церкви. На скамье, не на коленях. Просто сидеть и слушать. Не молиться. Молитва — дело сложное.
— Правда? — Я недоверчиво взглянула на викария.
— Иногда. Для неопытных молящихся. Видишь ли, Бог им представляется чем-то вроде торгового автомата. А когда ничего не выходит, они досадливо морщатся: «Так и знал, что там пусто!» Но главный секрет молящегося — уверенность, что «автомат» полон.
— А почему он так уверен?
— Потому что сам его наполняет.
— Верой?
— Верой. Наверное, очередное скучное для тебя слово. Увы, на метафоре с торговым автоматом далеко не уедешь. Словом, если ты когда-нибудь загрустишь… ну, явно не сейчас, в разгар столь радостных семейных событий… попробуй посидеть в пустой церкви.
— В ожидании запаха?
И мы засмеялись. Викарий заметил, что восприятие Бога через запах или вкус ничуть не хуже восприятия слухом или зрением.
— Счастливец почувствует Его всеми органами восприятия — и в то же время ни одним из них. Ему, как говорится, «станет не по себе». Точнее не опишешь.
— А вы не чувствовали?
Он вздохнул.
— Боюсь, запах долетал до меня слабо и редко. — И негромко добавил: — Но воспоминание о нем никогда не изгладится.
Умолкнув, мы уставились на пляшущие языки пламени. По трубе с тихим шелестом стучал дождь. Какой же чудесный человек викарий! И в нем ни тени раздражающе показной праведности. А ведь если такой умный, образованный человек верит в религиозные обряды, то невежде, вроде меня, просто стыдно зевать и посматривать на Церковь свысока. Да, подобные чувства у меня вызывало не только слово «Бог». Неожиданное открытие!
Может, я атеистка? Никогда себя таковой не считала. В славные погожие дни я почти не сомневаюсь, что кто-то где-то есть: там, наверху… А по ночам я молюсь. Хотя мои молитвы — скорее загадывание желания на молодой месяц. Впрочем, не совсем: если есть Высшая Сущность, значит, я молюсь. (Только Саймона я у Неба не просила — не имею права; и просить избавить меня от любви тоже не стану — лучше умереть.) Ни разу во время молитвы я не чувствовала, будто общаюсь с Богом. Слабый отблеск божественного вспыхнул передо мной лишь однажды, когда я на закате бродила вокруг собора в Кингз-Крипте; чудо спугнул нудный бубнеж директрисы о саксонских руинах. Что же я тогда ощутила? Не помню. Все слилось в воспоминание о самом соборе — так же, как день летнего солнцестояния превратился в памяти в аллею. Собор, аллея, любовь к Саймону, я сама на чердаке с дневником… Перед мысленным взором проплывала череда образов в сияющих сферах: каждый отдельно и в то же время часть другого. А я не сводила глаз с огня в камине.
На землю меня вернул бой часов на церкви. Половина.
Встрепенувшись, я засобиралась домой. Викарий предложил пообедать вместе с ним, но я приглашения не приняла — в замке без еды сидел отец.
Помогая мне надеть плащ, викарий вдруг встревожился, закрыто ли в ризнице окно: может, в церкви уже потоп? И попросил меня проверить. В общем-то, дождь закончился, но викарий боялся, что снова польет, едва он задремлет после обеда. Я кинулась через церковный двор к храму, викарий смотрел мне вслед; прощально помахав ему рукой, я нырнула в боковую дверцу. Забавное совпадение! Сначала викарий рассказывает, как утешиться в религии, а затем отправляет меня в церковь, даже не догадываясь, до какой степени мне это необходимо.
Окно, кстати, оказалось закрыто. Выходя из ризницы, я подумала: «Вот ты и в пустой церкви… Почему бы не воспользоваться случаем?» Взгляд упал на алтарь. Памятные доски и напрестольная пелена ничего для меня не означали. Побитые дождем свежие белые розы словно притихли; алтарные цветы всегда такие — притихшие. Да все, что было связано с алтарем, казалось неестественно спокойным, задумчивым, строгим.
«Ничего здесь не утешает и не помогает», — с грустью решила я. Мне вдруг вспомнился приятный голос викария: «Сядь… слушай…» Он советовал не молиться, но вид алтаря обычно вызывает мысли о молитве, поэтому я села на ступеньки лицом к залу церкви и напрягла слух. По водосточным желобам стекал дождь, по оконному стеклу скребла тонкая ветка. Церковь будто не имела ничего общего с беспокойным внешним миром. Равно как и я не имела ничего общего с церковью.
«Я — беспокойство на островке спокойствия в океане бурь…» — подумалось мне.
Примерно через минуту безмолвие замкнутого пространства начало давить на уши. Сперва я решила, что это хороший знак, но ничего интересного не произошло. Что там говорил викарий о познании Бога через органы восприятия? И я переключилась с ушей на нос. Пахло старым деревом, старой тканью подушечек для молитв, старыми церковными книгами — смесью пыли и плесени. Холодные алтарные розы не пахли, тем не менее, вокруг алтаря витал слабый приторно-сладкий аромат… Оказалось, он шел от богато расшитого покрывала.
А какие вкусовые ощущения? Естественно, мадера и печенье! Осязание? Осязались только холодные каменные ступени. Зрение? Да, посмотреть было на что: резная крестная перегородка, большое надгробие де Годиса; в пустоте высокой кафедры почему-то чувствовался укор. Меня окружала уйма красивых вещей, но, кроме внешнего, глазам ничего не открылось. Тогда я зажмурилась. Викарий сказал: «Всеми органами восприятия — и в то же время ни одним из них». Наверное, следовало полностью очистить голову от мыслей, как я не раз пыталась делать. (Однажды вообразила, будто так можно заглянуть в будущее, но, кроме черноты, ничего не рассмотрела.)
И вот, сидя на алтарных ступенях, я увидела такую черную черноту, какую никогда прежде не видела. Я ее не только видела — чувствовала! Чернота наваливалась, давила со всех сторон. Мне вспомнились строки из стихотворения Вагана: «Есть тьма Господняя: черна, а взор слепит», — и в тот же миг темноту разорвал свет.
«Может, это знак от Бога? Неужели я ощутила?..» — возликовала я.
Но честный внутренний голос ответил: «Нет. Ты сама это представила».
Воздух загудел от боя часов, отсчитывающих три четверти.
Я открыла глаза — и вновь очутилась в красивой холодной церкви, равнодушной к тому, жива я или мертва.
Часы напомнили об отце и запаздывающем по моей вине обеде. Большую часть пути я бежала сломя голову. А зря! Отец сам поел (срез холодного мяса выглядел так, будто ломтик отпилили садовой лопаткой) и, судя по отсутствующему велосипеду, уехал в Скоутни. Прикинув, что времени до полдничного чая достаточно, я всласть поплакала, а потом утешилась кексом и молоком. Стало легче. Намного легче, чем обычно после слез. Меня все-таки коснулось дыхание Бога?!
* * *
Следующим утром сердце придавила еще большая тяжесть — даже пока я готовила завтрак, она не ослабла. Когда Стивен с Томасом ушли, а отец заперся в караульне, меня охватила такая мука, что я каталась по стенам (всегда от душевной боли прижимаюсь к стенам — не знаю почему). Зато в кои-то веки не хотелось плакать. Хотелось кричать. И я бросилась под дождем в пустынное поле. Убежала далеко-далеко, завопила что было сил… и внезапно почувствовала себя глупо. Да еще промокла насквозь.
Очутиться бы снова в кабинете доброго викария: у камина, с мадерой…
До Годсенда оставалось чуть больше половины пути, если по прямой, — туда я и отправилась, через кусты и канавы. Что бы сочинить в оправдание повторного визита? Фантазии хватило только на одно: вроде бы дождь застал меня врасплох, а я без плаща, боюсь простыть. Честно говоря, меня мало волновало, что подумает викарий или кто-то другой: главное — добраться до жаркого огня и мадеры.
Но ни викария, ни экономки дома не оказалось.
Я звонила в колокольчик, стучала в дверь, воображая, будто шумом верну хозяев домой, и в то же время понимая, что зря барабаню.
«Может, прокрасться в церковь и подождать?» — С этой мыслью я зашагала через сад вдоль бегущей ручьем тропинки.
— А викарий с экономкой уехали за покупками в Кингз-Крипт! — вдруг крикнула из «Ключей» миссис Джейкс. — Вернутся вечером!
Перебежав дорогу, я попросила ее отпустить мне в долг стаканчик портвейна. Она, засмеявшись, сказала, что по закону до полудня не имеет права продавать спиртное, а вот просто угостить может.
— Боже мой, тебе и правда не повредит! Промокла до нитки! — всплеснула она руками, и я прошла за ней в бар. — Снимай платье, подсуши у очага.
Однако в кухне возился с раковиной рабочий, расположиться там без платья я не могла. Тогда миссис Джейкс заперла в баре дверь и пообещала проследить, чтобы никто сюда из кухни не заглянул.
Я отдала одежду, а сама, в нижней рубашке и черных школьных панталонах, уселась с портвейном за барную стойку. Портвейн согревал, да и вкус мне нравился, только вот тоскливо в старых деревенских барах; есть что-то гнетущее в запахе несвежего пива. В прекрасном расположении духа я бы, наверное, представляла, как уже триста лет местные жители приходят сюда посидеть с кружечкой… Но из-за скверного настроения думалось лишь о том, как ужасно жили люди в минувшие века и что большая часть завсегдатаев давно перешла в мир иной. В глубине бара напротив окна висело зеркало. Глядя на отражение влажных надгробий, я воображала стекающую в землю воду. Вниз, вниз, вниз, к разбухшим гробам.
С мокрых волос постоянно капало в вырез рубашки. Впрочем, после стакана портвейна отчаяния в душе поубавилось, накатила вялость. Взгляд цеплялся то за одно, то за другое. Вот и бутылки с ликерами, которые мы с сестрой пили первого мая. Мятный ликер Роуз… Ненавижу эту зеленую гадость! А рубиновую вишневку люблю.
Я заглянула в кухню.
— Миссис Джейкс! А можно купить вишневого ликера? Слышите, как раз бьет двенадцать? Задолжаю вам, не нарушая закона.
Хозяйка налила мне ликер. Вишневого ликера в бутылке оставалось меньше, чем мятного. «Теперь все будут думать, что вишневый ликер — модный напиток!» — торжествующе решила я.
Тут в дверь постучали два старичка, желающих пропустить по кружке пива. Мановением руки миссис Джейкс смахнула меня со стойки вместе с моим стаканом.
— Посиди в комнате мисс Марси! Платье еще не скоро высохнет.
Мисс Марси снимает комнату на верхнем этаже, далеко от шумного бара. Со времени переезда в Годсенд она твердит о покупке коттеджа, но год за годом оплачивает гостиницу. По-моему, это уже навсегда. Жить под крылышком миссис Джейкс удобно, да и школа рядом.
Взбираясь по лестнице, я с удивлением обнаружила, что ноги у меня заплетаются. «Бедная я, бедная! — мелькнула жалостливая мысль. — Не на шутку меня утомила утренняя беготня». Я облегченно рухнула в объятия плетеного кресла мисс Марси. Только оно оказалось ниже, чем я ожидала, и значительная часть драгоценного ликера выплеснулась. Зато остатки доставили мне немало удовольствия. При каждом глотке я думала: «Вот тебе, гнусный мятный ликер! Знай свое место!» И вдруг растерялась: зеленый ведь всегда был моим цветом, а розовый — Роуз! Да, дурацкая путаница вышла с ликерами.
Боже, я часом не пьяна? Я посмотрелась в зеркало над туалетным столиком мисс Марси. Вид и правда, оставлял желать лучшего: волосы сосульками, лицо перепачкано, глаза блестят. Того и гляди зальюсь пьяными слезами. Губы сами собой расползлись в бессмысленной улыбке.
«Кто я? Кто я? Кто я?» Так, если дошло до этого вопроса, значит, я на грани безумия. Нужно отвлечься от себя.
Отвернувшись от зеркала, я переключилась на комнату мисс Марси. Комната восхитительна! Все личные вещи учительницы очень миниатюрны: вместо картин — открытки с репродукциями старых мастеров; множество металлических фигурок животных длиной не больше дюйма; крохотные деревянные башмачки; расписные шкатулочки, годные разве что для хранения марок. А еще меньше они выглядят из-за необъятных размеров комнаты, огромных дубовых перекладин на потолке и массивной мебели.
Пока я рассматривала на каминной полке пять малюсеньких девонских кувшинчиков (в каждом стояло по одному полевому цветку), приятное тепло вишневки улетучилось — возможно, от сквозняка из каминной трубы. Ноги моментально замерзли. Закутавшись в лоскутное одеяло, я взобралась на кровать, и едва провалилась в сон, как на обеденный перерыв прибежала мисс Марси.
— Бедняжка! — заохала она, трогая мой лоб. — Наверное, надо померить температуру.
Я объяснила, что совершенно здорова, а виной всему крепкий алкоголь.
Заморгав глазами, она захихикала.
— Вот так так!
И по сравнению с ней я вдруг ощутила себя умудренной жизнью старухой.
Учительница отдала мне высохшее платье и принесла горячей воды. После умывания я окончательно пришла в чувство, только на душе осталось тоскливое, вгоняющее в краску послевкусие утра.
— Пора бежать домой, — сказала я. — И так на полчаса опоздала с обедом.
— А, из-за отца не торопись. Он снова в Скоутни, — остановила меня мисс Марси. — Ему уже подали превосходный стейк. — Об этом ей сообщила миссис Джейкс, которой рассказал мясник, а ему обмолвился повар из Скоутни. — Так что можешь пообедать со мной. Миссис Джейкс пришлет на двоих.
Еду ей приносят из гостиничной кухни, но в большом буфете красного дерева она держит разные съедобные мелочи — называет их «радостями».
— Люблю поклевать что-нибудь ночью, — призналась учительница, доставая печенье. — Всегда просыпаюсь в два часа — и сразу мысль о еде.
Мне представилось, как она лежит на огромной провисшей кровати, смотрит на озаренное луной зарешеченное окно и грызет печенье…
— И долго вы бодрствуете? — поинтересовалась я.
— Обычно дожидаюсь, когда часы пробьют четверть. Тогда велю себе спать, как полагается хорошей девочке. А пока засыпаю, придумываю какую-нибудь историю.
— Какую, например?
— Ну, не настоящую, конечно. Иногда фантазирую, что происходит с героями прочитанных книг. Или с близкими мне людьми. Например, воображаю, как наша Роуз ходит по магазинам. Или как Стивен позирует той доброй женщине, миссис Фокс-Коттон. Люблю сочинять истории об окружающих.
— А о себе?
На ее лице отразилось недоумение.
— Кажется, нет… Наверное, я себе не слишком интересна.
Разговор прервал глухой стук в дверь; мисс Марси поспешила за подносом.
Миссис Джейкс прислала тушеное мясо с овощами и яблочный пирог.
— М-м-м… Замечательно! — улыбнулась учительница. — Тушеное мясо в дождливый день — самое то.
В разгар обеда я заметила, что считать себя неинтересной — очень необычно.
— То есть вы, мисс Марси, никогда-никогда не допускали мысли, будто заслуживаете внимания?
Подхватив вилкой большую порцию еды, она задумчиво все прожевала, а затем ответила:
— Пожалуй, в детстве. Мамочка всегда говорила, что я крайне эгоистична. И вечно недовольна.
— Но вы совсем не такая! — удивилась я. — Отчего вы изменились?
— Господь, милая, послал мне большое горе. — И мисс Марси рассказала, как ее родители умерли один за другим, когда ей исполнилось всего семнадцать. Смерть дорогих людей ее подкосила.
— Я думала, все — жизнь закончилась… Но как-то наш священник попросил помочь ему с детьми. Он вез их в деревню. И знаешь, произошло чудо! Поездка меня преобразила. Думаю, тогда я и начала интересоваться другими больше, чем собой.
— Ну, со мной такого чуда не случилось бы! — уверенно ответила я. — Имею в виду, если б я сильно страдала.
Она возразила, что непременно, рано или поздно, случилось бы, и зачем-то поинтересовалась:
— Ты сильно скучаешь по Роуз?
Обратив внимание на ее напряженно-испытующий взгляд, я как ни в чем не бывало воскликнула:
— Да, конечно! — И беспечно защебетала о покупке приданого, между делом обмолвившись, что безумно рада за сестру.
Тут с улицы донеслись голоса возвращающихся в школу детей. Мисс Марси бросилась пудрить нос крошечной пуховкой.
— Сегодня пение, — сказала она. — Наш любимый урок.
Я вспомнила первое мая, детский хор, смущенного доброго Саймона, его речь в классе… Восхитительный день! И помолвка еще не состоялась.
Мы спустились в бар. Я поблагодарила миссис Джейкс за заботу и выданный в долг ликер. (Шиллинг! Это со скидкой. Да, на алкоголе легко разориться…)
Дождь закончился, но небо по-прежнему хмурилось, а холод пробирал до костей.
— Надеюсь, к субботе распогодится, — вздохнула мисс Марси, уворачиваясь от капель, стекающих с листьев каштана. — Пообещала детям пикник. Не поможешь мне с организацией? Может, придумаешь веселые игры?
— Простите, но я жутко занята, — быстро ответила я под аккомпанемент пронзительных воплей, доносящихся с игровой площадки. Полдня такой визг мне не вынести!
— И правда! Совсем забыла! В выходные у тебя дел по горло — мальчики, хозяйство. Об отце надо позаботиться. Может, ты по вечерам свободна? Вечера сейчас долгие, светлые. Знаешь, некоторые старики в деревне любят, чтобы им почитали.
Я в изумлении уставилась на учительницу. Никогда мы с сестрой подобным не увлекались. По-моему, деревенские жители не так уж рады, когда им навязывают «благодеяния». Очевидно, заметив выражение моего лица, мисс Марси торопливо сказала:
— Я просто предложила! Подумала, тебе надо немного отвлечься… если без Роуз совсем скучно.
— Да нет, не совсем, — лучезарно улыбнулась я.
Бог свидетель, горе и скука несовместимы! Знала бы милая мисс Марси, что творится у меня на душе! Тоска по сестре — наименьшее из моих мучений.
Тут к нам подбежали дети с лягушонком в коробке; попрощавшись, учительница отправилась с ребятней к пруду — смотреть, как лягушонок плавает.
* * *
В замке никого не было. Даже Аба и Эл. Жалко, не успела их покормить. На зов ни кот, ни собака не пришли. Сквозящая в голосе безысходность только усугубила мою грусть. До чего я все-таки одинока…
Со всех сторон давил серый цвет: серая вода во рву, серые стены и башни, серое далекое небо. Даже пшеница стала непонятно какая — ни золотая, ни зеленая.
Я сидела на подоконнике, оцепенело глядя на мисс Блоссом.
В голове вдруг раздался ее голос:
— Давай же, золотко, сходи на пикник!
В ответ мой голос поинтересовался, зачем туда идти.
— Потому что мисс Моргунья права: ты развеешься и отвлечешься. Кроме того, добрые поступки согревают душу.
— Портвейн тоже согревает, — цинично заметила я.
— Нельзя так говорить! Тем более в твоем возрасте, — отчитала меня мисс Блоссом. — Ой, со смеху можно было помереть, когда ты болталась по гостинице в панталонах со своим ликером! Забавно, что ты пристрастилась к алкоголю.
— Не пристрастилась, — возразила я. — Часто топить в нем печали не выйдет. Больно дорого. Добрые поступки дешевле.
— Или религия, — добавила мисс Блоссом. — Говорят, это самое лучшее. У тебя получится. Только не бросай на полпути. Сама знаешь. Ты ведь любишь поэзию.
Посредством мисс Блоссом я иногда советовала себе такое, о чем вроде бы и знать не знала. Теперь даже странно…
Едва она обмолвилась о религии, мне сразу стало ясно: она права. «Господи, неужели меня обратили?!» Нет, «обратили» — громко сказано. На самом деле я только задумалась о присоединении к Церкви.
Бог, Высшая Сила, стоящая над обыденной жизнью, и правда именно там. Кто по-настоящему хочет, тот Его найдет. Пусть мои ощущения в церкви — плод фантазии, это все равно шаг навстречу Ему. Фантазия — тоже в своем роде желание; воображаемое выдают за действительное, лишь, когда сильно этого хотят. А ведь викарий, называя религию продолжением искусства, имел в виду то же самое! Передо мной на миг приоткрылась завеса тайны, как религия лечит печаль: нужно просто превращать свою тоску в красоту. Тот же принцип, что и в искусстве.
— Жертвоприношение — это таинство, — непроизвольно сказала я вслух. — Искусство требует жертв. Так же и с религией. Тогда жертва становится обретением.
На этих словах я сбилась и не смогла продолжить мысль.
— Чепуха, милочка, — отозвалась мисс Блоссом, — о чем тут думать? Ты просто растворяешься в чем-то высшем. Очень успокаивает!
Внезапно я все поняла. «Вот как мисс Марси исцелила свое горе! Только растворилась не в религии, а других людях». Чей же способ лучше — учительницы или викария?
Наверное, викарий любит Бога, а деревенским жителям лишь симпатизирует; мисс Марси, наоборот, любит деревенских жителей, а Богу симпатизирует. Неужели нельзя одинаково любить и Бога, и ближнего своего? Да и нужно ли мне это?
Нужно!
Честное слово, в тот миг я не кривила душой! Я представила, как регулярно хожу в церковь, сооружаю из цветов и свечей маленькую часовенку, при том мила с домочадцами и соседями, рассказываю детям сказки, читаю старикам (тактично умалчивая о своей благотворительности)… Интересно, у меня выйдет искренне или придется притворяться? Наверное, даже притворство со временем превращается в искренность. Правда?
Видимо, порыв был все-таки искренним — тяжелый камень вдруг свалился с сердца и укатился далеко-далеко… Он еще лежал в поле зрения, но вес его не ощущался.
А потом случилось чудо: я увидела новую дорогу, опоясывающую Кингз-Крипт! Прямую, широкую, просторную — катись куда хочешь, места много. Затем увидела оживленный центр города с запутанным лабиринтом старых узких улочек: просто катастрофа для автомобилистов в базарные дни. Но до чего там красиво!
Вот так викарий и мисс Марси сумели обойти ниспосланное страдание: он — посредством религии, она — добротой к ближним. Но если выбираешь обходной путь, то вместе со страданием теряешь что-то важное. Возможно, саму жизнь.
Может, потому мисс Марси выглядит моложе своих лет? Может, потому викарий при всей своей мудрости скорее напоминает повзрослевшего младенца?
— Нет, не желаю ничего терять! — громко проговорила я.
И горе хлынуло обратно, точно река, которую перегородили плотиной. Я открыла ему сердце, приветствовала его как часть моей жизни — и впервые за последние дни мне стало легче.
А затем стало плохо как никогда. Боль терзала не только душу, но и тело. Болели сердце, ребра, плечи, грудь, даже руки. Отчаявшись, в поисках утешения я прижалась щекой к атласной синей блузке, наброшенной на мисс Блоссом, — точно к мягкой материнской груди.
— Все хорошо, милая. Перетерпи, не ищи обходной дороги, — ласково прошептал в сознании голос мисс Блоссом. — Для большинства людей это лучший выход.
Внезапно ее голос сменил другой — злой, саркастичный. Мой собственный. Причем самый мерзкий из имеющихся.
— Докатилась, дорогуша! Уже на манекене виснешь. Не смешно ли в твоем возрасте играть в дурацкие игры с воображаемой мисс Блоссом?
Впервые в жизни я задумалась, откуда взялась мисс Блоссом. Может, я списала образ с матери Стивена, убрав ее застенчивость? Или же с домработницы тетушки Миллисенты? Вот это вероятнее. Или позаимствовала из книги? Она вдруг предстала передо мной как наяву, за барной стойкой старомодного лондонского паба. Смерив меня укоризненным взглядом, мисс Блоссом набросила поверх синей блузы кожаный жакет, выключила все лампы и ушла в ночь; только дверь хлопнула.
Грудь под моей щекой стала твердой, как доска. В нос ударил запах пыли и старого клея.
Мисс Блоссом ушла навсегда.
Слава богу, в спальню вбежала Элоиза, иначе от рыданий я к чаю не оправилась бы. При Эл плакать невозможно: она начинает сочувственно махать хвостом, а затем со сконфуженным видом убегает. Да и покормить ее надо — с обедом я бессовестно запоздала.
С того дня я не могла смотреть на мисс Блоссом. Не потому, что она превратилась в обычный манекен, нет, — в ней мне виделся труп манекена.
* * *
Религия, добрые дела, вино… Есть, скажу я вам, и другой способ избавиться от страданий. Дурной, куда хуже алкоголя. Его я опробовала неделю назад в свой день рождения.
Утро тогда выдалось солнечным, впервые за две недели. Однако мое внимание привлекла не погода: из-за двери спальни доносилась музыка! Спрыгнув с кровати, я выскочила на лестничную площадку. На полу стоял маленький переносной радиоприемник с прикрепленной открыткой: «С днем рождения! Стивен».
Вот для чего он копил деньги! Вот зачем позировал Леде Фокс-Коттон!
— Стивен! Стивен! — пронзительно закричала я.
— Его нет! Он ушел на работу пораньше! — отозвался из холла Томас. — Наверное, застеснялся предстоящих изъявлений благодарности. А приемник хороший. Быстрее одевайся, послушаем за завтраком!
Взлетев вскачь вверх по лестнице, брат утащил мой подарок. Я даже опробовать настройки не успела! Только открыла рот, чтобы потребовать радиоприемник обратно… и вдруг передумала. «Да какая разница…» На сердце знакомо лег тяжелый утренний камень.
Ровно две недели и два дня назад я бы с ума сошла от счастья при виде радиоприемника, а теперь он ничего для меня не значил. Хотя… благодаря ему можно, по крайней мере, превращать страдание в музыку!
Одевшись, я спустилась в кухню. Меня ждал накрытый к завтраку стол с букетом цветов. Стивен постарался.
— А вот мой подарок, — сказал Томас. — Я не завернул его, потому что добрался только до середины.
Книга по астрономии! Наверное, сам о ней мечтал. Вот и хорошо, что выбрал подарок под свои интересы. Хотя брат получает теперь карманные деньги, пройдет немало времени, пока ему удастся наверстать упущенное в голодные годы.
Вскоре к нам присоединился отец. О моем дне рождения он, естественно, забыл.
— Топаз наверняка помнит и пришлет что-нибудь от меня, — весело обронил он.
Радиоприемник привел его в ужас. Отец частенько повторял, что возможность обходиться без этого чуда техники — одно из немногих преимуществ бедности. Впрочем, за завтраком его мнение изменилось: ему очень понравились атмосферные помехи! А голоса и музыка бесили.
— Ты не против, если я позаимствую приемник на часик-другой? — спросил он, когда Томас ушел в школу. — Атмосферные помехи — просто чудо.
Разумеется, я была не против.
Меня занимало одно: пришлет ли подарок Саймон?
В одиннадцать принесли посылку. Пеньюар от мачехи, от отца — томик Шекспира. (Умница Топаз! Помнит, до чего отец не любит давать мне свою книгу.) Роуз отправила ночную сорочку (из настоящего шелка!), миссис Коттон — шесть пар шелковых чулок, а Нейл — большую коробку конфет.
От Саймона… ничего.
Саймон ничего мне не подарил! Потеряв от разочарования дар речи, я расстроенно глядела на посылку — и вдруг на аллее громко загудел клаксон. В следующую минуту перед воротами притормозил фургончик, и водитель с грохотом поставил на подъемный мост большой ящик.
Я позвала из караульни отца. Совместными усилиями мы открыли крышку, и… Внутри лежал граммофон со встроенным радиоприемником! Ничего прекраснее нет в целом мире! В закрытом виде он похож на пухлый чемоданчик чудесного голубого цвета, даже ручка есть; на вид полотняный, но с блеском. И такой же портфель для пластинок!
Никто на свете не получал лучшего подарка!
Саймон оставил для меня записку.
«Дорогая Кассандра!
Я хотел купить электрический граммофон, но вспомнил, что у вас нет электричества. Радиоприемник работает от батареек (их можно заряжать в гараже в Скоутни), а граммофон — старой модели, его надо заводить. Все равно лучше, чем ничего.
Отправляю пластинки Дебюсси, который Вам так понравился. „Овец“ Баха, к сожалению, найти не удалось. Берите пластинки в Скоутни. Когда определитесь с предпочтениями, я куплю Вам, что пожелаете.
Мне клятвенно пообещали доставить подарок в срок. Надеюсь, не подведут.
С днем рождения! До встречи!
С любовью, Саймон»
Записка была нацарапана карандашом — очевидно, в магазине; в такой обстановке, само собой, не до нежностей и длинных излияний. А все же он подписался «С любовью»! Мог ведь просто черкнуть: «С наилучшими пожеланиями». Или «Писал впопыхах». Да что угодно в таком духе. Конечно, его смысл слова «любовь» отличается от моего, но мне и это дорого.
Пока я в десятый раз перечитывала записку, отец терзал радиоприемник, ловя чудовищный скрежет помех.
— Хватит! — не выдержала я. — Ты его испортишь этим визгом!
— Правда, похоже на вопли неприкаянных чаек?! — радостно прокричал он.
Я выключила приемник. В обрушившейся тишине мы услыхали радио Стивена, негромко играющее в караульне.
— Представляешь, что станет с твоим пажем, когда он увидит подарок Саймона? — сказал отец.
Меня охватила досада на Стивена: его огорчение, конечно же, отравит мне всю радость. Впрочем, длилось это недолго, ничто не могло испортить мое настроение.
К счастью, ответ отцу не требовался.
— Тут радиоприемник намного мощнее, — заметил он. — Я позаимствую его ненадолго.
— Нет! — отчаянно завопила я.
Отец удивленно поднял на меня глаза. Пришлось быстро сочинять разумный довод.
— Мне не терпится опробовать граммофон, — добавила я как можно спокойнее.
А он вдруг, улыбнувшись, по-отечески ласково проговорил:
— Да-да, конечно… — Затем унес ящик в дом и оставил меня наедине с граммофоном.
Одну за другой извлекала я пластинки из гофрированных обложек — и слушала, слушала, слушала… Саймон прислал несколько прелюдий и фуг Баха, а также пьесы Дебюсси.
«Возлюбленной» не было.
Ко времени возвращения Стивена с работы пробудилась лучшая часть моей души. Тревога за его чувства не давала мне покоя. Я поставила радиоприемник в кухне (отец потерял к нему интерес) и включила звук на полную громкость. Стивен буквально расцвел под бурным потоком моих благодарностей. В жизни не видела его счастливее.
За обедом я спросила отца, не лучше ли выставить подарок Саймона на обозрение через день или два, но он счел, что так Стивену будет еще тяжелее.
— Просто скажи, как ты рада радиоприемнику, ведь такую легкую вещицу можно носить с собой куда угодно. А подарок Саймона хорош, чтобы слушать пластинки.
Ход его мыслей показался мне весьма разумным. Однако в следующую минуту отец начал вертеть в руках пластинку, словно пытаясь прочесть записанное в желобке. Ну, разве может человек в здравом уме и твердой памяти читать граммофонные пластинки?!
Я постаралась сообщить Стивену неприятную новость как можно тактичнее. Сказала все, что советовал отец, и много еще чего добавила от себя.
— У твоего приемника настоящий деревянный корпус, — заливалась я соловьем, — с красивой зеркальной полировкой.
Тем не менее, глаза его потухли. Он захотел подняться в спальню взглянуть на граммофон.
Окинув взглядом это великолепие, Стивен проронил:
— Красивая вещица. — И вышел.
— Но радиоприемник в нем не очень! — не слишком убедительно прокричала я вслед.
Стивен сбежал вниз по лестнице.
Мое сердце разрывалось от жалости! Он ведь столько месяцев копил деньги!
Я бросилась следом, но на верхней ступеньке остановилась: Стивен рассматривал свой коричневый радиоприемничек. Выключив звук, совершенно убитый, он стремительно вышел в сад.
Настигла я его уже на подъемном мосту.
— Прогуляемся? — предложила я.
— Как хочешь, — не поворачивая головы, отозвался он.
Мы медленно побрели вдоль аллеи. Похожее чувство меня терзало, когда у Роуз сильно разболелся зуб; я казалась себе ужасно черствой оттого, что не могла разделить ее боль, ведь простым состраданием чужую муку не облегчить. И все же если бы передо мной стоял выбор: подарок от Саймона или спокойствие Стивена, — я бы предпочла… подарок.
Я, как ни в чем не бывало, завела разговор о радиоприемниках, старательно упирая на то, что миниатюрный приемник можно переносить из комнаты в комнату или брать на улицу (хотя, разумеется, в отсутствие Стивена намеревалась всюду таскать за собой тяжеленный граммофон, даже ценой здоровья). Видимо, я переусердствовала, так как Стивен резко меня оборвал:
— Да ничего страшного.
Я осторожно заглянула ему в лицо. Он попытался изобразить убедительную улыбку, но глаза отвел.
— Стивен! — в отчаянии воскликнула я. — Твой подарок намного значительнее! Саймон ведь не откладывал месяцами деньги на граммофон — он их даже не заработал!
— Нет. Эта честь выпала мне, — тихо проговорил Стивен.
Как чудесно он сказал! Сердце защемило еще больше. Я почти жалела, что влюбилась не в Стивена, а в Саймона.
И тут он едва слышно добавил:
— Милая.
В тот же миг у меня зародилась сумасшедшая идея… С какой радости? Ума не приложу. Может, интонации его голоса всколыхнули во мне какое-то чувство? А может, при виде лиственничника в памяти всплыла давняя фантазия о нашей совместной прогулке?
Я остановилась. На лицо Стивена падал золотистый свет угасающего солнца.
— Хочешь вернуться?
— Нет, — ответила я. — Идем в рощу! Посмотрим, не цветут ли еще колокольчики?
Он — наконец-то! — удивленно посмотрел мне в глаза.
— Идем же! — повторила я.
Пробираясь сквозь молодую поросль лиственниц, я вспоминала воображенную когда-то сцену со Стивеном: «Вот сейчас и опровергну свою теорию о том, что фантазии не становятся реальностью!»
И ошиблась. Потому что реальность сильно отличалась от картины, нарисованной в мечтах. Поредевшая роща была не темной и ничуть не прохладной; вечер выдался теплый, сквозь зеленые ветви пробивались лучи заходящего солнца. Стволы деревьев отливали красным. Вместо аромата колокольчиков в воздухе витал горячий запах смолы; немногие оставшиеся цветы уже завяли, чашечки сменялись коробочками семян.
И робкого трепета в груди не чувствовалось — наоборот, душило волнение.
Стивен не произнес ни слова из того, что я для него тогда напридумывала; мы оба молчали. Путь прокладывала я, и на зеленую полянку посреди рощи тоже выбралась первой. Стивен брел следом. Я нетерпеливо обернулась. Он подходил все ближе и наконец, остановился; в его глазах застыл вопрос. Я кивнула. Он взял меня за руки и нежно поцеловал. Поцелуй на меня не подействовал, я не откликнулась на ласку. И вдруг нежность превратилась в страсть. Стивен целовал меня и целовал, а мне… да, в тот миг мне хотелось, чтобы это длилось вечно. Я не протестовала, когда он потянул платье с моего плеча, — он сам остановился.
— Нет, нет, не позволяй мне! — хрипло прошептал Стивен и оттолкнул меня с такой силой, что я, зашатавшись, попятилась. Чуть не упала. Меня вдруг обуял ужас! Не разбирая дороги, я ринулась обратно.
— Осторожней! — закричал он вслед. — Не бойся, я не стану тебя догонять!
Но я неслась напрямую, прикрывая от ветвей лицо руками. Мне хотелось скорей запереться в спальне. Вбежав в замок, я бросилась к кухонной лестнице, но в середине пути поскользнулась на ступеньке и сильно расшибла колено. Слезы хлынули сами собой; я лежала, содрогаясь от рыданий. Самое кошмарное, в глубине души я надеялась, что Стивен успеет застать меня там, увидит мое плачевное состояние…
Зачем мне это понадобилось? Непонятно.
Вскоре стукнула задняя дверь.
— Кассандра, пожалуйста, не плачь! — воскликнул он. — Я не собирался входить в дом, но, когда услышал… Пожалуйста, успокойся, прошу тебя.
Я не унималась. Стивен шагнул к подножию лестницы. Цепляясь за перила, я приподнялась; слезы ручьем текли по щекам.
— Пойми, это нормально, правда, — сказал он. — Ничего плохого в том нет, раз мы любим друг друга.
— Я не люблю тебя! Я тебя ненавижу! — яростно вскинулась я.
Наши взгляды встретились. По глазам Стивена мне стало ясно, как тяжело он все переживает. До сих пор я думала лишь о себе и собственных горестях.
— Н-нет, нет… я не то имела в виду, — запинаясь, проговорила я. — Ох! Не знаю, как объяснить…
В отчаянии я бросилась в спальню и заперла обе двери. Рухнуть бы на постель, зарыться лицом в подушку!.. Взгляд случайно упал на голубой чемоданчик, стоящий на окне. Подарок Саймона. Я накрыла граммофон крышкой, положила на него руки, а поверх — голову. Впервые в жизни мне хотелось умереть.
Когда сгустились сумерки, я уже немного овладела собой. Зажгла свечу и устало поплелась к кровати. Через несколько минут в дверь постучали. С лестничной площадки.
— Я не прошу меня впустить, — раздался голос Стивена, — только прочитай записку. Я просуну ее под дверь.
— Хорошо.
Я подобрала выползший из-под двери листок бумаги. По лестнице застучали удаляющиеся шаги, хлопнула парадная дверь.
Написал Стивен следующее:
«Милая Кассандра!
Прошу тебя, не огорчайся! Все устроится. Просто ты еще слишком юная. Из-за твоего ума я иногда забываю о возрасте. Я не могу тебе всего объяснить — боюсь сделать хуже. Да и не знаю как… Поверь, ничего плохого не случилось. Я один виноват. Извини, что так тебя напугал. Если ты меня прощаешь, напиши, пожалуйста, на листочке „Да“ и сунь под дверь. Я пока выйду. Вернусь, когда в твоем окне погаснет свет. Поэтому не волнуйся, со мной ты не столкнешься. И на работу утром уйду пораньше.
Говорить об этом не станем. По крайней мере, в ближайшее время. Сама решишь, когда можно.
Не переживай, это все нормально.
С любовью, Стивен.
Целую, целую, целую! (Но только, если пожелаешь.)»
Прилагался и листок с припиской: «Возможно, такое объяснение поможет тебе понять. Конечно, лишь после того, как мы поженимся». Ниже шла цитата из «Философии любви» Шелли.
Все замкнуто тесным кругом.
Волею неземною Сливаются все друг с другом, —
Почему же ты не со мною?
Перси Биши Шелли (1792–1822)
Очевидно, имя и годы жизни он добавил, чтобы я вновь не обвинила его в краже чужих стихов. Ох, Стивен… Я же прекрасно понимаю, почему ты их воровал! Сама мечтаю выразить любовь к Саймону в поэзии, но ничего достойного не выходит.
Нацарапав «Да», я сунула листок под дверь. Поступить иначе я не могла… Кроме того, это была правда — я действительно его простила.
В результате он лишь утвердился в ошибочном мнении, будто меня до слез напугал его напор.
С того дня наедине мы не остаемся, хотя продолжаем нормально общаться в присутствии домочадцев. Только встречаться с ним взглядом я избегаю. Наверное, он принимает мое поведение за застенчивость. Разумеется, честнее открыто признать, что ничего у нас не выйдет. Допустим, я все-таки отважусь причинить ему боль — но тогда придется рассказать о любви к другому. Иначе Стивена не убедить. Я же явно дала понять, что ласка мне приятна. Ну почему, почему я позволила ему так далеко зайти?
Позволила?! Да ты, милочка, его сама провоцировала! Но зачем? Ведь сердце изнывало от тоски по Саймону!
Возможно, я бы лучше в себе разобралась, если б воспоминание о происшествии не вызывало у меня такого отвращения. Даже сейчас рука не поднялась описать все подробности. Знаю одно: я поступила гадко, позвав Стивена в лиственничник, — и по отношению к нему, и по отношению к себе. Да, отчасти виновата жалость, но в целом это просто… безнравственность. И лишь благодаря Стивену, дело не обернулось еще хуже. Я серьезно согрешила. Сейчас отложу дневник и покаюсь, здесь же, на холме. Пусть мне будет стыдно!