Книга: Делириум
Назад: 4
Дальше: 6

5

Наступишь на трещину — сломаешь маме спину.
Наступишь на камень — все вокруг помрут.
Наступишь на палочку — заболеешь.
Смотри, куда идешь, и все останутся живы.

Детская считалка
Сегодня мне опять приснился этот сон.
Я стою на краю большого утеса из белого песка. Земля под ногами неустойчивая. Уступ, на котором я стою, начинает крошиться, куски спрессованного песка отслаиваются и летят с высоты тысяч футов вниз в океан. Волны с белыми барашками бьют с такой бешеной силой, что океан становится похож на гигантский бурлящий котел с кипящей водой. Я в ужасе оттого, что вот-вот упаду, но по какой-то причине не могу двинуться с места и отойти назад, хотя чувствую, как почва у меня под ногами рассыпается на миллионы молекул и превращается в воздух, в ветер. В любую секунду мне грозит падение.
И всего за мгновение до того, как подо мной не останется ничего, кроме воздуха, за долю секунды до того, как ветер засвистит вокруг меня во время падения, волны внизу расходятся, и я вижу лицо мамы. Бледное распухшее лицо все в синих пятнах раскачивается под поверхностью океана. Мама смотрит на меня, ее рот открыт, как будто она кричит, а руки раскинуты в стороны, словно она хочет принять меня в свои объятия.
И я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь именно в этот момент.
Подушка мокрая, в горле першит. Я плакала во сне. Рядом, свернувшись калачиком, лежит Грейси — одна щека прижата к простыне, губы что-то повторяют беззвучно. Она всегда забирается ко мне в кровать, когда мне снится этот сон. Наверное, Грейс как-то его чувствует.
Я убираю волосы с ее лица и откидываю влажные от пота простыни. Мне будет жаль оставлять ее здесь, когда придется уехать. Наши секреты сделали нас ближе, крепко привязали друг к другу. Она единственная знает о холоде, о том ощущении, которое иногда овладевает мной в постели. Эта холодная черная пустота не дает дышать, как будто меня бросили в ледяную воду. В такие ночи, как эта, я думаю (хоть это противозаконно и неправильно) о странных и жутких словах: «я люблю тебя». Я пытаюсь представить, каково это — произнести их вслух, пытаюсь вспомнить, как они звучали, когда их произносила мама.
И конечно, я храню секрет Грейс. Я единственная знаю, что она не дурочка и не заторможенная. С ней вообще все в порядке. Я одна слышала, как она говорит. Однажды, когда Грейс заснула со мной в постели, я проснулась как раз перед рассветом — ночные тени только начинали уползать со стен спальни. Грейс тихонько плакала в подушку и все повторяла и повторяла одно-единственное слово. Она затыкала себе рот одеялом, и я с трудом могла ее расслышать.
«Мамочка, мамочка, мамочка…»
У меня было такое ощущение, что Грейси хочет пробиться через это слово, как будто оно душит ее. Я обняла ее, прижала к себе, и, казалось, слово настолько лишило ее сил, что прошло несколько часов, прежде чем она снова заснула, с распухшим лицом, раскрасневшаяся от слез, и тело ее постепенно расслабилось.
Это и есть причина, по которой она не разговаривает. Все остальные слова вытеснило одно-единственное, которое до сих пор эхом звучит в уголках ее памяти, — «мамочка».
Я знаю. Я помню.
Я сажусь на кровати и смотрю, как свет постепенно начинает заливать стены, слушаю чаек, пью воду из стакана на прикроватной тумбочке. Сегодня второе июня. Осталось девяносто четыре дня.
Я бы хотела, чтобы для Грейс исцеление наступило раньше. Меня успокаивает мысль о том, что когда-нибудь и она пройдет через процедуру. Когда-нибудь и она будет спасена, ее прошлое и эта боль превратятся в приятную на вкус кашицу, которой кормят с ложечки младенцев.
Когда-нибудь придет день, и мы все будем спасены.

 

К тому времени, когда я заставляю себя спуститься вниз позавтракать, официальная версия инцидента в лабораториях уже в эфире. Тетя Кэрол готовит завтрак, она приглушила звук нашего маленького телевизора, и бормотание дикторов снова нагоняет на меня сон — мне как будто песок в глаза насыпали.
«Вчера в лаборатории вместо груза медикаментов по ошибке направили грузовик с предназначенным на убой скотом, результатом этого стала беспрецедентная и забавная неразбериха, которую вы можете видеть на экранах своих телевизоров». И видеоряд: медсестры визжат и шлепают планшетами мычащих коров.
Такого просто не может быть, но, коль скоро никто не упомянул о заразных, все счастливы. Предполагается, что мы о них не знаем. Они вроде как и не существует. Считается, что людей, живущих в Дикой местности, уничтожили в ходе молниеносной войны пятьдесят лет назад.
Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединенных Штатов. Граница постоянно охраняется военными. Никто не может пробраться внутрь. Никто не может выбраться наружу. Каждый санкционированный законом населенный пункт также должен существовать внутри отведенных границ. Таков закон. Все передвижения между населенными пунктами совершаются только по официальному письменному разрешению муниципалитета, заявку на разрешение надо подавать за полгода до предполагаемой поездки. Это все для нашей же безопасности. «Безопасность, безгрешность, сообщество» — девиз нашей страны.
В целом действия правительства оказались успешными. С тех пор как закрыта граница, мы не знаем, что такое война, и практически не совершаются преступления, если не считать мелкие кражи. В Соединенных Штатах больше нет места ненависти — среди исцеленных, по крайней мере. Только спорадические случаи ухода из общества нарушают общую идеальную картину, но ведь любая медицинская процедура связана с определенным риском.
И пока все усилия правительства, направленные на избавление страны от заразных, терпят неудачу. Это единственный недостаток администрации и системы в целом. Поэтому мы и не говорим о заразных, а делаем вид, будто Дикая местность и люди, которые там живут, не существуют. Даже слово «заразный» практически не употребляется, только в тех редких случаях, когда исчезает человек, заподозренный в том, что он сочувствующий, или какая-нибудь парочка зараженных пропадает, как раз перед прохождением через процедуру исцеления.
Единственная хорошая новость для меня — это то, что результаты вчерашней эвалуации признаны недействительными. Всем назначат новый день эвалуации, а это означает, что у меня появился второй шанс. И на этот раз я его не упущу. Вчера в лаборатории я вела себя как последняя идиотка, а сейчас сижу за кухонным столом, и нее вокруг такое чистое, ясное и правильное. Я смотрю на щербатые, потрескавшиеся синие чашки с кофе, слышу непредсказуемый писк микроволновки (один из немногих электроприборов помимо простых лампочек, которыми нам разрешает пользоваться Кэрол), и вчерашний день кажется мне долгим, запутанным сном. Это настоящее чудо, что кучка фанатичных заразных решила выпустить на волю стадо коров как раз в тот момент, когда я заваливала самый важный экзамен в своей жизни. Не понимаю, что на меня тогда нашло. Я думаю об очкастом эвалуаторе, который демонстрировал свои зубы, о том, как из моего рта вырывается слово «серый», и начинаю кривиться. Дура, ну какая я дура.
Вдруг я осознаю, что Дженни что-то мне говорит.
— Что? — переспрашиваю я и фокусирую на ней взгляд.
Я наблюдаю за тем, как она педантично разрезает тост на четыре равные части.
— Я спросила, что с тобой такое? — Руки Дженни двигаются взад-вперед, лезвие ножа звякает по тарелке. — Ты будто бы сейчас блеванешь.
— Дженни, — обрывает ее Кэрол, она стоит возле раковины и моет посуду. — Не произноси таких слов, пока твой дядя завтракает.
— Я прекрасно себя чувствую.
Я отрываю кусочек тоста, провожу им по брусочку масла, который тает на тарелке в центре стола, и заставляю себя его съесть. Мне сейчас только старого доброго семейного допроса не хватает.
— Просто устала.
Кэрол поворачивается от раковины и смотрит на меня. У нее лицо куклы. Даже когда тетя разговаривает, когда она раздражена, радуется или растеряна, ни один мускул на ее лице не дрогнет, оно всегда сохраняет это отстраненное выражение.
— Не могла заснуть?
— Я спала, — отвечаю я, — просто плохой сон приснился.
В торце стола дядя Уильям отрывается от своей газеты.
— О господи, — говорит он. — Знаешь что? Ты мне сейчас напомнила. Мне тоже приснился плохой сон.
Кэрол приподнимает брови, даже Дженни выглядит заинтересованной. Это очень большая редкость, чтобы исцеленный увидел сон. Кэрол как-то рассказала мне, что в те редкие случаи, когда она еще видела сны, там всегда было полно тарелок. Тарелки громоздились одна на другую, превращались в высоченные стопки и тянулись к самому небу. Иногда она взбиралась по этим стопкам, хватаясь за края тарелок, пыталась выбраться на самый верх, к облакам, но тарелки никогда не кончались, они уходил и в бесконечность. Насколько я знаю, моя сестра Рейчел вообще перестала видеть сны.
Дядя Уильям улыбается.
— Я шпаклевал окно в ванной. Кэрол, помнишь, на днях я тебе говорил, что там дует? Так вот, я замазываю окно, но каждый раз, как только я заканчиваю, замазка отлетает, прямо как снежные хлопья, и ветер снова задувает в ванную, и мне приходится начинать сначала. Я все замазывал и замазывал это окно, казалось, целыми часами без перерыва.
— Очень странно, — говорит тетя с улыбкой и подносит к столу тарелку с глазуньей.
Дядя любит, чтобы яичница была очень жидкой, так что желтки в пятнах масла трясутся, как будто обруч на животе раскручивают. От этой картины у меня сводит желудок.
— Неудивительно, что я проснулся таким усталым, — говорит дядя Уильям. — Всю ночь по дому работал.
Все смеются, кроме меня. Я давлюсь еще одним куском тоста и думаю о том, будут ли мне сниться сны после процедуры.
Надеюсь, что нет.

 

Этот год первый с шестого класса, когда у нас с Ханой нет ни одного общего урока, так что я вижусь с ней только после школы. Мы встречаемся в раздевалке и отправляемся на пробежку. Хотя сезон бега по пересеченной местности закончился две недели назад. (Когда наша команда отправилась на региональные соревнования, это был третий раз, когда я оказалась за пределами Портленда. Мы тогда отъехали не дальше чем на сорок миль по серому и унылому муниципальному хайвею, но я так разволновалась, что даже глотать не могла.) Мы с Ханой, несмотря на окончание сезона, стараемся как можно чаще бегать вдвоем. Даже во время каникул.

 

Я начала бегать в шесть лет, после того как моя мама совершила самоубийство. Первым днем, когда я пробежала зараз целую милю, был день ее похорон. Мне сказали, чтобы я, пока тетя готовит дом для поминок и накрывает стол, оставалась на втором этаже вместе с кузинами. Марсия и Рейчел должны были меня подготовить, но в процессе моего одевания они начали спорить о чем-то и совсем перестали обращать на меня внимание. Тогда я спустилась вниз, чтобы попросить тетю застегнуть мне платье на спине, а там в это время вместе с тетей была ее соседка миссис Эйснер. Когда я вошла в кухню, она как раз говорила тете: «Конечно, это ужасно. Но она все равно была безнадежна. Так будет гораздо лучше. И для Лины тоже, так лучше. Кто захочет иметь такую мать?»
Это было сказано не для моих ушей. Миссис Эйснер, когда меня увидела, ахнула и сразу захлопнула рот, как будто пробка влетела обратно в горлышко бутылки. А тетя просто стояла и молчала. В эту секунду весь мир и все мое будущее свелись к этой кухне, к этому безупречно чистому кремовому линолеуму на полу, к этим ярким лампочкам и подвижной зеленой массе желе «Джелл-О» на столе. Это было все, что у меня осталось после того, как ушла мама.
Я почувствовала, что больше не в силах там находиться. Я не могла видеть тетину кухню, которая, как я поняла, будет и моей кухней, не могла смотреть на желе «Джелл-О». Моя мама терпеть не могла «Джелл-О». Все мое тело начало покалывать, как будто тысячи комаров поселились в моих венах и принялись жалить меня изнутри. От этого покалывания мне хотелось подпрыгивать, кричать, извиваться.
И я стала бегать.

 

Когда я вхожу в раздевалку, Хана стоит, поставив одну ногу на скамейку, и завязывает шнурки. Мой страшный секрет заключается в том, что я, помимо всего прочет, люблю бегать с Ханой потому, что это единственная-разъединственная, малюсенькая-премалюсенькая мощь, которую я способна делать лучше, чем она. Но я не признаюсь в этом ни за что на свете.
Я даже сумку на пол поставить не успеваю, а Хана уже схватила меня за руку и тянет к себе.
— Нет, ты можешь в это поверить? — Она заговорщицки улыбается, ее глаза сверкают, как калейдоскоп синих, зеленых и желтых огней. Так всегда бывает, когда она возбуждена. — Это точно были заразные. Во всяком случае, все так говорят.
У всех спортивных команд закончился сезон тренировок, и в раздевалке, кроме нас, никого нет, но при слове «заразные» я инстинктивно оглядываюсь по сторонам.
— Тише ты!
Хана отступает на шаг и откидывает волосы за плечо.
— Расслабься. Я провела рекогносцировку. Даже в туалет заглядывала. Все чисто.
Я открываю шкафчик, который все десять лет в школе Святой Анны считался моим. На дне ковер из оберток от жевательной резинки, клочков каких-то записей, скрепок, а поверх него — скромная стопка моей одежды для пробежек, две пары кроссовок, спортивный свитер, десяток использованных наполовину дезодорантов, кондиционер и духи. Меньше чем через две недели я заканчиваю школу и уже больше никогда не загляну в этот шкафчик. На секунду мне становится грустно. Это может показаться неэстетичным, но мне всегда нравился аромат спортзала, эта смесь из запахов моющих средств, дезодоранта, футбольных мячей и даже всепроникающего запаха пота. Он меня успокаивает. Странно устроена жизнь — ты ждешь чего-то, и тебе кажется, что ожидание это длится целую вечность, а когда желаемое приходит, все, чего тебе хочется, — это тихонько заползти обратно, в то время, когда перемены еще даже не наступили.
— И кстати, что значит — «все так говорят»? В новостях сказали, что произошла ошибка, что-то там напутали с грузоперевозками.
Я не хуже Ханы понимаю, что все это чушь собачья, но мне просто необходимо повторить вслух официальную версию.
Хана молча смотрит на меня и выжидает. Как обычно, ей плевать на то, что я ненавижу, когда кто-то смотрит, как я переодеваюсь.
— Не будь идиоткой, — говорит она. — Если это передали в новостях, значит, это точно вранье. И потом, как можно перепутать корову с коробкой лекарств?
Я пожимаю плечами. Ясное дело — Хана права. Она продолжает смотреть на меня, и я чуть отворачиваюсь. Я всегда стеснялась своего тела, не то что Хана или другие девочки из нашей школы. Мне так и не удалось избавиться от неприятного ощущения, будто мое тело в самых важных местах как-то не так скроено. Это как с картиной любителя — издалека вроде как все нормально, а как только начинаешь приглядываться, сразу замечаешь промашки и неточности.
Хана начинает делать растяжку, но не собирается закрывать тему. Дикая местность всегда вызывала у нее интерес, за другими моими знакомыми я такого не замечала.
— Если подумать, это просто поразительно. Так все спланировать. Для этого надо как минимум пять или шесть человек, может, даже больше, чтобы скоординировать все действия.
На секунду я вспоминаю о парне, которого видела на галерее для наблюдающих. Я вспоминаю его блестящие волосы цвета осенних листьев и то, как он запрокидывал голову, когда смеялся. Я никому о нем не рассказывала. Даже Хане. А теперь у меня такое чувство, что надо бы рассказать.
— Кто-то, наверное, знал коды доступа. Может, кто-то из сочувствующих…
Громко хлопает дверь в раздевалку, мы с Ханой подскакиваем и в испуге таращимся друг на друга. Кто-то быстро ступает по линолеуму. После секундного колебания Хана легко перескакивает на безопасную тему: цвет мантий для выпускной церемонии, он в этом году оранжевый. И в этот момент из-за ряда шкафчиков, покручивая свисток на пальце, появляется наша преподаватель физкультуры миссис Джоансон.
— Хоть не коричневый, как в «Филстон преп», — говорю я, хотя и слышала Хану вполуха.
Сердце бухает у меня в груди, я продолжаю думать о парне с галереи и одновременно прикидываю: слышала миссис Джоансон слово «сочувствующий» или нет? Но она, проходя мимо нас, просто кивает, так что тревожиться не о чем.
Я уже стала настоящим мастером в этом деле: говорю одно — думаю о другом; притворяюсь, что слушаю, хотя на самом деле нет; изображаю спокойствие и счастье, а сама с ума схожу от злости и раздражения. Этот талант из тех, что совершенствуется с годами. Необходимо усвоить, что тебя слушают всегда. В первый раз, когда я говорила по сотовому тети и дяди, меня удивляли помехи, которые то и дело прерывали наш с Ханой разговор. Тетя потом объяснила, что это были всего-навсего правительственные прослушивающие устройства. Эти устройства произвольно подключаются к разговорам по сотовым телефонам, записывают их и мониторят по ключевым словам: «любовь», «заразные» или «сочувствующие». Надо сказать, что прослушивают не кого-то конкретно, а всех подряд. Только так еще хуже. Меня почти всегда преследует ощущение, будто в любую секунду чей-то всевидящий глаз может высветить мои крамольные мысли, как луч прожектора ловит дикое животное и лишает его способности двигаться.
Иногда мне кажется, что во мне две Лины. Одна поверх другой. Первая, та, что снаружи, кивает, когда надо кивать, говорит то, что надо сказать, а вторая, скрытая в глубине, волнуется, видит сны и вместо «синий» говорит «серый». Большую часть времени они действуют синхронно, и я почти не замечаю между ними разницы, но порой мне кажется, что это два абсолютно разных человека и они способны в любую секунду разорвать меня на части. Однажды я призналась в этом Рейчел. Рейчел только улыбнулась и сказала, что все это пройдет после процедуры. Она сказала, что после процедуры все встанет на свои места и жизнь мирно и тихо потечет своим чередом — один день будет плавно переходить в другой, другой в третий и так далее…
— Я готова, — говорю я и закрываю шкафчик.
Слышно, как миссис Джоансон, насвистывая, расхаживает в душевой. Потом звук сливного бачка, потом включается кран в умывальнике.
— Сегодня маршрут выбираю я, — говорит Хана, сверкая глазами и, прежде чем я успеваю возразить, хлопает меня по плечу: — Засалила! Ты — вода.
С этими словами она легко перескакивает через скамейку и со смехом устремляется к выходу из раздевалки. Мне остается только бежать следом.
С утра прошел дождь и остудил все вокруг, а теперь из луж испаряется вода и над улицами Портленда повисает тонкая мерцающая пленка тумана. Небо у нас над головами ярко-синее, залив спокоен, побережье, как широкий пояс, удерживает его серебряную гладь на месте.
Я не спросила Хану, куда она собралась бежать, но меня совсем не удивляет, когда она направляется к Старому порту и дальше к пешеходной дорожке, которая идет вдоль Коммерсиал-стрит в сторону лабораторий. Мы стараемся придерживаться маленьких улочек, где движение не такое активное, но толку от этого никакого. Сейчас три тридцать, занятия во всех учебных заведениях закончились, и улицы заполнены возвращающимися домой студентами. Мимо с грохотом проезжают несколько автобусов и даже протискивается парочка автомобилей. Считается, что машины приносят удачу, поэтому, когда они проезжают мимо, люди тянут к ним руки и проводят пальцами по сверкающим капотам и чистым блестящим стеклам, которые в результате очень скоро перестают сверкать и блестеть.
Мы с Ханой бежим бок о бок и делимся свежими сплетнями. Вокруг слишком много людей, и мы не говорим ни о провалившейся вчерашней эвалуации, ни о том, что это могли провернуть заразные. Вместо этого Хана рассказывает мне о своем экзамене по этике, а я рассказываю ей о том, как Кора Дервиш подралась с Минной Уилкинсон. Еще мы говорим об Уиллоу Маркс, которая не появлялась в школе с прошлой среды. Ходят слухи, что Уиллоу задержали регуляторы, они застукали ее в Диринг-Оак-парке после комендантского часа… с парнем.
Такие слухи ходят об Уиллоу не первый год. Просто она из тех, о ком всегда говорят. У нее светлые волосы, но она постоянно раскрашивает отдельные пряди цветными маркерами. А еще я помню, нас, первогодок, как-то повели на экскурсию в музей и, когда мимо нас проходила группа мальчиков из «Спенсер преп», Уиллоу заявила: «Хотела бы я поцеловать кого-нибудь из них прямо в губы». Она сказала это так громко, что ее легко могла услышать одна из наших наставниц. Говорят, что в десятом классе ее поймали с каким-то парнем, но тогда она отделалась предупреждением, потому что у нее не обнаружили ни одного признака делирии. Время от времени люди совершают ошибки, они носят биологический характер, то есть являются следствием химического или гормонального дисбаланса. Этот дисбаланс приводит к противоестественному поведению — например, когда мальчика привлекает мальчик или девочку — девочка. Такого рода отклонения также исправляются в ходе процедуры исцеления.
На этот раз, кажется, дело серьезное. Мы поворачиваем к Центру, и Хана выкладывает самое ужасное — мистер и миссис Маркс дали согласие на перенос процедуры для Уиллоу на целых шесть месяцев. Это значит, что она даже не сможет прийти на выпускной.
— На шесть месяцев? — переспрашиваю я.
Мы бежим в быстром темпе уже минут двадцать, и я не уверена, из-за чего у меня так колотится сердце — из-за пробежки или из-за новости об Уиллоу. Такого не должно быть, но я чувствую, что мне не хватает дыхания, как будто кто-то уселся мне на грудь.
— Это опасно?
Хана кивком предлагает срезать путь через аллею.
— Такое делали и раньше.
— Да, но неудачно. А как же побочные эффекты? Ментальные проблемы? Слепота?
Существует несколько причин, по которым ученые не позволяют никому младше восемнадцати проходить через процедуру исцеления. Самая главная заключается в том, что процедура, похоже, не действует как надо на молодых людей, а в худших случаях приводит к тому, что у них возникают серьезные проблемы с психикой. Ученые полагают, что до восемнадцати лет мозг у человека еще не до конца сформирован. Вообще-то чем ты старше во время прохождения процедуры, тем лучше, но большинство предпочитают исцелиться ближе к своему восемнадцатому дню рождения.
— Я так понимаю, они считают, что игра стоит свеч, — говорит Хана. — Альтернатива еще хуже, ты же понимаешь. Амор делириа нервоза. Самая смертоносная из всех смертоносных болезней.
Эту фразу можно прочитать во всех когда-либо изданных буклетах о психическом здоровье человека. Хана произносит ее бесстрастно, и от этого мне становится не по себе. Из-за вчерашнего безумия в лаборатории я совсем забыла, что сказала мне Хана перед эвалуацией. Но теперь я вспомнила и то, что она сказала, и то, какими непроницаемыми были ее глаза в тот момент.
— Ладно, хватит, — мне тяжело дышать, я чувствую, что левое бедро начинает сводить судорога, единственный способ избавиться от этого — бежать еще быстрее. — Давай поднажмем, улитка.
— Сама такая.
Хана широко улыбается, и мы обе увеличиваем темп. Боль в легких разрастается, и кажется, что она уже проникла повсюду и разрывает все клетки и мышцы моего тела. Из-за судороги в бедре я морщусь всякий раз, когда левая нога касается тротуара. Так всегда происходит на второй-третьей милях, как будто стресс, волнение, раздражение и страх трансформируются в физическую боль. Тебя как будто колют острые иголки, ты уже не можешь дышать и даже не можешь представить, что предстоит бежать еще дальше, и только повторяешь: больше не могу, больше не могу, больше не могу…
А потом внезапно все проходит. Боль улетучивается, судорога исчезает, тиски перестают сжимать грудную клетку, и я снова дышу легко и свободно. Меня охватывает опущение тотального счастья — подо мной твердая земля, простое движение устремляет меня вперед во времени и пространстве к абсолютной свободе. Я мельком смотрю на Хану и по ее лицу понимаю, что она ощущает то же самое, она пробилась сквозь эту стену. Хана чувствует мой взгляд, поворачивается, конский хвост ее при этом описывает яркую дугу, и поднимает два больших пальца.
Странно, когда мы бегаем, я острее всего чувствую нашу близость. Даже когда мы бежим молча, нас словно бы связывает невидимая нить, мы двигаемся, как будто подчиняясь единому ритму. Все чаще и чаще я думаю о том, что и это изменится, после того как мы пройдем через процедуру исцеления. Хана вернется в Уэст-Энд и заведет друзей среди своих соседей, людей богаче и утонченнее меня. А я поселюсь в какой-нибудь бедной квартирке Камберленда. Я не буду скучать по Хане и забуду, как это — бегать вместе с ней. Меня предупреждали, что после процедуры мне, возможно, вообще разонравится бегать. Совсем. Еще один побочный эффект процедуры исцеления — люди после нее часто меняют свои привычки и теряют интерес к прежним увлечениям.
«Исцеленные неспособны испытывать сильное желание, поэтому они избавлены от боли и не помнят прошлые страдания» (раздел «После процедуры». Руководство «Безопасность, благополучие, счастье». С. 132).
Мир проносится мимо, пешеходы и улицы раскручиваются, как длинная лента из цвета и звуков. Мы пробегаем мимо школы Святого Винсента — самой большой школы для мальчиков в Портленде. С полдесятка ребят играют в баскетбол перед школой, они лениво стучат мячом по площадке и перекрикиваются друг с другом. Что они кричат, разобрать невозможно, слова и вспышки смеха сливаются и превращаются в шум, который можно услышать везде, где собираются мальчишки, — на углу улицы или где-нибудь на пляже. Такое ощущение, что они общаются на языке, понятном лишь им одним. Я в тысячный раз думаю о том, как мне повезло, что благодаря политике сегрегации большую часть времени мы проводим отдельно друг от друга.
Когда мы пробегаем мимо школы, я не слышу, а именно ощущаю короткую паузу. На какую-то долю секунды ребята умокают, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я слишком смущена, чтобы поднять голову, мое тело раскаляется, как будто кто-то сунул меня головой вперед в печку. Но в следующую секунду я чувствую, как взгляды ребят скользят мимо меня и фокусируются на Хане. Ее волосы сверкают рядом со мной, как золотая монета на солнце.
Боль снова подбирается к моим ногам, они словно наливаются свинцом, но я усилием воли заставляю себя бежать дальше. Мы сворачиваем с Коммершиал-стрит, и школа Святого Винсента остается позади. Я чувствую, что Хана с трудом держится рядом, поворачиваюсь и выдыхаю:
— Наперегонки!
Но когда Хана набирает скорость и едва меня не обгоняет, я наклоняю голову и бросаюсь вперед. Я изо всех сил работаю ногами и руками, втягиваю воздух в легкие, которые, кажется, уменьшились до размеров горошины, и стараюсь не замечать, как «вопят» от боли мои мышцы. Я бегу как зашоренная и ничего не вижу, пока перед нами внезапно не возникает ограда из металлической сетки. Тогда я вытягиваю вперед руки и с такой силой ударяю по ограде, что она начинает ходить ходуном. Я оборачиваюсь, чтобы издать победный вопль, и в этот момент Хана, хватая ртом воздух, врезается в ограду. Мы обе смеемся, ходим, согнувшись, по кругу и пытаемся отдышаться. Когда Хане наконец удается восстановить дыхание, она выпрямляется и со смехом заявляет:
— Я тебе поддалась.
Это наша старая шутка.
Я ногой отфутболиваю в ее сторону гравий, она с визгом отскакивает в сторону.
— Говори, что хочешь, может, полегчает.
Волосы у меня растрепались, и я высвобождаю их из резинки. Я наклоняю голову и подставляю шею ветру, пот стекает по лбу и щиплет глаза.
— Отличная картинка, — Хана легонько меня подталкивает.
Я, спотыкаясь, отхожу в сторону и поднимаю голову, чтобы дать ей сдачи. Хана обходит меня, там, в ограде проход, от которого начинается служебная дорога. Проход перекрывают низкие металлические ворота. Хана перепрыгивает через ворота и знаком предлагает мне последовать ее примеру. До этого я не слишком обращала внимание на то, в каком месте мы находимся. Служебная дорога тянется через автостоянку, потом через ряды контейнеров для промышленного мусора и складские ангары. За всем этим виднеется цепочка знакомых квадратных зданий белого цвета, они напоминают мне огромные белые зубы. Должно быть, это один из подъездов к комплексу лабораторий. Теперь я вижу, что поверху ограды намотана спиралью колючая проволока, а на самой ограде через каждые двадцать футов прикреплены таблички:
«Частные владения»; «Проход воспрещен»; «Только для персонала».
— Не думаю, что нам можно… — начинаю я.
Но Хана не дает мне договорить.
— Давай, — зовет она, — один раз живем.
Я быстро сканирую стоянку за воротами и дорогу у нас за спиной. Ни души. В маленькой будке охраны возле ворот тоже никого. Я перевешиваюсь через ворота и заглядываю в будку. Там, на столе рядом со старым радиоприемником, который вперемежку с помехами издает обрывки каких-то мелодий, стоит кривая стопка книг и лежит на обрывке вощеной бумаги недоеденный сэндвич. Никаких камер наблюдения я тоже не вижу, хотя в таком месте они должны быть. Все правительственные здания тщательно охраняются. Я медлю еще секунду, а потом перемахиваю через ворота и догоняю Хану. Глаза ее блестят. У меня не остается никаких сомнений — она все это спланировала, это место с самого начала было ее целью.
— Вот так, скорее всего, заразные проникли на территорию комплекса, — задыхаясь от возбуждения, тараторит Хана, как будто мы все это время только и говорили и о вчерашнем происшествии в лабораториях. — Как думаешь?
— Думаю, что проникнуть сюда — не самая трудная задача.
Я пытаюсь говорить непринужденно, но мне как-то тревожно. Синие контейнеры для мусора, электрические провода, зигзагом пересекающие небо, сверкающие белые скаты крыш лабораторий… все погрузилось в тишину и замерло, как это бывает во сне или перед сильной грозой. Мне не хочется говорить об этом Хане, но я бы много чего отдала, лишь бы вернуться в Старый порт, в «гнездо» из знакомых улиц и магазинов.
Несмотря на то что вокруг никого нет, у меня такое чувство, как будто за мной наблюдают. Это гораздо неприятнее, чем в школе, на улице или даже дома, где ты привыкаешь следить за тем, что говоришь, что делаешь, и блокируешь свои чувства от посторонних.
— Да уж, — Хана бьет носком кроссовки по плотно утрамбованной дороге. В воздух взлетает, а потом медленно оседает облачко пыли. — Паршивая охрана для важного медицинского объекта.
— Охрана паршивая и для детского зоопарка, — говорю я.
— Обидно слышать.
Голос звучит у нас за спиной, и мы обе подпрыгиваем от неожиданности.
Я резко разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов. Весь мир на мгновение замирает на месте.
У нас за спиной стоит парень — руки скрещены на груди, голову склонил набок. Парень с кожей цвета карамели и волосами золотисто-каштановыми, как осенние листья в ту пору, когда они начинают опадать.
Это он. Тот вчерашний парень с галереи. Заразный.
Вот только он явно не заразный — на нем джинсы и голубая форменная рубашка охранника с коротким рукавом, а к воротнику пристегнут ламинированный беджик правительственного служащего.
— Отошел на две секунды воды набрать, — парень продемонстрировал бутылку с водой, — возвращаюсь и что застаю? Самое что ни на есть проникновение в запретную зону.
Я так растерялась, что не могу ни говорить, ни двигаться. Хана, по всей видимости, решила, что я испугалась, и поэтому быстро вступает:
— Мы никуда не вторгались. Мы ничего такого не делали. Мы просто бегали и… и заблудились.
Парень начинает раскачиваться с носка на пятку, руки у него по-прежнему скрещены на груди.
— И никаких знаков не заметили? Ни «Посторонним вход воспрещен», ни «Только для персонала»?
Хана отводит глаза в сторону. Она тоже нервничает, я это чувствую. Пусть она в тысячу раз самоувереннее, чем я, но никому из нас еще не приходилось стоять на открытой местности и разговаривать с парнем, тем более с охранником. До Ханы, должно быть, дошло, что у него уже есть все основания задержать нас.
— Наверное, не заметили, — мямлит она.
— Ну конечно. — Парень явно нам не верит, но с виду хотя бы не злится. — Эти знаки такие неброские. Их всего-то с пару-тройку десятков. Понимаю, трудно заметить.
Он на секунду отводит взгляд и щурится, а у меня возникает такое чувство, как будто он сдерживается, чтобы не рассмеяться. Этот парень совсем не похож на охранников, каких мне приходилось видеть, то есть он не типичный. Типичные охранники, те, которых можно встретить вдоль всей границы Портленда, толстые, хмурые и старые. А вчера я была на все сто процентов уверена, что он пришел из Дикой местности.
Я ошибалась — это очевидно. Когда парень поворачивает голову, я вижу за его левым ухом характерную метку исцеленного. Этот знак ни с чем не спутаешь — три точечных шрама. Ученые, для того чтобы обездвижить пациента на время процедуры исцеления, делают ему за левым ухом укол специальной, только для этого предназначенной иглой-трезубцем. Люди демонстрируют свои шрамы исцеленных, как знаки отличия за какие-нибудь достижения. Крайне редко можно встретить исцеленного с длинными волосами, а женщины, если не носят короткую стрижку, намеренно забирают волосы назад.
Страх постепенно отступает. Разговаривать с исцеленным не запрещено. Закон сегрегации на них не распространяется.
Я не уверена, узнал он меня или нет. Если узнал, то ничем себя не выдал. В конце концов я не выдерживаю, и у меня вырывается:
— Это ты. Я тебя видела…
В последнюю секунду я останавливаюсь и не могу сказать все, что хотела.
«Я видела тебя вчера. Ты мне подмигнул».
Хана потрясена.
— Вы знакомы?
Она-то знает, что я в жизни и двух слов ни одному парню не сказала. Если не считать «извините», когда я наталкивалась на кого-то из них на улице, или «простите», когда я отдавливала кому-то из них ногу. Для девочек все контакты с неисцеленными парнями вне семьи должны быть сведены к минимуму. Даже после того как девушка проходит через процедуру, у нее вряд ли может возникнуть потребность или оправдания для подобных контактов, если, конечно, неисцеленный не врач, учитель или кто-нибудь в этом роде.
Парень поворачивается в мою сторону. У него невозмутимое, как и положено профессиональному охраннику, лицо, но я вижу по его глазам, что вся эта ситуация его забавляет, он даже получает от нее удовольствие.
— Нет, — спокойно говорит он. — Я уверен — мы никогда раньше не встречались. Я бы запомнил.
И снова этот блеск в глазах. Он надо мной смеется?
— Меня зовут Хана, — говорит Хана. — А это Лина.
Она подталкивает меня локтем. Я понимаю, что стою и, как рыба, хватаю ртом воздух, но от возмущения не могу вымолвить ни слова. Он врет. Я точно знаю, что видела его вчера, жизнью могу поклясться.
— Алекс. Рад познакомиться.
Алекс пожимает Хане руку, а сам продолжает смотреть на меня. Потом протягивает руку и мне.
— Лина, — задумчиво говорит он. — Никогда не слышал такого имени.
Я не знаю, что делать. Обмениваться с кем-то рукопожатием для меня так же неловко, как наряжаться во взрослую одежду. К тому же я никогда в жизни не прикасалась к постороннему человеку. Но он просто стоит и протягивает мне руку, так что, секунду поколебавшись, я отвечаю на его рукопожатие. В момент, когда мы касаемся друг друга ладонями, через меня как будто проходит слабый электрический разряд, и я отдергиваю руку.
— Это уменьшительное от Магдалина, — говорю я.
— Магдалина, — Алекс откидывает назад голову и смотрит на меня, прищурившись. — Красиво.
То, как он произносит мое имя, на мгновение вырывает меня из действительности. В его исполнении оно звучит музыкально, а совсем не тяжеловесно и грубо, как обычно произносят его учителя в школе. Глаза у Алекса теплого янтарного цвета, я смотрю в них, и вдруг в моем сознании возникает картинка: мама поливает стопку блинчиков сладким сиропом. Я пристыженно отвожу взгляд, как будто это Алекс проник в мою память и вытащил картинку с мамой на белый свет. Из-за того, что мне стало неловко, я злюсь еще больше и продолжаю гнуть свою линию:
— Я точно тебя знаю. Я видела тебя вчера в лабораториях. Ты был на галерее для наблюдающих, ты смотрел на… на все.
И снова у меня не хватает духу закончить предложение, и я не говорю вслух: «Смотрел на меня».
Я чувствую, как Хана испепеляет меня взглядом, но не обращаю на подругу внимания. Она, должно быть, в бешенстве, что я ей ничего не рассказала.
Алекс даже не моргнул и продолжает улыбаться.
— Как я понимаю, это называется ошибочное опознание. Охранникам запрещено входить в лаборатории во время эвалуации. А работающим на полставки тем более.
Секунду мы стоим и молча смотрим друг на друга. Теперь я знаю, что он врет, и эта его непринужденная ленивая улыбочка выводит меня из себя. Мне хочется залепить ему пощечину. Я сжимаю кулаки, делаю глубокий вдох и заставляю себя успокоиться. Я по натуре совсем не вспыльчивая, даже не знаю, что на меня нашло.
— И это все? — встревает Хана, и атмосфера разряжается. — Охранник на полставки и запрещающие знаки?
Алекс смотрит на меня еще полсекунды, потом поворачивается к Хане с таким выражением, как будто только что ее увидел.
— О чем ты?
— Я всегда думала, что лаборатории лучше охраняются, вот о чем. Похоже, сюда проникнуть пара пустяков.
Алекс удивленно поднимает брови.
— Планируешь вторжение?
Хана теряет способность двигаться, у меня кровь леденеет в жилах. Она зашла слишком далеко. Если Алекс доложит о нас как о потенциальных сочувствующих или нарушителях порядка или просто о нас расскажет, меня и Хану ждет следствие и мы долгие месяцы будем жить под постоянным надзором. И уж конечно, можно будет распрощаться с надеждой получить хорошие баллы на эвалуации. Я представляю себе, как всю жизнь буду любоваться тем, как Эндрю Маркус выковыривает большим пальцем козявки из носа, и у меня тошнота подкатывает к горлу.
Алекс поднимает раскрытые ладони, он, должно быть, почувствовал, что мы испугались.
— Расслабьтесь. Я пошутил. Где вы и где террористы.
Я соображаю, насколько глупо мы выглядим в шортах, мокрых от пота майках и в неоновых кроссовках. По крайней мере, я уж точно выгляжу по-дурацки. А Хана похожа на модель, рекламирующую спортивную одежду. И снова я чувствую, что вот-вот покраснею, после чего должен последовать приступ раздражительности. Неудивительно, что регуляторы решили ввести сегрегацию по половому признаку. В противном случае жизнь превратилась бы в кошмар — то ты злишься, то смущаешься, потом не знаешь, что делать, потом раздражаешься, и так постоянно.
— Это всего лишь погрузочный фронт, — Алекс показывает рукой за склады, — настоящая линия безопасности проходит ближе к объекту. Круглосуточная охрана, камеры наблюдения, ограда под напряжением и все такое.
Хана не смотрит в мою сторону, но, когда она начинает говорить, я слышу, как в ее голосе нарастает возбуждение.
— Погрузочный фронт? То есть сюда приходят всякие грузы?
Я начинаю мысленно умолять Хану: «Только не ляпни лишнего. Только не ляпни лишнего. Только не ляпни лишнего».
— Угадала.
Хана начинает приплясывать на месте. Я пытаюсь утихомирить ее взглядом, но она избегает смотреть на меня.
— Значит, сюда подъезжают грузовики? С медицинским оборудованием и… со всяким другим?
— Именно.
И снова у меня такое впечатление, что в глазах Алекса вспыхивает какая-то искорка, хотя выражение лица при этом остается нейтральным. Я понимаю, что не верю ему. Почему он врет, что не был вчера в лабораториях? Может, потому что, как он говорит, это запрещено? Или потому что он там смеялся, вместо того чтобы помогать?
А возможно, он меня и правда не узнал. Мы встретились глазами всего на несколько секунд. Уверена, что он увидел какое-то расплывчатое, невыразительное лицо, которое легко забыть. Не симпатичное и не страшное. Самое обыкновенное, таких тысячи можно увидеть на улице.
У него же определенно запоминающееся лицо. Есть что-то безумное в том, что я вот так стою где-то за городом и разговариваю с незнакомым парнем, пусть он даже исцеленный. Но хоть соображаю я плохо, зрение у меня становится острым как бритва, я замечаю все, вплоть до мельчайших деталей. Замечаю завиток волос вокруг шрама, вижу, какие у него сильные смуглые руки, какие белые зубы, какие у него идеально пропорциональные черты лица. Джинсы у него потертые и сидят низко на бедрах, а шнурки в кедах какого-то дикого цвета, как будто он их чернилами покрасил.
Мне становится интересно, сколько ему лет. С виду мы ровесники, но, возможно, он немного постарше, может, ему девятнадцать. А еще на секунду у меня в голове возникает вопрос — ему уже подобрали пару или нет? Конечно подобрали, иначе и быть не может.
Я, забыв обо всем, разглядываю Алекса, а он вдруг поворачивается и смотрит на меня. Я быстро опускаю глаза, и меня охватывает иррациональный страх, как будто он мог прочитать мои мысли.
— Я бы не прочь тут прогуляться, — «тонко» намекает Хана.
Я щипаю ее, пока Алекс не смотрит, она с виноватым видом втягивает голову в плечи. Не хватало еще, чтобы она начала приставать к нему с расспросами о том, что тут вчера произошло, тогда нас точно в тюрьму посадят или будут без конца таскать на допросы.
Алекс подбрасывает бутылку с водой и ловит ее той же рукой.
— Поверьте мне, здесь не на что смотреть. Если только вы не фанатки промышленных отходов. Их здесь навалом, — Алекс кивает в сторону контейнеров. — О… а еще здесь самый лучший вид на залив в Портленде. Этот кусок мы тоже себе отхватили.
— Правда? — Хана в секунду забывает о своей разведывательной миссии.
Алекс кивает и снова подбрасывает бутылку. Бутылка летит, и солнце сверкает в воде, как в драгоценном камне.
— Это я могу вам показать, — говорит Алекс. — Пошли.
Все, что мне хочется, так это убраться отсюда, но Хана отвечает «конечно», и мне не остается ничего другого, кроме как тащиться за ними следом. Я тихо проклинаю Хану за ее любопытство и зацикленность на всем, что касается заразных. Слово даю — больше никогда не позволю ей выбирать маршрут для наших пробежек. Они с Алексом идут впереди, и я улавливаю обрывки их разговора: он говорит об учебе в колледже, но я не могу разобрать, что он изучает; Хана сообщает ему, что у нас скоро выпускной. Он говорит, что ему девятнадцать; она — что нам обеим через несколько месяцев будет по восемнадцать. Служебная дорога соединяется с другой, поменьше, которая идет параллельно Фор-стрит и круто уходит вверх по склону холма к Истерн-Променад. Здесь рядами выстроились длинные складские ангары. Солнце стоит высоко и жарит в полную силу. Я умираю от жажды, но когда Алекс оборачивается и предлагает мне сделать глоток из его бутылки, я говорю «нет». Категорично и слишком громко. Одна мысль о том, чтобы прикоснуться губами к бутылке, из которой он пил, снова возвращает меня в необъяснимо тревожное состояние.
Когда мы втроем, немного запыхавшиеся, поднимаемся на вершину холма, справа от нас, словно гигантская карта, разворачивается залив — искрящийся, мерцающий мир синего и зеленого цветов. У Ханы немного отвисает челюсть. Вид действительно прекрасный, и ничто не мешает им наслаждаться. В небе плывут белые пушистые облачка, мне они почему-то напоминают пуховые подушки, над водой чайки неторопливо нарезают круги, птицы собираются в стаи и растворяются в небе.
Хана проходит на несколько футов вперед.
— Как чудесно. Просто восхитительно. Сколько здесь живу, никак не могу привыкнуть. — Она оборачивается и смотрит на меня. — Я думаю, это мое самое любимое время — день, солнце яркое и океан, как на фотографии. Согласна, Лина?
Ветер на вершине холма дарит радость и прохладу, я наслаждаюсь видом залива и солнцем и расслабляюсь настолько, что почти забываю о том, что всего в нескольких футах у нас за спиной стоит Алекс. С тех пор как мы поднялись на холм, он не сказал ни слова.
Поэтому я чуть из себя не выпрыгиваю, когда он подходит и говорит мне на ухо слово, одно-единственное:
— Серый.
— Что?
Я резко поворачиваюсь вокруг оси, сердце громко колотится у меня в груди. Хана снова смотрит на океан и начинает рассуждать о том, как было бы хорошо, если бы у нее был с собой фотоаппарат, о том, что когда это нужно, так его никогда нет. Алекс наклоняется ко мне — наклоняется так близко, что я вижу каждую его ресницу, как четкие мазки на холсте, — и теперь глаза в буквальном смысле светятся, горят, как огонь.
— Что ты сказал? — каркающим шепотом переспрашиваю я.
Алекс склоняется ближе еще на дюйм, и огонь из его глаз перекидывается на все мое тело. Никогда в жизни я не была в такой близости от парня. Я одновременно готова упасть в обморок и пуститься наутек. Но я не могу сдвинуться с места.
— Я сказал, что люблю, когда океан серый. Или не серый, а такой бледный, почти бесцветный; когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее.
Он помнит. Он был там. Земля уходит у меня из-под ног, в точности как во сне о моей маме. Я не вижу ничего, только глаза Алекса и то, как в них играют свет и тени.
— Ты соврал, — умудряюсь прохрипеть я. — Почему ты соврал?
Алекс не отвечает. Он отклоняется немного назад и говорит:
— Конечно, еще лучше океан на закате. Где-то около половины девятого небо горит как в огне, особенно в Глухой бухте. Тебе стоит на это посмотреть.
Он говорит это тихо и как бы между прочим, но я чувствую, что он пытается сказать мне что-то важное.
— Сегодня вечером закат наверняка будет удивительным.
В голове у меня начинают крутиться шестеренки, мозг обрабатывает полученную информацию, особенно те детали, на которые Алекс делал ударение. А потом вдруг — раз! — и все стало ясно и понятно. Он говорит о том, что мы можем встретиться.
— Ты приглашаешь меня… — начинаю я, но тут подбегает Хана и хватает меня за руку.
— Боже, — говорит она со смехом, — уже шестой час, ты можешь в это поверить?
И, не дожидаясь ответа, она утаскивает меня с холма. К тому времени, когда я решаюсь оглянуться, чтобы проверить, смотрит ли нам вслед Алекс или, может, подает мне какие-то знаки, он уже исчезает из виду.
Назад: 4
Дальше: 6