Книга: Музей невинности
Назад: 73 Фюсун учится водить машину
Дальше: 75 Кондитерская «Жемчужина»

74 Тарык-бей

В «Максиме», куда мы отправились тем вечером, мы все много выпили. Когда на сцене запела Мюзейен Сенар, мы хором иногда подпевали ей. При этом смотрели друг на друга и улыбались. Сейчас мне кажется, что в тот вечер мы как-будто прощались. Фюсун была счастлива, что отец веселится, распевая песни. Другая не забываемая для меня особенность того вечера заключалась в том, что теперь никого не смущало отсутствие Феридуна. Меня осенила радостная мысль о том, как много времени я провел с Фюсун, её матерью и отцом.
Иногда я замечал, сколько утекло лет, когда видел, что снесли какое-либо здание, или что какая-нибудь девочка превратилась в веселую молодую женщину с большой грудью и детьми, или когда закрывалась лавка, к которой все привыкли за долгие годы, и это меня пугало.
В те дни закрылся бутик «Шанзелизе», отчего мне стало больно; не только из-за воспоминаний, но и томящего чувства, что жизнь прошла мимо меня. В витрине, где я когда-то увидел сумку, сейчас красовались кольца итальянских салями, головки овечьего сыра, салатные соусы европейских марок, привезенные в страну впервые, а также макароны и газированные напитки.
Новости о последних свадьбах, молодых семьях и родившихся детях, которые я регулярно выслушивал от матери за ужином, начали особенно раздражать меня, хотя я всегда не любил слушать такие рассказы. Когда мать похвасталась, что у моего друга детства, Крысы Фарука, который недавно женился (прошло уже три года!) родился второй ребенок, к тому же еще и сын, мысль, что мы с Фюсун впустую потратили время, отравляла мою радость.
Шазимент в конце концов выдал старшую дочь за сына Караханов, и с тех пор кататься на лыжах ездил каждый февраль не в Улудаг, а с младшей дочерью и Караханами на месяц в Швейцарию. Младшая дочь познакомилась в каком-то отеле с богатым арабским принцем, и как раз, когда Шазимент собирался благополучно выдать её за него замуж, выяснилось, что в его стране у него уже есть жена и даже гарем. Старшего сына семейства Халисов из Айвалыка — «Помнишь, того, с длинным подбородком?» — спросила мать, хохотнув, я тоже рассмеялся вместе с ней, — однажды зимним днем застали на даче в Эренкее с их немецкой няней; об этом мать слышала от соседа по Суадие, Эсат-бея. Мать удивилась, как это я не знаю, что младший сын табачного магната Маруфа, с которым мы некогда вдвоем играли в песочнице, был похищен бандитами, а когда семья заплатила выкуп, его отпустили. Этот случай, правда, скрыли, в газеты он не попал, но, так как семья поначалу жалела денег и платить не хотела, об этом много месяцев говорили «все». Как это я не слышал?
Я огорчался, размышляя, кроется ли в словах матери укор за то, что провожу время не дома; она ведь пыталась выпытать у меня тем летом, когда я приносил домой мокрые плавки, куда и с кем хожу купаться, или подсылала Фатьму-ханым за тем же, а я ловко избегал разговора, ссылаясь на то, что «очень много работаю» (а ведь мать, должно быть, знала о плачевном положении «Сат-Сата»). Мне было грустно, что девять лет спустя я не только не мог поделиться с матерью, открыв ей мою страсть к Фюсун, но даже просто заговорить на эту тему, пусть намеками, и, чтобы забыть о бедах, просил рассказать какую-нибудь очередную забавную историю.
Однажды вечером она долго и в красках передавала мне, как Джемиле-ханым, которую мы однажды встретили с Фюсун и Феридуном в летнем кинотеатре «Мажестик», по примеру другой подруги матери, Мюкеррем-ханым, сдала в аренду для съемок исторического фильма свой деревянный особняк. Его построили восемьдесят лет назад, и содержать дом семье с каждым днем становилось все сложнее. Однако во время съемок произошло короткое замыкание, и огромный красавец дом сгорел до тла, но все только и перешептывались, что хозяева специально подожгли его, чтобы взамен построить новый, доходный, дом, и, по словам матери, не осталось сомнений, что она хорошо знает, насколько мне знаком мир кино. Сведения обо мне, должно быть, исправно поставлял Осман.
Мать никогда, даже намеком, не возвращалась к истории с Сибель и помолвкой. Так, только из газет я узнал, что бывший дипломат Меликхан-бей на каком-то балу споткнулся о ковер и упал, а через два дня умер от кровоизлияния в мозг. Те известия, которые мать не хотела сообщать мне, передавал наш парикмахер из Нишанташи, Басри. Он рассказывал, что приятель моего отца Фасир Фахир с женой Зарифе купили в Бодруме дом, что Айи Сабих очень хороший малый, что сейчас никуда нельзя вкладывать деньги, что цены упадут, что весной на скачках будет много сговоров, что хотя у известного богача Тургай-бея не осталось на голове ни одного волоска, он все равно регулярно ходит к нему по неизменной привычке, что два года назад ему, Басри, поступило предложение работать парикмахером в «Хилтоне», но так как он человек с принципами (в чем они заключались, принципы, Басри не уточнил), от этого предложения он отказался. Потом он пытался расспрашивать меня. Я с раздражением чувствовал, что Басри и его богатые клиенты из Нишанташи знают о моей страсти к Фюсун, и, чтобы не давать им повода для сплетен, иногда ходил в Бейоглу к бывшему парикмахеру отца. Болтливому Джевату, а от него слышал только то, кого в Бейоглу недавно ограбили (грабителей называли новомодным словом «мафия»), и о публике из мира кино. Например, он передал сплетню, что Папатья встречается с известным продюсером Музаффер-беем. Но я ни разу не слышал ничего о Сибель или Заиме, о свадьбе Мехмеда и Нурджихан. Из этого следовало, что все наслышаны о моих бедах, о моих страданиях, но я такого вывода не делал и воспринимал проявление сочувствия со стороны клеветников как нечто естественное, вроде как постоянные попытки окружающих повеселить меня, ради чего все любили рассказывать, кто вдруг обанкротился и чьи еще деньги пропали, что меня немало забавляло.
Разговоры о чужих банкротствах, о которых я слышал повсюду, в различных конторах и от приятелей, мне очень нравились, так как все это демонстрировало глупость и недальновидность стамбульских богачей и зависимой от них, как раб, Анкары. Мать подчеркивала: «Ваш отец часто повторял: созданным из пустоты инвестиционным бюро доверять не стоит» и тоже любила поговорить на эту тему, потому что мы пусть и испытывали трудности, но в отличие от остальных глупцов денег не потеряли. (Я, правда, подозревал, что Осман куда-то вложил некоторую часть прибыли своей новой фирмы и остался ни с чем, а теперь скрывает это ото всех.) Матери было жаль своих знакомых, с кем она дружила долгие годы, оставивших деньги именно в таких инвестиционных конторах. Пострадали семейства Ковы Кадри, на красивой дочке которого она некогда мечтала меня женить, Джунейт-бея и Фейзан-ханым, Джевдет-бея и Памуков, однако она делала вид, будто поражена, что Лерзаны доверили почти все состояние какому-то «с позволения сказать, финансисту» только потому, что он доводился сыном бухгалтеру с их фабрики (который раньше был сторожем), и потому, что «у того шикарный офис, он дает рекламу по телевизору и пользуется чековой книжкой надежного банка». Мать искренне недоумевала, как можно было доверить почти все деньги семьи человеку, который до недавнего времени жил в трущобах (тут она возмущенно закатывала глаза и качала головой), а потом со смехом добавляла: «Выбрали бы уж кого-нибудь вроде Кастелли, которого хоть твои актеры знают». Про «твоих актеров» она говорила вскользь, невзначай, не придавая этим словам особенного значения; и мне нравилось каждый раз с любопытством и радостью за себя возмущаться с матерью, как «столь разумные, столь порядочные люди», среди которых оказался даже Заим, могут быть откровенными «дурнями».
Но одним из них оказался Тарык-бей. В 1982 году он вложил свои деньги именно в компанию Кастелли, которого рекламировали по телевизору многие наши знакомые из «Копирки». Я, правда, предполагал, что денег у него сгорело крайне мало, однако мог только гадать сколько именно.
Через два месяца после того, как Фюсун получила права, 9 марта 1984 года, Четин привез меня на ужин в Чукурджуму, и, подойдя к дому, я увидел, что все занавески раздвинуты, а окна дома открыты. На обоих этажах горел свет. (А ведь тетя Несибе всегда сердилась, когда кто-то уходил вниз, забыв погасить наверху лампу: «Фюсун, дочка, у вас в спальне остался гореть свет», тогда Фюсун сразу вставала и шла его выключать.)
Решив, что мне предстоит стать свидетелем семейной ссоры Феридуна и Фюсун, я поднялся наверх. Стол, за которым мы ужинали много лет, был непривычно пуст. С экрана телевизора наш друг, актер Экрем-бей, в костюме садразама держал гневную речь о неверных, и ему внимали соседи Кескинов, электрик Эфе с супругой, которые явно не знали, чем еще сейчас заняться.
— Кемаль-бей, — скорбно произнес электрик. — Тарык-бей умер. Мы вам соболезнуем!
Я взбежал наверх, но вошел не в комнату к Тарык-бею и тете Несибе, а к Фюсун, в ту самую, переступить порог которой я мечтал столько лет.
Красавица моя лежала на кровати, сжавшись в комочек, и плакала. Увидев меня, попыталась успокоиться. Я сел рядом. Внезапно мы обнялись изо всех сил. Она прижалась головой мне к груди и, дрожа, заплакала навзрыд.
О Всевышний, какое это было счастье обнимать её! В тот момент я ощутил глубину, красоту и безграничность мира. Грудь её прижималась к моей, голова — к моему плечу. Мне было больно видеть, как она дрожит, но блаженство быть рядом не знало границ! Я нежно, заботливо, почти как маленькую девочку, погладил её по волосам. Когда моя рука дотронулась до её лба, до того места, где начинали расти волосы, Фюсун зарыдала с новой силой.
Чтобы разделить с ней боль, я подумал о смерти отца. Но, хотя я очень любил его, между мной и отцом всегда существовала некая напряженность, даже соперничество. А Фюсун любила Тарык-бея спокойно, сильно, подобно тому, как можно любить мир, солнце, улицы, свой дом. Мне показалось, что плачет она и по отцу, и от боли за весь мир, из-за того, что жизнь так горька.
— Успокойся, милая, — шептал я ей на ухо. — Теперь все будет хорошо. Теперь все наладится. Мы будем очень-очень счастливы.
— Не хочу я больше ничего! — воскликнула она и зарыдала.
Чувствуя, как она дрожит в моих объятиях, я внимательно рассматривал её комнату, её шкаф, маленький комод, книги Феридуна о кино — все вокруг. Целых восемь лет я мечтал попасть в эту комнату, и вот...
Когда рыдания Фюсун стали громче, вошла тетя Несибе: «Ах, Кемаль, — вздохнула она. — Что мы теперь делать будем? Как я буду жить без него?» И, сев на кровать, тоже заплакала.
Я провел в Чукурджуме всю ночь. Иногда спускался вниз побыть с соседями и знакомыми, пришедшими выразить соболезнования. Потом поднимался наверх, утешал рыдавшую Фюсун, гладил её по волосам, вкладывал ей в руку чистый платок. Пока в соседней комнате лежал её мертвый отец, а внизу знакомые и соседи в молчании пили чай, курили и смотрели телевизор, мы с Фюсун впервые за восемь лет легли на кровать, крепко обняв друг друга. Я вдыхал запах её шеи, волос, вспотевшей кожи. Потом снова пошел вниз сделать гостям чаю.
Феридун, не зная о произошедшем, тем вечером домой не пришел. Сейчас мне понятно, насколько тактично вели себя соседи, не только естественно воспринимавшие мое присутствие, но и обращавшиеся со мной как с мужем Фюсун. Мы с тетей Несибе немного отвлекались, когда угощали всех этих людей, каждого из которых я прекрасно знал и встречал на улице в Чукурджуме, чаем или кофе, высыпали окурки из пепельниц, давали пирожки, поспешно доставленные из пирожковой на углу.
Ко мне подошли три человека, один из них — столяр, мастерская которого располагалась по соседству, на спуске, другой — старший сын Рахми-эфенди, носивший протез руки, а третий — старинный приятель Тарык-бея, с которым тот каждый день после обеда играл в карты; в дальней комнате они по очереди обняли меня, и каждый напомнил, что с мертвым в могилу не прыгнешь, а жизнь продолжается. Меня огорчила смерть Тарык-бея, но в глубине души я был несказанно счастлив, что живу, что стою теперь на пороге новой жизни, и мне стало стыдно.
В июне 1982 года финансист, в фирму которого Тарык-бей вложил деньги, обанкротился и бежал за границу, и тогда отец Фюсун начал ходить в одно общество по защите прав вкладчиков, созданное такими же обманутыми людьми. Целью общества было добиться от обанкротившихся финансистов юридическим путем возврата денег пенсионеров и мелких служащих, но на юридическом поприще им никак не везло. Вечерами Тарык-бей иногда со смехом рассказывал, будто речь шла о пустяке, об «идиотах», как он выражался, столпившихся в помещении общества, которые иной раз не то что не могли прийти к единому решению, но и ссорились между собой. Ссоры перерастали в перепалки, ругань, драки... Иногда какое-нибудь заявление, которое они с трудом дописывали до конца, предварительно поругавшись, группа инициаторов оставляла у входа в министерство или здание газеты, хотя журналистам не было особого дела до чужих финансовых проблем, или какого-нибудь банка. Некоторые при этом бросали в двери камни, кричали о своих бедах, осыпали всех проклятиями и иногда колотили попавшегося под руку бедолагу-клерка. После ряда таких эпизодов, когда в нескольких неудачливых инвестиционных конторах протестующие разбили двери, а то и разграбили сами конторы и дома финансистов, Тарык-бей от общества отдалился, поучаствовав, кажется, в одном конфликте; однако летом, когда мы с Фюсун бились над получением прав и плавали в Босфоре, он опять начал туда ходить. В тот день он отправился в общество после полудня, отчего-то там понервничал, вернулся домой с резкой болью в груди и умер - от сердечного приступа, который диагностировал прибывший позднее врач.
Фюсун страдала еще и потому, что, когда отец умирал, её не бьшо дома. Тарык-бей, должно быть, долго ждал, лежа на кровати, жену с дочерью. Фюсун с тетей Несибе были срочно вызваны в один дом в Моду, где требовалось быстро сшить платье. Я знал, что, несмотря на мою финансовую поддержку, тетушка то и дело, захватив свою швейную коробку с классическими видами Стамбула, ходила шить по домам, как много лет назад. Меня её работа нисколько не коробила, так же относилось к ремеслу швеи большинство людей моего круга; более того, я одобрял её занятия шитьем, хотя в нем совершенно не было никакой нужды. Но всякий раз, когда я слышал, что Фюсун, пусть и редко, тоже ходит вместе с ней, мне становилось неприятно. Меня беспокоило, чем там занимается моя красавица, единственная моя, но для Фюсун её походы с тетей Несибе выглядели веселой прогулкой, развлечением; она с такой радостью рассказывала, как с матерью пила на пароходе из Кадыкёя айран, как кормила симитом чаек, что у меня язык не поворачивался сказать ей: скоро мы поженимся и будем вхожи в круг этих людей, тогда нам обоим станет неловко, если мы кого-то из них встретим.
Далеко за полночь, когда все ушли, я лег внизу на диван в дальней комнате, свернулся калачом и заснул. Впервые в жизни я спал с Фюсун в её доме... То было огромным счастьем. Прежде чем заснуть, я услышал, как в клетке заливается Лимон, а потом услышал гудок парохода.
В моем сне Фюсун плыла на пароходе из Кадыкёя и вдалеке стоял умерший Тарык-бей. Я проснулся под утро, когда раздался азан, а гудки пароходов с Босфора стали намного громче.
Весь дом был залит странным перламутровым светом. Я беззвучно, как в молочно-туманном видении, поднялся по лестнице. Фюсун с тетей Несибе спали, обнявшись, на кровати, где она с Феридуном провела первые счастливые ночи своего замужества. Потом мне показалось, что тетя Несибе смотрит на меня. Я пригляделся: Фюсун действительно спала, а тетя Несибе только делала вид.
В соседней комнате, подняв простыню, прикрывавшую мертвого, я впервые внимательно посмотрел на Тарык-бея. На нем был тот же пиджак, который он надевал, когда куда-то выходил. Лицо его приобрело бледный оттенок. Пятна, родинки, морщины на лице после смерти, казалось, увеличились, их вроде бы даже стало больше. Изменилось ли так тело потому, что ушла душа, или потому, что уже начало разлагаться, меняться?
Присутствие умершего, страх смерти пересиливали теплоту, которую я питал к Тарык-бею. Мне хотелось убежать, но все равно не вышел из комнаты.
Я любил его за то, что он отец Фюсун, что мы с ним провели много лет за одним столом, пили ракы и смотрели телевизор. Но так как Тарык-бей никогда не был до конца искренен со мной, я тоже так и не смог привыкнуть к нему. Мы оба в каком-то смысле недолюбливали друг друга, хотя и дружили.
Как только я об этом подумал, то понял, что ведь и Тарык-бей, как и тетя Несибе, знал с самого начала о моей любви. Надо бы произнести не слово «понял», а фактически «признался» себе в этом. По всей вероятности, он с первых месяцев был в курсе, что я безответственно обесчестил его восемнадцатилетнюю дочь, и наверняка считал меня циничным богачом, неуемным бабником. Из-за меня ему пришлось выдать свою дочь за нищего, пустого человека. Конечно, он меня ненавидел! Но ни разу этого не показал. А может, я просто не хотел этого замечать. Может, он и ненавидел меня, однако простил. Мы с ним вели себя как разбойники, воры, которые дружат, не замечая преступлений друг друга. По прошествии стольких лет это превращало нас с Тарык-беем из гостя и хозяина в сообщников.
Его застывшее лицо пробудило во мне воспоминание, хранившееся в глубине моей души, о том изумлении и страхе, которые застыли на лице у мертвого отца. Тарык-бей мучался от приступа довольно долго; должно быть, успел взглянуть в глаза смерти, боролся с нею — на его лице не видно было никакого изумления. Один уголок его рта от боли опустился вниз, а с другой стороны рот чуть-чуть приоткрылся, будто он слегка прикусил губу. Та прикушенная губа долгие годы сжимала сигарету за столом, а перед ней часто бывал стаканчик ракы. Но сила пережитого теперь не ощущалась; в комнате чувствовалось только дыхание смерти и пустоты.
Белый свет заполнял комнату, проникая через левое боковое окно эркера. Я выглянул на улицу. Узкий проспект Чукурджума был пуст. Так как эркер выступал до середины улицы, я представил, будто парю в воздухе, посреди улицы. Из-за тумана было видно только угол, где Чукурджума пересекалась с проспектом Богаз-Кесен. Весь квартал спал, кошка уверенно вышагивала по улице.
У изголовья Тарык-бея висела в рамке фотография, на которой он был снят, когда работал в лицее Карса, со своими учениками, после школьной постановки спектакля в городском театре, сохранившемся там со времен русских. Верхний ящик комода полуоткрыт, что тоже странным образом напомнило мне отца. Оттуда распространялся приятный запах — смесь лекарств, сиропа от кашля и старых пожелтевших газет. На комоде в стакане лежал зубной протез и книга Решата Экрема Кочу, которого любил читать Тарык-бей. В ящике лежали старые баночки, зубочистки, мундштуки, телеграммы, сложенные врачебные справки, счета за газ и электричество, старые коробки от таблеток и еще много всякой всячины.
Утром, прежде чем собрались соседи и знакомые, я ушел в Нишанташи. Мать проснулась и завтракала в постели, куда Фатьма-ханым принесла ей и поставила на подушку поднос с поджаренным хлебом, яйцами, вареньем и черными маслинами. Увидев меня, она обрадовалась. Но, узнав, что Тарык-бей умер, расстроилась. По её лицу было видно, что ей больно за Несибе. И еще одно сильное чувство — гнев — отразилось в её глазах.
— Я иду на похороны, мама, — сказал я. — Пусть Четин отвезет тебя туда.
— Я не пойду, сынок.
— Почему?
Сначала она привела какие-то пустые отговорки. «Почему в газетах нет некролога? Почему они торопятся? Почему похороны начинаются не из мечети Тешвикие? Это неправильно, — говорила она. — Все похороны наших знакомых всегда проходили в Тешвикие». Она искренно переживала из-за Несибе, с которой они некогда дружили и вместе шили, смеялись, болтали, проводили время. Но, поняв, что я настаиваю и занервничал, мать рассердилась.
— Знаешь, почему я не пойду на эти похороны, сынок? — сердито спросила она. — Потому что если я пойду туда, ты женишься на этой девушке.
— Откуда ты знаешь? Она замужем.
— Знаю. Я обижу Несибе. Но, сынок, я смотрю на то, что происходит, уже много лет. Если ты будешь упорствовать, если собираешься жениться на ней, все кончится плохо. Неприлично.
— Матушка, какая разница, что болтают?
— Нет-нет, не пойми меня неправильно, — твердо сказала мать. С серьезным видом она отложила на поднос нож в сливочном масле и поджаренный хлеб, внимательно посмотрев мне в глаза: — Конечно же, в конце концов совершенно неважно, что говорят другие. Важно, чтобы наши чувства были настоящими, истинными. Вот я против чего, сынок. Ты полюбил эту женщину... Это хорошо. Но любит ли она тебя? Что изменилось за восемь лет? Почему она до сих пор не бросила мужа?
— Теперь бросит, знаю, — упрямился я.
— Знаешь, твой покойный отец тоже питал страсть к женщине, по возрасту годившейся ему в дочери. Он тоже увлекся... Квартиры ей покупал. Но все скрывал, никогда не позорил себя так, как ты. Даже самые близкие его друзья ни о чем не знали... — В это время в комнату вошла Фатьма-ханым. — Фатьма, мы тут разговариваем. — Та тут же вышла и закрыла за собой дверь. — Ваш покойный отец был сильным, умным, порядочным и благовоспитанным человеком, но даже ему были свойственны страсти и слабости, — продолжала мать. — Много лет назад ты попросил у меня ключи от «Дома милосердия» , и я тебе дала их, хотя, зная, что у тебя есть отцовские черты, предупреждала: «Будь осторожен». Предупреждала? Предупреждала. Сынок, ты меня, разумеется, не послушал. Скажешь, все это твоя вина, Несибе тут ни при чем? Но я никогда не прощу Несибе за то, что они с дочкой уже десять лет заставляют тебя терпеть эту пытку.
Я не стал её поправлять — не десять, а восемь. «Хорошо, мама. Я скажу им что-нибудь».
— Сынок, ты не будешь счастлив с этой девушкой. Если бы мог быть с ней счастливым, уже бы это случилось. Я и против того, чтобы ты ходил на эти похороны.
Однако слова матери убеждали как раз в обратном: не в том, что я погубил свою жизнь, а в том, что скоро буду счастлив с Фюсун. Поэтому нисколько не рассердился на мать, слушал её даже с улыбкой и хотел как можно скорее вернуться к Кескинам.
Мать, заметив, что её слова никак не влияют на меня, окончательно рассердилась. «В стране, где мужчины и женщины не могут свободно встречаться, разговаривать и дружить, никакой любви быть не может, — она говорила почти гневно. — И знаешь почему? Потому что как только мужчина видит свободную женщину, он не смотрит, плохая ли она или хорошая, красивая или нет, а сразу набрасывается на неё, как дикое голодное животное. Здесь все привыкли так жить. А потом называют это любовью. Разве в таком месте может существовать любовь? Не обманывай себя».
Матери все же удалось меня разозлить. «Все понятно, мама, — отрезал я. — Мне пора».
— На похоронный намаз в квартальную мечеть женщинам ходить не принято, — сказала она, будто это было главным.
Два часа спустя туман рассеялся, община расходилась с намаза из мечети Фирюз-ага, среди выражавших соболезнования тете Несибе были и женщины. Среди них хозяйка закрывшегося бутика «Шанзелизе» Шенай-ханым и Джеида. Со мной в тот момент стоял Феридун в вычурных черных очках.
В последующие дни я приходил в Чукурджуму рано вечером. Но теперь в доме, за столом, испытывал крайнее неудобство. Казалось, со смертью Тарык-бея проявилась надуманность наших отношений и тяжесть ситуации. Тарык-бею лучше нас всех удавалось не замечать, что происходит, именно он искуснее всех притворялся. А сейчас, когда его не стало, у нас не получалось быть естественными, мы не могли вернуться к тому полунаигранному, полуискреннему покою, который держался восемь лет.
Назад: 73 Фюсун учится водить машину
Дальше: 75 Кондитерская «Жемчужина»