III
Все еще купаясь в поту, я кое-как встал, проковылял ко входу в крипту и спустился по ступенькам – каждая предоставила мне уникальную возможность поупражнять силу воли, всю, сколько ее у меня осталось. В склепе я очутился перед выбором: закрыть крышку гроба и оставить работу историкам похрабрее, или все-таки обыскать его как следует на предмет свитка. К своему вековечному проклятию, я препоясал чресла и выбрал второй путь.
Поднеся лампу поближе к трупу, я решил хорошенько его разглядеть. С ночи он не изменился ни на йоту. Уверившись в этом, я испытал огромное облегчение: видимо, ничто, кроме собственных лихорадочных фантазий, не гонялось за мной несколько часов назад вверх по лестнице и вдоль по нефу. Жалость к бедняге Пьетро преисполнила меня. Охваченный сантиментами, я не сразу заметил невыцветшую, все еще яркую алую ленточку возле раздавленной правой руки тела.
Сердце у меня так и екнуло: ленточка обвивала пергаментный свиток. Я поспешно схватил его и с большим усилием – оказалось, что с ночи я успел значительно ослабеть – вдвинул крышку на место. Быстро собрав инструменты и свет, я кинулся вон из церкви.
Даже несвежий запах, въевшийся в руки и рубашку, оказался бессилен перед несравненным ароматом итальянского утра в начале лета. Все вокруг так и сияло чистым золотом во славе своей, и к тому времени как я добрался до своего временного пристанища, ночные ужасы положительно благорастворились, и меня охватила блаженная истома. Спал я крепко и без снов и пробудился в вечерних сумерках.
К наступлению ночи я был уже совершенно бодр и снова несколько нервозен. Одевшись, я взял в руки свиток. Он оказался почти в фут шириной и довольно толстый: судя по всему, Пьетро успел-таки углубиться в перевод, прежде чем злая судьба настигла его.
Я развернул пергамент, отметив, что после всех этих веков он остался на диво пластичным и прочным. Настоящее сокровище! Источник содержал не только перевод как таковой: пометки на полях на просторечном итальянском вполне тянули на редакторский комментарий. Не знаю, на каком языке изначально был оригинал, но переводили его явно на латынь. Название четко выделялось вверху страницы – «Gloriae Cruoris» (на английском, грубо говоря, «Слава крови» или «Слава кровопролитию»). Автора звали Серпенсис – не то настоящее имя, не то латинизация, кто его разберет. Начальные ремарки Пьетро оказались весьма продуманны и осторожны; можно себе представить терзания ученого, пытающегося извлечь что-то ценное из откровенного богохульства.
Давайте проанализируем, – писал он, – свойства крови в том порядке, в котором приводит их ученый Серпенсис. Прежде всего, кровь есть сок жизни, подобно тому как тело – ее сосуд.
Далее он выдвигал тезис, что кровь есть первичная жизненная сила, что без нее человек умирает, а с нею – и неважно, с чьей! – способен продлить свою жизнь дальше всех нормальных пределов. В заключение Серпенсис утверждал, что после всех необходимых осквернений оператор обретает нечувствительность к запаху и прикосновению к мертвецам, а с нею и способность общаться с ними, высвобождать их души и брать их к себе на службу. Сила человеческая измеряется количеством душ, которыми он повелевает, и количество это можно значительно увеличить, осуществляя одновременно два таинства: убийства и пития крови.
Я был вне себя от отвращения, как, должно быть, и Пьетро за много веков до меня. «Глория» оказалась работой вампира и некрофила, в стародавние времена, не то античные, не то средневековые, терроризировавшего всю округу и, по всей видимости, возглавлявшего некий чудовищный и грязный культ. Такое и вправду нелегко было превратить в приличное и достойное научное исследование, на котором можно защитить докторскую.
И все же я продолжал читать. Я слишком много поставил на эту книгу, чтобы вот так отворачиваться от нее в приступе ужаса, как в свое время сделал мой предшественник. Проглядывая изобилующий кровавыми подробностями текст, я сражался скорее с отвращением и тошнотой, чем со страхом. Поля манускрипта были испещрены комментариями Пьетро о том, как он сопротивлялся злым чарам, которые, как он чувствовал, начинают оказывать на него тлетворное влияние. Дабы рассеять сгущавшуюся атмосферу зла, он применял разнообразные песнопения и не менее действенные заклинания белой магии. Я, конечно, ничего подобного не делал. Я просто планомерно продирался сквозь чащу средневековой латыни и итальянского, нисходя, так сказать, духовно в бездны бесчеловечности и деградации, какие раньше и вообразить себе не мог. Серпенсис был воистину великий вурдалак, рядом с которым бесславный злодей Жиль де Ре показался бы изнеженным слабаком.
Нескоро я добрался до конца свитка. В последнем разделе содержалось, надо полагать, первое из целой серии заклинаний, применяемых для того, чтобы всем своим существом предаться демонам, ведающим вампирической стороной жизни. И тут по собственной дурости я решил самолично произвести обряд. Нарисовав мелом на полу пентаграмму, я зажег две свечи и принялся читать вслух из манускрипта. Это оказалось весьма волнительно – воспроизводить звуки, которых никто веками не слышал. И вот в этом настроении актера, вдыхающего новую жизнь в шедевр древней драматургии, я и ощутил первые слабоуловимые изменения в окружающей обстановке.
Вокруг свечей сгустилась тьма, так что света вдруг стало хватать дюймов на шесть или около того, а остальная комната – то есть почти вся – погрузилась в полнейший мрак. Только что книжные шкафы и стены еще смутно виднелись, и вот они уже совершенно пропали, растворились, как будто их и не было, и ближайшая ко мне свеча озаряла теперь рукопись, мою руку – и больше ничего. И с этой расползающейся тьмою пришел запах: устрашающая амальгама выгребной ямы и могилы, до жути похожая на вонь в церковной крипте, которую я за двадцать четыре часа еще не успел как следует забыть. На этом этапе я уже ничего так не желал, как бросить все, ибо понял, что и вправду умудрился пересечь тонкую черту между реальным и нереальным, между естественным и сверхъестественным. И я уже был невероятно, до крайности испуган! Увы, при этом я понимал, что больше не могу похвастаться полным контролем за происходящим – при всем желании остановиться я не мог и, проклиная себя, продолжал свои демонические инкантации.
Налетел порыв гнилого ветра, и комната озарилась багрово-алым светом, залившим вдруг ее всю безо всякого видимого источника. Прямо рядом со мной, в пределах пентаграммы, начала образовываться некая форма. Она будто бы собиралась из фрагментов, как киносъемка чего-то взрывающегося, прокрученная на проекторе задом наперед. Буквально на расстоянии вытянутой руки от меня она на глазах принимала до ужаса человекообразный облик. Я говорю, человекообразный, потому что ее параметры были приблизительно человеческие – но все равно недостаточно, чтобы ее можно было принять за что-то другое, не за то, что она есть. А была она кощунственным видением из самых адских глубин, из темнейших уголков человеческой души. Ее трепещущее алое лицо было обращено ко мне, и я, глядя прямо в него, странным образом видел не просто красный, сочащийся влагой, лишенный всяких определенных черт студень, но необозримые просторы лесов, рек и гор – некий изначальный пейзаж, напомнивший мне равнины Галлии в те времена, когда Париж был еще просто безымянным островом; Галлии, которой предстояло прождать целые эоны, пока где-то по соседству не родится способный завоевать ее Цезарь.
Ужас был уже слишком силен, чтобы я мог оставаться в сознании. Я взвизгнул и уронил манускрипт в клубящиеся волны тьмы. Алое растаяло в черном, и я успел увидеть, как тварь тянется ко мне. Дальше я просто отключился, и последнее, что я помню, это окружающий меня слегка светящийся сырой туман, сам по себе неосязаемый, но несущий в себе прочную костяную структуру, которую я уже явственно ощущал у себя вокруг талии.
Не думаю, что оставался без чувств больше нескольких минут. Придя в себя, я даже с закрытыми глазами мог сказать, что в комнате все еще темно. Слишком напуганный, чтобы пошевелиться или даже поднять веки, я остался валяться в том же положении, в которое упал… пока мою квартиру не залил долгожданный солнечный свет.