54 Время
Я ходил на ужин в Чукурджуму к Фюсун семь лет и десять месяцев. Если считать, что через одиннадцать дней после того, как тетя Несибе сказала: «Всегда ждем вас на ужин!», наступила суббота, 23 октября 1976 года, а последний раз мы с Фюсун и тетей Несибе поужинали в воскресенье, 26 августа 1984 года, всего прошло 2864 дня. За эти 409 недель, согласно моим записям, я ужинал у них 1593 раза. Это значит, что в среднем я бывал там четыре раза в неделю, однако не стоит думать, что на ужин в Чукурджуме я появлялся столь регулярно.
Бывали периоды, когда я ужинал у них каждый день, а иногда на что-то обижался, на что-то сердился или начинал думать, что смогу забыть Фюсун, и ходил к ним реже. Но так как я ни разу не проводил без Фюсун больше десяти дней (думал-то я о ней всегда), потому что через десять дней боль превращалась в невыносимую пытку, как осенью 1975 года, можно сказать, что за семь с лишним лет я видел семейство Фюсун постоянно (в моей истории я часто буду называть их по фамилии, семейство Кескинов). Они тоже всегда ждали меня на ужин и точно угадывали, когда я приду. За короткое время мы все более или менее привыкли к такому порядку: они — к моим визитам, а я — к тому, что меня всегда ждут.
Кескины не звали ужинать специально, потому что меня за их столом неизменно ожидало свое место. Но я все равно всякий раз терзался сомнениями, стоит ли бывать у них каждый вечер. Иногда спрашивал себя, не будет ли слишком назойливым так часто ходить туда; а в другой раз переживал, что в одиночестве буду обречен провести вечер без Фюсун, страдать, да и допущу невежливость, если мое отсутствие окажется неверно истолковано.
Первые мои визиты в Чукурджуму были отягощены именно такими переживаниями, а также попытками ловить взгляды Фюсун, привыкнуть к их дому и соответствовать его атмосфере. Мне всегда хотелось сказать ей: «Я пришел к тебе, я здесь ради тебя». Во время первых визитов такие чувства преобладали. На пороге их дома я боролся со смятением и стыдом, а потом с облегчением думал: хорошо, что все-таки решился прийти. Если я так счастлив оттого, что сижу рядом с Фюсун, то почему от собственных мыслей столь страдаю? А Фюсун воспринимала все с милой улыбкой, будто происходящее совершенно естественно и она довольна моим появлением.
В начальные мои визиты я, к сожалению, очень мало бывал наедине с ней. Но все равно при каждой удобной возможности шептал: «Я соскучился по тебе!», а Фюсун взглядом отвечала мне, что ей нравятся мои слова. Другой возможности сблизиться не представлялось.
Читателям, которые изумятся, что я восемь лет ходил в гости к Фюсун (никак не могу сказать — к Кескинам), и которых поразит, как спокойно я говорю об огромном отрезке времени, о тысячах дней, мне хочется рассказать, как обманчиво время, и показать, что оно бывает разным. Существуют наше собственное и общее время, которое мы делим с другими людьми. Мне важно разделить это, чтобы меня не считали порочным, опасным человеком, одолеваемым навязчивой идеей, который только ради любви к Фюсун обивал порог её дома целых восемь лет, лишь бы видеть, как она живет.
Начну с больших настенных немецких часов с боем и маятником под стеклом в изящном деревянном корпусе. Задача этих часов, занимавших почетное место у входной двери в доме Фюсун, заключалась не в том, чтобы измерять время, а в том, чтобы демонстрировать всей семье постоянство и неизменность образа жизни и иногда напоминать о внешнем мире, оставшемся за порогом. Так как последние годы о времени сообщали по телевизору и по радио в намного более увлекательной форме, настенные часы в доме Кескинов, совсем как тысячи их собратьев в других домах города, постепенно теряли значение.
Они вошли в моду в Стамбуле в конце XIX века, появившись в особняках европеизированных пашей и богатых иноверцев, и обычно отличались богатым декором, имели красивый завод, гири и маятник. В начале XX века и в первые годы Республики вследствие чаяний и усилий властей сеять зерна европеизации среди простых людей настенные часы стали появляться и в домах обычных горожан. Когда я был маленьким, у нас тоже были такие — на стене в прихожей напротив входа. Но уже в те годы на них смотрели редко, постепенно забывая. В 1950-х годах каждый, даже дети, носил наручные часы, а в домах постоянно работало радио. Настенные часы продолжали тикать по привычке, пока появление телевидения не изменило распорядок дня, звуки в доме и не ввело новые правила: есть всей семьей перед телевизором, что и случилось в середине 1970-х.
У нас дома настенные часы тикали тихо, а их бой в начале и половине каждого часа не был слышен в спальнях и гостиной и никого не беспокоил. Поэтому их продолжали заводить долгие годы, поднявшись на стул. Иногда ночами, когда я напивался от несчастной любви, а потом просыпался от боли и выходил в гостиную покурить, я был счастлив слышать из коридора гонг, отбивавший новый час.
В доме Фюсун еще в первый месяц я обратил внимание на то, что настенные часы то ходят, то стоят; но сразу привык и к этому. Бывало, поздним вечером, когда по телевизору шел какой-нибудь турецкий либо европейский фильм про Древний Рим с гладиаторами и львами, который было трудно понять из-за никудышного перевода и дубляжа либо оттого, что включили на середине и постоянно отвлекались на разговоры, или же какая-нибудь жеманная певица исполняла старинные турецкие песни и на экране ненадолго наступала тишина, внезапно раздавался бой настенных часов у двери. И кто-то из нас, обычно тетя Несибе, а иногда Фюсун, повернувшись, недовольно смотрел на часы, а Тарык-бей недоумевал: «Интересно, кто их опять завел?»
Часы то заводили, то забывали это сделать. Однако иногда боя не было долгие месяцы; даже когда часы заводили систематически, раздавался только удар на половины, а иногда они вообще молчали неделями, вторя тишине дома. Мне представлялось, как, должно быть, страшно, когда дом пуст, и становилось не по себе. Часами никто не пользовался, но вопрос, заводить их или нет, раскачивать маятник или нет, нередко становился предметом споров. «Оставь их, пусть себе ходят, они никому не мешают, — говорил Тарык-бей жене. — Они напоминают, что дом есть дом». Наверное, с его мыслью соглашались все мы — я, Фюсун и даже посторонние гости. Часы помогали не думать о времени, о том, что все когда-то кончается, а наоборот, чувствовать и верить, что все вечно.
В первые месяцы я даже представить не мог, что ничего не меняется, ничего не изменится и что мне суждено провести перед телевизором за обеденным столом в Чукурджуме восемь лет. Во время моих первых визитов туда мне каждый раз все казалось новым и иным: любое слово Фюсун, любое выражение её лица, любое её движение, и я не придавал значения тому, ходят часы или нет. Мне было важно сидеть с ней за одним столом, видеть её, ощущать счастье и не двигаться в тот миг, когда моя душа оставляла меня и подлетала поцеловать её.
Часы, всегда неизменно отсчитывавшие время, дарили всем нам покой, заставляя почувствовать, что, даже если не замечать их ход, дом, предметы, мы, пившие и евшие за столом, не меняемся, что все всегда остается по сути неизменным. С одной стороны, они помогали нам забыть о времени, но с другой, напоминали о настоящем моменте и о связи с окружающим миром. За восемь лет часы часто бывали предметом раздоров между Тарык-беем и тетей Несибе, иногда переходивших в «холодную войну». «Кто опять их завел? Чтобы перебудить нас всех среди ночи?!» — ругалась тетя Несибе, когда во время очередной всобщей паузы замечала, что часы вновь идут. «Если их не будет, в доме будет чего-то не хватать! — отвечал ей Тарык-бей холодным декабрьским вечером 1979 года. И добавлял: — Они же были у нас в прошлом доме!» «Ты что, так и не привык к Чукурджуме, а, Тарык-бей»? — язвительно спрашивала тетя Несибе, сопровождая свои слова нарочито нежной улыбкой (иногда, когда сердилась, она называла мужа «Тарык-бей»).
Взаимные уколы и меткие словечки, которыми многие годы подряд обменивались супруги, а также их споры разгорались с новой силой, когда часы начинали бить. «Это ты их завел, Тарык-бей, чтобы и я по ночам не спала! — ворчала тетя Несибе. — Фюсун, дочка, останови их, пожалуйста». Часы можно было остановить, стоило придержать маятник пальцем, как бы хорошо их ни завели до того, но Фюсун сначала с улыбкой смотрела на отца, и Тарык-бей смущенно кивал: «Ладно, останавливай!», а иногда упрямился. Иной раз он ворчал: «Я к ним не прикасался. Сами пошли, пусть сами и останавливаются!» Соседские дети часто внимательно слушали, как спорят Тарык-бей и тетя Несибе. «Хвала Аллаху! Часы наши вновь идут», — ехидничала тетя Несибе. «Если кто тронет часы, того перекосит, — отзывался Тарык-бей, нахмурившись. — В них злой джинн живет». — «Никто не против, чтобы джинн сидел себе да тикал, лишь бы только ночью спать не мешал да не гудел, как церковный колокол у пьяного звонаря». — «Не помешает он, не помешает! А тебе самой будет лучше, если ты о времени забудешь», — говорил Тарык-бей. Слово «время» он использовал здесь в значении «современный мир», «эпоха, в которую мы живем». Это «время» постоянно менялось, а мы, с помощью настенных часов, старались держаться подальше от всех перемен.
Основным средством, которым семейство Кескин пользовалось в повседневной жизни, чтобы узнать время, был постоянно включенный телевизор, подобно тому как в 1950-1960-х годах у нас дома работало радио. Тогда прямо во время радиопередач — что бы ни шло: музыка, дискуссия или урок математики — каждые полчаса передавали особый тихий сигнал — специально для тех, кто хотел узнать, который час. В телевизионных программах, которые все смотрели вечером, такой сигнал был не нужен, так как временем интересовались, чтобы узнать, что идет по телевизору.
Фюсун пользовалась своими наручными часами, которые теперь в моем музее вечного счастья, а Тарык-бей — карманными, множество моделей которых у него сменилось за восемь лет. Раз в день, в семь часов вечера, когда на экране единственного канала страны ТРТ за минуту до начала вечернего выпуска новостей появлялись огромные часы, оба проверяли либо подводили свои. Я получал огромное удовольствие, когда смотрел, как Фюсун, нахмурив брови и слегка прикусив кончик языка, с детской важностью, подражая отцу, подводит свои часы. Сама она заметила это почти сразу. Поэтому, выполнив традиционную процедуру, обязательно нежно улыбалась мне, так как знала, с какой любовью я смотрю на неё в тот момент. «Точно поставила?» — спрашивал я её тогда. «Точно!» — отвечала она, улыбаясь еще нежней.
За восемь лет моих встреч с ними я понял, что каждый вечер в доме Кескинов мне нужен не только затем, чтобы видеть Фюсун, но и какое-то время пожить в мире, где живет она, дышать воздухом, которым она дышит. Её мир существовал вне времени. Это было самым главным. Когда Тарык-бей говорил жене: «Забудь про время», он имел в виду именно это. Глядя на эти ныне сломанные, заржавевшие, простоявшие много лет часы с боем, хочется рассмотреть в них их странную особенность — быть вне времени, а может быть, создавать свое особенное время — некую субстанцию, столько лет питавшую меня в доме Фюсун.
Помимо этого особенного времени, казалось, существовало еще какое-то, за пределами дома, но о нем мы узнавали с помощью радио, телевизора и азанов, и слова «узнать, который час» означали установить связь с внешним миром.
Мне казалось, что Фюсун подводила часы не потому, чтобы успевать по своим делам, а как бы из уважения ко времени; это было для неё знаком внимания, вроде того, что её отец-пенсионер регулярно получал деньги от государства. Нам всем казалось, что огромные часы, которые показывали на экране каждый вечер в конце вещания, сродни турецкому флагу и гимну («Маршу независимости»), и всякий раз, прежде чем выключить телевизор и закончить день, мы ощущали присутствие миллионов других семей, которые сейчас делали то же самое; мы чувствовали присутствие людской массы, что зовется нацией, мощь той силы, имя которой — государство; а еще сознавали, как ничтожно малы мы сами. Глядя на общенациональные часы («Передается сигнал точного времени», — иногда в это время раздавался голос по радио), флаг и портреты Ататюрка, мы чувствовали, что та хаотичная жизнь без правил, которой мы все живем у себя дома, течет вне жизни вокруг.
Аристотель в своей «Физике» различает бесконечное время и его промежутки, которые он называет «теперь». Эти «теперь» он, подобно своим «атомам», считает неделимыми, недробимыми частицами. А время их объединяет. Хотя Тарык-бей и советовал нам забыть о Времени — о линии, что объединяет мгновения настоящего, никто из нас, кроме дураков и сумасшедших, как бы ни старался, никогда не сможет забыть о времени. Мы все лишь пытаемся забыть о нем, когда счастливы. Не стоит путать способность забыть о Времени или обычные ситуации, когда мы не помним о часах или календаре. Часы и календари созданы только для того, чтобы упорядочить наши отношения с окружающими — по сути, упорядочить общество, как их все и используют. Глядя на часы, которые каждый вечер перед выпуском новостей появляются на экране, мы думаем о других людях, о наших встречах с ними и о часах, которые эти встречи регулируют. Но вовсе не о Времени. Когда Фюсун радостно улыбалась, глядя на экранные часы, её лицо озарялось улыбкой потому, что наручные шли так же, минута в минуту, либо потому, что проверила и поставила их точно. Или знала, с какой любовью я смотрю на неё, но вовсе не из-за того, что вспоминала о Времени.
Жизнь показывает, что большинству из нас больно вспоминать о Времени, то есть о линии, соединяющей мгновения настоящего, о которых говорил Аристотель. Попытки увидеть эту линию, объединяющую мгновения или, как в моем музее, предметы, хранящие в себе сбывшееся, болезненны, потому что, старея, мы с болью понимаем: у этой линии не было особого смысла — как нам всегда казалось. А еще потому, что она не дает забыть о неизбежном конце, о смерти. Но сами эти мгновения настоящего могут даровать нам огромное счастье, как было у меня, когда я ходил ужинать в Чукурджуму, а Фюсун улыбалась мне. Я с самого начала понял, что хожу к Кескинам за счастьем, которого мне хватит на всю жизнь, и поэтому забирал из их дома разные предметы, которых касалась Фюсун, чтобы сохранить мгновения счастья.
Однажды — шел второй год — я засиделся допоздна, и, когда кончилось вещание, Тарык-бей принялся рассказывать о годах юности в лицее города Карса и работе там в последующие годы преподавателем. Годы, прошедшие не слишком благополучно из-за постоянной нехватки скудной учительской зарплаты, одиночества и всяческих бытовых проблем, он вспоминал теперь с радостью. И не потому, что, как многие считают, с течением лет даже плохое кажется хорошим, а потому, что из неудачного периода (грустная линия Времени) он запомнил только самое хорошее (мгновения настоящего) и ему нравилось о нем рассказывать. Об этой двойственности он сам сказал мне и почему-то обратил мое внимание на часы с двумя циферблатами, которые купил в Карсе. Часы были западно-восточными, так как один циферблат был с арабскими цифрами, а другой — с латинскими.
Мне же хочется привести и свой пример. В моем музее выставлены часы марки «Buren», которые Фюсун начала носить в мае 1982 года. Глядя на них, я всякий раз снова и снова переживаю мгновение, когда подарил эти часы ей на её двадцать пятый день рождения, а она, вытащив их из утерянной ныне коробки, расцеловала меня в обе щеки за кухонной дверью, пока отец с матерью не видели (её мужа, как обычно, не было дома), и когда мы вместе сели за стол, радостно показывала часы родителям, и те, давно считавшие меня странным членом семьи, по очереди благодарили меня. Я счастлив, что могу еще раз пережить это незабываемое мгновение. Если воспринимать жизнь не как линию, вроде Времени Аристотеля, а думать о ней как о цепочке таких ярких и радостных мгновений, то восемь лет за столом с возлюбленной не покажутся странностью, отклонением или навязчивой идеей, заслуживающей насмешек, а сохранятся в памяти как 1593 счастливых вечера, какими я их сейчас, много лет спустя, и помню. Каждый из вечеров, проведенный за ужином в Чукурджуме, для меня теперь одно целое счастье — даже если какой-либо из них был тяжелым, безнадежным и унизительным.