Книга: Собрание сочинений. Том 2
Назад: Путешествие на Олу
Дальше: Военный комиссар

Подполковник медицинской службы

 

На Колыму подполковника Рюрикова привела боязнь старости — дело шло к пенсии, а северные оклады были вдвое выше московских. Подполковник медицинской службы Рюриков не был ни хирургом, ни терапевтом, ни венерологом. В первые годы революции он — рабфаковцем — пришел на медицинский факультет университета, закончил его как невропатолог, но все давно забыл — он никогда, ни одного дня не работал лечащим врачом — он был всегда администратором — главным врачом больницы, заведующим. Вот и сюда он приехал начальником большой больницы для заключенных — Центральной больницы на тысячу коек. Не то что ему не хватало оклада начальника одной из московских больниц. Подполковнику Рюрикову было далеко за шестьдесят, и жил он одиноко. Дети его были взрослые — все трое работали где-то врачами, но Рюриков и слышать не хотел, чтобы жить на средства детей или пользоваться их помощью. Еще в юности выработал он себе на сей счет твердое убеждение, что ни от кого никогда зависеть не будет, а если случится так, то лучше умрет. Была и еще одна сторона дела, о которой подполковник Рюриков даже и себе старался не рассказывать. Мать его детей умерла давно, взяв с Рюрикова странное слово перед смертью — никогда ни на ком больше не жениться. Рюриков дал это слово покойнице и с тех пор, с тридцати пяти лет, твердо это слово держал, никогда не пытаясь даже подумать о каком-то ином решении вопроса.
Ему казалось, что он если подумает об этом иначе, то тронет что-то такое болезненное и святое, что хуже всякого кощунства. Потом он привык, и ему не было трудно. Никому он не рассказывал об этом, ни с кем не советовался — ни с детьми, ни с женщинами, с которыми он был близок. Та женщина, с которой он жил последние годы, врач его больницы, от первого мужа имела детей — двух девочек-школьниц, и Рюрикову хотелось, чтоб и эта его семья жила хоть немного лучше. Это была вторая причина, заставившая его предпринять такое серьезное путешествие.
Была и третья причина — мальчишеская. Дело в том, что подполковник Рюриков нигде в своей жизни не бывал, нигде, кроме Тумского района Московской области, откуда он был родом, и самого города Москвы, где он рос, учился, работал. Даже в молодые годы до женитьбы и в годы обучения в университете Рюриков ни одного отпуска и ни одних каникул не провел иначе, как у своей матери в Тумском районе. Ему казалось неудобным, неприличным поехать в отпуск на курорт или куда-либо еще. Он слишком боялся укоров собственной совести. Мать жила долго, переезжать к сыну не соглашалась, и Рюриков понимал ее — прожившую жизнь в родном селе. Мать умерла перед самой войной. На фронт Рюриков не попал, хотя и облачился в военную форму, и всю войну был начальником госпиталя в Москве.
Он не бывал ни за границей, ни на юге, ни на востоке, ни на западе и часто думал, что вот он скоро умрет и так ничего и не повидает в жизни. Особенно его волновали и интересовали арктические полеты и вообще вся эта необычайная, романтическая жизнь завоевателей Севера. Не только Джек Лондон, которого подполковник очень любил, поддерживал в нем интерес к Северу — но и полеты Слепнева и Громова, дрейф «Челюскина».
Неужели он так и проживет свою жизнь, не повидав самого заветного? И когда ему предложили поездку на Север на три года — Рюриков сразу понял, что это — исполнение всех его желаний, что это удача, награда за весь его многолетний труд. И он согласился, не советуясь ни с кем.
Одно только обстоятельство немного смущало Рюрикова. Его назначили в больницу для заключенных. Конечно, он знал, что на Дальнем Севере, как и на Дальнем Востоке, и на ближнем юге, и на ближнем западе, есть трудовые лагеря. Но он предпочел бы работу среди вольнонаемного персонала. Но вакансий там не было, да и оклады вольнонаемных врачей для заключенных были опять-таки гораздо выше — и Рюриков отбросил сомнения. В тех двух беседах, которые начальство вело с подполковником, эта сторона дела отнюдь не затенялась, не маскировалась, а, наоборот, подчеркивалась. Было обращено серьезнейшее внимание подполковника Рюрикова на то, что там содержатся враги народа, враги родины, колонизующие сейчас Крайний Север, военные преступники, которые используют всякий момент слабости, нерешительности начальства для своих подлых, коварных целей, что нужно проявлять величайшую бдительность в отношении этого «контингента», так выразилось начальство. Бдительность и твердость. Но пусть Рюриков не пугается. Верным помощником ему будут все вольнонаемные работники больницы, значительный партийный коллектив, который работает в труднейших северных условиях.
Рюриков за тридцать лет административной работы видел в подчиненных нечто другое. Ему надоели до смерти расхищения казенного инвентаря, взаимные подсиживания, пьянство. Рюриков обрадовался этому рассказу, его как бы призывали на войну против врагов государства. Он на своем участке сумеет выполнить свой долг. Рюриков прилетел на Север на самолете, в мягком кресле. На самолете подполковник тоже не летал никогда — все как-то не приходилось, и ощущение было великолепное. Рюрикова не тошнило, и только при посадках у него чуть кружилась голова. Он искренне пожалел, что не летал раньше. Скалы и чистые краски северного неба привели его в восхищение. Он развеселился, почувствовал себя чуть не двадцатилетним и не хотел остаться даже на несколько дней, чтобы познакомиться получше с городом, — он рвался к работе.
Начальник Санитарного управления дал ему свой личный ЗИС-110, и подполковник прибыл в Центральную больницу, расположенную в пятистах километрах от местного «столичного» города.
О приезде подполковника любезный начальник Санитарного отдела предупредил не только больницу. Прежний начальник уезжал в отпуск «на материк» и еще не освободил жилья. Рядом с больницей в трехстах метрах от шоссе был так называемый Дом дирекции — одна из дорожных гостиниц для самого высокого начальства — для генеральских чинов.
Там Рюриков провел ночь, с удивлением разглядывал вышитые бархатные шторы, ковры, резные вещи из кости, расставленные массивные резные шкафы для одежды ручной работы.
Вещей Рюриков не развязывал, утром напился чаю и пошел в больницу.
Здание больницы было построено незадолго до войны для военной части. Однако большое, трехэтажное здание в форме буквы «Т» среди голых скал представляло слишком удобный ориентир для неприятельских самолетов (техника далеко ушла вперед, пока решался вопрос о постройке и двигалась сама постройка) — и здание оказалось ненужным хозяину и было передано медицине.
За короткое время, пока уезжал полк и здание оставалось без призора, — были разрушены канализация и водопровод, и угольная электростанция с двумя котлами пришла в полную негодность. Уголь не привозили, дрова сожгли, какие можно было сжечь, и для последней армейской вечеринки сожгли на электростанции все кресла из зрительного зала.
Санитарное управление все это понемногу восстановило — бесплатным трудом заключенных-больных, и сейчас больница производила внушительный вид.
Подполковник пришел в свой кабинет и был поражен его размерами. Еще никогда в Москве ему не приходилось иметь личные кабинеты такой вместимости. Это был не кабинет, а зал для совещаний, человек на сто, по московским масштабам.
Стены соседних комнат были сломаны, комнаты соединены, окна затянуты полотняными шторами с чудесной вышивкой, и красное осеннее солнце бродило по золотым рамам картин, по кожаной обивке кустарной работы диванов, двигалось по полированной поверхности письменного стола необычайных размеров.
Все это понравилось подполковнику. Ему не терпелось назначить часы приема, но немедленно этого сделать было нельзя и удалось только через два дня. Прежний начальник тоже не хотел терять времени с отъездом — билет на самолет был давно заказан, еще раньше, чем подполковник Рюриков выехал из столицы.
Эти два дня он приглядывался к людям, к больнице. В больнице было большое терапевтическое отделение, заведовал им врач Иванов, бывший военврач и бывший заключенный. Нервно-психиатрическим отделением заведовал Петр Иванович Ползунов, тоже бывший заключенный, хоть и кандидат наук. Это была категория лиц, внушающая особое подозрение, и об этом Рюрикова предупреждали еще в Москве. Это были люди, с одной стороны, прошедшие лагерную школу, несомненно, враги, а с другой стороны — имевшие право на общество вольнонаемных «договорников». «Ведь не кончается же их ненависть к государству и родине в тот день, как они получают документ об освобождении, — думал подполковник. — И все же ведь они имеют другое право, другое положение, вынуждающее меня им верить». Оба заведующих-заключенных не понравились подполковнику — он не знал, как себя держать с ними. Зато заведующий хирургическим отделением полковой хирург Громов понравился Рюрикову чрезвычайно — он был вольнонаемным, хоть и беспартийным, воевал, здесь, в отделении, все ходили по струнке у него — чего же лучше.
Сам Рюриков армейскую службу, да притом на медицинских ролях, попробовал только во время войны — поэтому военная субординация нравилась ему больше, чем следует. Тот элемент организованности, который она вносила в жизнь, был, безусловно, полезен, и Рюриков иногда с досадой и обидой вспоминал довоенные свои труды: бесконечные уговаривания, объяснения, подсказы, ненадежные обещания подчиненных вместо короткого приказа и рапорта во всей его определенности.
Вот и в хирурге Громове ему нравилось, что тот сумел обстановку военного госпиталя перенести в хирургическое отделение больницы. Он побывал у Громова — в мертвой тишине больничных коридоров, в начищенности медных ручек.
— Чем ты чистишь ручки?
— Ягодой брусникой, — отрапортовал Громов, и Рюриков подивился. Сам он, чтобы чистить пуговицы своего кителя и шинели, захватил из Москвы специальную мазь. И вот, оказывается, ягода-брусника.
В хирургической все сверкало чистотой. Выскобленные полы, отчищенные алюминиевые ящики в раздатке, шкафы с инструментарием…
А за дверями палат дышало многоликое чудовище, которого Рюриков немного побаивался. Все заключенные казались ему на одно лицо: озлобленные, ненавидящие…
Громов отворил одну из небольших палат перед начальником. Тяжелый запах гноя, грязного белья не понравился Рюрикову; он затворил дверь и прошел дальше.
Сегодня уезжал прежний начальник с женой. Приятно было думать, что завтра он — уже самостоятельный начальник. Он остался один в огромной пятикомнатной квартире с широким балконом-верандой. Комнаты были пусты, мебель прежнего начальника — великолепные зеркальные шкафы кустарной работы, какие-то секретеры под красное дерево, массивный резной буфет — все это было мечтой собственника — прежнего начальника. Мягкие диваны, какие-то пуфы, стулья — все это было имуществом прежнего начальника. Квартира была голая и пустая.
Подполковник Рюриков велел завхозу хирургического отделения принести себе койку и постельное белье из больницы, и завхоз, на свой страх и риск, захватил еще тумбочку и поставил к стене в большой комнате.
Рюриков стал разбирать вещи. Вынул из чемодана полотенце, мыло, отнес их в кухню.
Прежде всего он повесил на стену свою гитару с красным выцветшим бантом. Это была не простая гитара. В начале гражданской войны, когда еще у советской власти не было ни орденов, ни прочих знаков отличия, когда в восемнадцатом Подвойский выступал в печати за введение орденов, а его крыли за «отрыжку царизма», — на фронте за боевые заслуги награждали и без орденов именным оружием или гитарами, балалайками.
Вот так красногвардеец Рюриков был удостоен за бои под Тулой — ему была вручена гитара. Сам Рюриков не имел музыкального слуха и, только когда оставался один, бережно и боязливо дергал то одну, то другую струну. Струны гудели, и старик возвращался хоть на минуту в великий и дорогой ему мир своей юности. Так он хранил свое сокровище более тридцати лет.
Он постелил постель, поставил на тумбочку зеркало, разделся и, сунув ноги в туфли, в одном белье подошел к окну и выглянул: горы стояли кругом, как молящиеся на коленях. Как будто много людей пришло сюда к какому-то чудотворцу — молиться, просить наставления, указать пути.
Рюрикову показалось, что и природа не знает решения своей судьбы, что и природа ищет совета.
Он снял со стены гитару, аккорды ночью в пустой комнате, оказалось, были особо звучны, особо торжественны и значительны. Как всегда, подергивание струн успокоило его. Первые решения были обдуманы сейчас в этой ночной игре на гитаре. Он обрел волю для их выполнения. Он лег на койку и сразу заснул.
Утром, еще до начала своего служебного дня в новом, просторном кабинете, Рюриков вызвал лейтенанта Максимова, своего заместителя по хозяйственной части, и сказал, что будет занимать только одну комнату из пяти — самую большую. В остальные пусть вселят тех сотрудников, у которых нет площади. Лейтенант Максимов помялся и попытался объяснить, что это — несолидно.
— У меня же нет семьи, — сказал Рюриков.
— У прежнего начальника тоже была только жена, — сказал Максимов. — Ведь будут ездить гости — многочисленные начальники из столицы, которые будут останавливаться, гостить.
— Они могут гостить в том доме, где я ночевал первую ночь. Здесь два шага. Словом, делайте, как вам сказано.
Но еще несколько раз в течение этого дня Максимов приходил в кабинет и спрашивал, не переменил ли Рюриков решение. И только тогда, когда новый начальник стал сердиться, он сдался.
Первым на приеме был местный уполномоченный Королев. После знакомства, короткого доклада Королев сказал:
— У меня к вам просьба. Завтра я еду в Долгое.
— Что это за Долгое?
— Это районный центр — восемьдесят километров отсюда… Туда автобус большой ходит каждое утро.
— Ну, поезжай, — сказал Рюриков.
— Нет, вы не поняли, — улыбнулся Королев. — Я прошу разрешения воспользоваться вашей личной машиной…
— У меня здесь есть личная машина? — сказал Рюриков.
— Да.
— И шофер?
— И шофер…
— А Смолокуров (это была фамилия прежнего начальника) куда-нибудь ездил на этой личной машине?
— Он ездил мало, — сказал Королев. — Что верно, то верно. Мало.
— Вот что, — Рюриков уже все понял и принял решение. — Ты поезжай на автобусе. Машину поставьте на прикол пока. А шофера передайте в гараж для работы на грузовиках… Мне она тоже не нужна. А будет нужно ехать, поеду либо на «скорой помощи», либо на грузовике.
Секретарша приоткрыла дверь.
— К вам слесарь Федотов — говорит, что очень срочно…
Слесарь был испуган. Из его бессвязного и торопливого рассказа Рюриков понял, что в квартире слесаря на первом этаже обвалился потолок — штукатурка рухнула, и сверху течет. Нужен ремонт, а хозяйственная часть ремонт делать не хочет, а у самого слесаря не хватит денег на такой ремонт. Да и несправедливо. Платить должен тот, по чьей вине рухнула штукатурка, хоть он и член партии. Ведь протекло…
— Подожди-ка, — сказал Рюриков. — Почему же протекло? Вверху-то ведь люди живут.
Рюриков с трудом понял, что в верхней квартире живет поросенок, копится навоз, моча, и вот штукатурка первого этажа отвалилась, поросенок мочится на головы нижних жильцов.
Рюриков рассвирепел.
— Анна Петровна, — кричал он секретарше, — вызовите мне секретаря парторганизации сюда и того негодяя, чей поросенок.
Анна Петровна взмахнула руками и исчезла.
Минут через десять в кабинет вошел Мостовой, секретарь парторганизации, и сел у стола. Все трое — Рюриков, Мостовой и слесарь — молчали. Так прошло минут десять.
— Анна Петровна!
Анна Петровна пролезла в дверь.
— Где же хозяин поросенка?
Анна Петровна исчезла.
— Хозяин поросенка — вот он, товарищ Мостовой, — сказал слесарь.
— Ах, вот что, — и Рюриков встал. — Идите пока домой, — и выпроводил слесаря.
— Да как вы смели? — закричал он на Мостового. — Как вы смели держать у себя в квартире?..
— Ты не ори, — сказал Мостовой спокойно. — Где же его держать? На улице? Вот сам заведешь птицу или кабанчика — увидишь — каково. Я много раз просил — дайте мне квартиру на первом этаже. Не дают. Во всех домах так. Только это такой слесарь разговорчивый. Прежний начальник умел им глотку-то закрывать. А ты вот слушаешь всякого зря.
— Весь ремонт будет за твой счет, товарищ Мостовой.
— Нет уж, не будет этого…
Но Рюриков уже звонил, вызывал бухгалтера, диктовал приказ.
Прием был скомкан, смят. Подполковнику не удалось познакомиться ни с одним своим заместителем, ставя бесконечное число раз подпись на бесконечных бумагах, которые перед ним развертывали ловкие, привычные руки. Каждый из докладчиков вооружался огромным пресс-папье, стоявшим на столе начальника, — кустарной резки кремлевской башней с красными пластмассовыми звездами — и бережно сушил подпись подполковника.
Так продолжалось до обеда, а после обеда начальник пошел по больнице. Доктор Громов, краснорожий, белозубый, уже ждал начальника.
— Хочу посмотреть вашу работу, — сказал начальник. — Покажите, кого сегодня выписываете?
В чересчур просторный кабинет Громова вереницей двигались больные. Впервые Рюриков видел тех, кого он должен был лечить. Вереница скелетов двигалась перед ним.
— А вши у вас есть?
Больной пожал плечами и испуганно посмотрел на доктора Громова.
— Позвольте, это ведь хирургические… Чего бы им быть такими?
— Это уж не наше дело, — весело сказал доктор Громов.
— А выписывать?
— А до каких же пор их держать? А койко-день?
— А этого как можно выписать? — Рюриков показал на больного с темными гнойными ранами.
— Этот — за кражу хлеба у своих соседей.
Приехал полковник Акимов — начальник той самой неопределенной воинской части — полка, дивизии, корпуса, армии, которая была размещена на огромном пространстве Севера. Эта воинская часть когда-то строила больничное здание — для себя. Акимов был моложав для своих пятидесяти лет, подтянут, весел. Повеселел и Рюриков. Акимов привез больную жену — никто помочь не может, такая штука, а у вас ведь врачи.
— Я сейчас же распоряжусь, — сказал Рюриков, позвонил, и Анна Петровна появилась в двери с выражением полной готовности к исполнению дальнейших приказаний.
— Не торопитесь, — сказал Акимов. — Я здесь лечусь не первый год. Кому вы хотите показать жену?
— Да хотя бы Стебелеву. — Стебелев был заведующим терапевтическим отделением.
— Нет, — сказал Акимов. — Такой Стебелев есть у меня и дома. Мне надо, чтобы вы показали доктору Глушакову.
— Хорошо, — сказал Рюриков. — Но ведь доктор Глушаков — заключенный. Не думаете ли вы…
— Нет, я не думаю, — твердо сказал Акимов, и в глазах его не было улыбки. Он помолчал. — Дело в том, — сказал он, — что моей жене нужен врач, а не… — полковник не договорил.
Анна Петровна побежала заказывать пропуск и вызов на Глушакова, а полковник Акимов представил Рюрикову свою жену.
Вскоре из лагеря привезли Глушакова, седого морщинистого старика.
— Здравствуйте, профессор, — сказал Акимов, вставая и здороваясь с Глушаковым за руку, — вот, с просьбой к вам.
Глушаков предложил посмотреть его жену в санчасти лагеря («там у меня все под рукой, а здесь я ничего не знаю»), и Рюриков позвонил своему заместителю по лагерю, чтоб выписали пропуск для полковника и его жены.
— Послушайте, Анна Петровна, — сказал Рюриков секретарше, когда гости ушли. — Правда ли, что Глушаков такой специалист?
— Да уж понадежнее наших, — хихикнула Анна Петровна.
Подполковник Рюриков вздохнул.
Каждый прожитый день жизни был для Рюрикова окрашен особой, неповторимой краской. Были дни потерь, дни неудач, дни счастья, дни доброты, дни сочувствия, дни недоверия, дни злобы… Все, что свершалось в этот день, носило определенный характер, и Рюриков иногда умел приспособить свои решения, свои поступки к этому «фону», как бы не зависящему от его воли. Сегодня был день сомнений, день разочарований.
Замечание полковника Акимова коснулось чего-то важного, основного в нынешней жизни Рюрикова. Открылось какое-то окно, о существовании которого до визита полковника Акимова Рюриков не решался думать. Оказывается, окно не только существовало, в него можно было видеть такое, чего Рюриков не видел, не замечал раньше.
Всё в этот день было в сговоре с полковником Акимовым. Новый, временный заведующий хирургическим отделением врач Браудэ доложил, что ухо-горловые операции, намеченные на сегодняшний день, отложены из-за того, что гордость больницы — тонкий диагност, хирург-артист Аделаида Ивановна Симбирцева — пожилая специалистка, ученица знаменитого Воячека, недавно приехавшая в больницу на работу, «нахваталась наркотика», как выразился Браудэ, и сейчас бушует в процедурной комнате хирургического отделения. Бьет все стеклянное, что попадает под руки. Что делать? Можно ли ее связать, вызвать конвой и отвести на квартиру?
Полковник Рюриков распорядился не связывать Аделаиду Ивановну, а замотать ей рот шалью и отвести домой и там запереть. Или влить ей чего-нибудь снотворного в глотку — хлоралгидрата двойную, обязательно двойную дозу — и сонную унести. Только пусть водят и носят вольнонаемные, а не заключенные.
В нервно-психиатрическом отделении больной убил своего соседа железной заостренной пикой. Доктор Петр Иванович, заведующий, сообщил, что убийство вызвано какой-то кровавой враждой среди уголовников, оба больные — и убийца и убитый — были ворами.
В терапевтическом отделении у Стебелева завхоз-заключенный украл и продал сорок простыней. Львов, уполномоченный, уже разыскал эти простыни где-то под лодкой, на берегу реки.
Заведующая женским отделением требовала себе офицерского пайка, а вопрос ее решался где-то в столице.
Но самое неприятное было сообщенное Анисимовым, заместителем по лагерю. Анисимов долго сидел на кожаном глубоком диване в кабинете Рюрикова, дожидаясь, пока иссякнет поток посетителей. И когда они остались одни, сказал:
— А что делать, Василий Иванович, с Люсей Поповкиной?
— С какой Люсей Поповкиной?
— Да разве вы не знаете?
Оказалось, что это была балерина из заключенных, с которой путался Семен Абрамович Смолокуров, прежний начальник. Она нигде не работала и служила только для увеселений Смолокурова. Теперь («чуть не месяц» — подумал Рюриков) она все еще без работы — распоряжений нет.
Рюрикову захотелось вымыть руки.
— Каких еще распоряжений? Отправьте ее к черту немедленно.
— На штрафной?
— Почему же обязательно на штрафной? Разве она виновата? Да и тебе выговор дам — целый месяц ведь не работает.
— Мы берегли ее, — сказал Анисимов.
— Для кого? — И Рюриков встал и заходил по комнате. — Немедленно, завтра же отправьте.
* * *
Когда Петр Иванович поднимался по узкой деревянной лестнице на второй этаж к Антонине Сергеевне, он подумал, что за два года, как они работают вместе в этой больнице, он еще не бывал дома у главного врача. Он усмехнулся, понимая, зачем его пригласили. Что ж, этим приглашением его, бывшего заключенного, вводят в местный «высший круг». Петр Иванович не понимал таких людей, как Рюриков, и не понимая — презирал. Ему казалось, что это какой-то особый путь карьеры, путь «честняги» в больших кавычках, «честняги», который хочет стать ни более ни менее, как начальником санитарного управления. И вот ломается, выкручивается, изображая из себя святую невинность.
Петр Иванович угадал верно. В накуренной комнате было тесно. Тут сидел и врач-рентгенолог, и Мостовой, и главный бухгалтер. Сама Антонина Сергеевна разливала из алюминиевого больничного чайника теплый и слабый чай.
— Входите, Петр Иванович, — сказала она, когда невропатолог снял свой брезентовый плащ.
— Начнем, — сказала Антонина Сергеевна, и Петр Иванович подумал: «Недурна еще» — и стал смотреть в другую сторону.
Начальник лагеря сказал:
— «Я пригласил вас, господа (Мостовой поднял брови), с тем, чтобы сообщить вам пренеприятное известие». — Все засмеялись, и Мостовой засмеялся, тоже подумал, что это что-то литературное. Мостовой успокоился, а то слово «господа» внушало ему тревогу, даже если бы это была острота или обмолвка.
— Что будем делать? — сказала Антонина Сергеевна. — Мы будем нищие через год. А ОН приехал на три года. Всем нам запретили держать прислугу из заключенных. За что должны страдать эти несчастные девушки на общих работах? Из-за кого? Из-за него. О дровах я и говорить не буду. Прошлую зиму я не положила на книжку ни рубля. В конце концов, у меня дети.
— У всех дети, — сказал главный бухгалтер. — Но что, что можно сделать тут?
— Отравить его к чертовой матери, — зарычал Мостовой.
— Потрудитесь в моем присутствии таких вещей не говорить, — сказал главный бухгалтер. — Иначе я буду вынужден сообщить куда следует.
— Я пошутил.
— Потрудитесь так не шутить.
Петр Иванович поднял руку.
— Надо вызвать сюда Чурбакова. И вам, Антонина Сергеевна, с ним поговорить.
— Почему мне? — Антонина Сергеевна покраснела. Майор медицинской службы Чурбаков — начальник Санитарного управления — славился своим буйным развратом и невероятной крепостью в пьянках. Чуть не на каждом прииске у него были дети — от врачих, от фельдшериц, от медсестер и от санитарок.
— Да уж именно вам. И разъяснить майору Чурбакову, что подполковник Рюриков добивается его места, понятно? Скажите ему, что майор — вчерашний член партии, а Рюриков…
— Рюриков — член партии с 1917 года, — сказал, вздохнув, Мостовой. — Но зачем ему чурбаковское место.
— Ах, вы ничего не понимаете. Петр Иванович совершенно прав.
— А если написать Чурбакову?
— А кто свезет это письмо? Кому не люба на плечах голова? А вдруг нашего гонца перехватят или, еще проще, он с письмом явится прямо в кабинет Рюрикова. Бывали такие истории.
— А по телефону?
— По телефону только пригласите. Вы же знаете, что у Смолокурова сидели слухачи.
— Ну, у этого не сидят.
— Как знать. Словом, осторожность и деятельность, деятельность и осторожность…

 

1963
Назад: Путешествие на Олу
Дальше: Военный комиссар