Книга: Как мы пережили войну. Народные истории
Назад: Путь домой
Дальше: Не убивайте мою маму!

Гордая и стыдливая любовь

Украина. Страшные времена оккупации

Когда началась Великая Отечественная война, нашей маме было 27 лет, мне три с половиной года, а сестре год и восемь месяцев.
Отца призвали 28 июня и отправили в Винницу на формирование то ли команды, то ли эшелонов. Каким-то «бабьим чудо-радио» маме передали, что отца должны отправить через день дальше, на фронт. Она, оставив детей на родителей, рванула в ночь в Винницу пешком, так как поезда уже не ходили. А это все-таки почти полсотни километров, даже если по полям, а не по шпалам. Время было непростое, путники в дороге могли повстречаться всякие, и как мама уцелела, никто не знает, кроме нее самой.
А вскоре пришли немцы и румыны, так как юго-запад Украины попал в смешанную немецко-румынскую зону оккупации.
Перед тем как наши войска оставили наше село, я находилась у бабушки по отцовской линии в другом селе, которое отделяла от нашего села большая гора совсем без растительности, всеми называемая Горб. Увидев уходящих солдат, мама испугалась, что я остаюсь без нее, и бросив младшую Веру на своего отца Якова, побежала забрать меня домой. И вот, когда она со мной на руках бежала по этому пустому Горбу, над ними появился немецкий самолет. Немецкий летчик изобразил пикирование, как я теперь понимаю, но не стрелял. Мама бросилась на землю, закрыла меня своим телом и замерла. Самолет вроде бы улетел, но стоило маме подняться, как немец вновь прилетел. И так повторялось несколько раз. В полуобмороке от ужаса мама со мной пролежала, не двигаясь, до самой ночи, хотя немец уже давно улетел. Начались страшные дни оккупации.
Мама всегда поддерживала в доме идеальный порядок. Но, немцы начали становиться на постой, и чтобы хотя бы как-то обезопасить себя, мама быстро набросала на пол и лавки всякого мусора и даже навоза. Сама она оделась в рванье, больше подходящее для огородного пугала, чем для молодой и красивой женщины, какой мы всегда считали маму.
Немец вошел в дом, сказал традиционное: «Млеко, яйки» — взял что хотел, а потом подошел к матери, которая с ужасом прижимала к себе нас с сестрой ни жива ни мертва. Он брезгливо показал на весь набросанный мамой на пол и на лавки мусор, сделал вид, что ударил ее по вымазанным сажей щекам, и что-то сказал, типа: «Швайн!» или «Шлехт!» Вдруг младшая сестра расплакалась, и громко, сквозь рыдания, спрашивала: «Чого вин горгочыть, як гусак?» — то есть «Чего он гогочет, как гусь?» я, как старшая, потупив глаза, молчала. Я вообще в детстве не умела, по-моему, плакать.
Немец наставил свой автомат на сестру, что-то крикнул, добавил: «Пух-пух!» — засмеялся, еще раз изобразил маме пощечину и вышел. К маме на постой так никого не поставили.
Что может перенести мать, любая, не только наша, когда на ее ребенка наставляют автомат и чего-то требуют? Какие силы нужно иметь в это мгновение, чтобы и не упасть без сознания, и не вцепиться в глотку этому такому страшному уже своим чужестранством и неприятием, чтобы хоть как-то защитить своих детей!
По приказу мамы, на кухне, в ящичке стола всегда лежал десяток яиц, а на столе стояла «глечик» — крынка с молоком, которое мы не имели права трогать. Любой немец, румын или местный полицай, которые уже появились, входя в дом, подходил к столику, забирал что хотел, выпивал молоко, пытался о чем-то заговорить с детьми и уходил. Мама была обязана ходить на полевые работы, за опоздание били нагайками, дети оставались одни, иногда их прибегали проведать мамины родители.
Совсем зимой, когда куры несутся мало, яиц стало мало, мама придумала такой способ укрывания яиц от немцев: их все спрятали на чердаке, где всегда холодно, и яйца замерзали. Брала их мама по потребности 1–3 штуки для детей, сама она их точно не ела, не считала возможным. Кто эту тайну узнал и донес немцам, непонятно, но пришел немец, мама была на работах, и наставив автомат на меня, приказал лезть на чердак: «Яйки, давай, шнель!» Сам он не полез, все немцы очень боялись партизан. Я полезла по стремянке, «драбыне» по-нашему, на чердак, но яйца брать не собиралась, просто посидела у теплого «лежака»-дымохода и слезла обратно к немцу. Я, ребенок, развела руками и сказала: «Нет яйки, нет яйки!» Странно, но немец мне поверил.
Корову, кормилицу семьи, спрятали в коморе, за занавеской, там было темно, немцы туда заходить боялись. Корова как будто понимала все, вела себя тихо и не ревела никогда.
Однажды, в первые месяцы оккупации, кто-то из «добрых людей» донес румынам, которые стояли в селе, о корове, пришел румын и повел корову на станцию Фердинандовку, за три километра, где формировали эшелон для отправки в Германию. Как мама узнала об этом, не знаю, но она прилетела с поля, где работала, когда корову уже выводили со двора, и почти всю дорогу до станции шла рядом с коровой, причитая и упрашивая румына: «Киндер, млеко, пан, пожалуйста, голод, помрем, отдай корову!» Где-то за полкилометра до станции румын не выдержал маминых причитаний и вернул корову маме, и она огородами и оврагами, лесочками повела корову домой, чтоб не дай Бог, не увидел кто-то со «злыми» глазами. А «злые» глаза были, кто-то верил, что немцы пришли навсегда, и пытался наводить «новый порядок», кто-то отдавал своих дочерей и сыновей на работу в Германию, ведь за это немцы выделяли сколько-то десятин земли.
Родителям после женитьбы под дом выделили участок из бывших до коллективизации земель соседа слева, который после прихода немцев стал полицаем и активно старался помогать немцам. И теперь он начал требовать, чтобы мама вернула ему все земли, ранее ему принадлежавшие, потому что ее муж в «Красной банде». И началось!
Сначала в окно кухни среди ночи бросили огромный булыжник, и он только случайно не упал на маму, прикорнувшую на лавке. Мама вскочила, рванулась к нам, спавшим на печи, и там просидела всю ночь до утра, прижимая к себе детей и ожидая чего-то самого страшного. Там их и застал дедушка Яков, пришедший проведать их. Они с бабушкой регулярно это делали, хотя у самих тоже хлопот хватало — приходилось прятать младшего сына Сашу от Германии: в свои 14–15 лет он был рослым и выглядел старше. Не помню, где и как его прятали от немцев, и Сашу обошли все беды, и оккупацию он пережил, а погиб после призыва в армию в 18 лет, в первом же бою под Перемышлем, сейчас это уже Польша.
Тогда сосед наш огород отобрал и посадил на нем картошку. На мамин вопрос, чем ей детей кормить, с ухмылкой ответил: «А ты их корми коммунистическими идеями!» В отчаянии мама ночью выкопала эти посадки и засеяла рожью, но он бросился на нее с лопатой и даже ударил несколько раз. К счастью, дело происходило днем, и спасибо люди усовестили его, и он отступился. Но не успокоился…
Я как старшая в отсутствие мамы, гоняла воробьев с грядок, расположившихся почти на самой границе участка, рядом с землей этого соседа. Вот этот урод ночью специально разбросал вокруг грядок битое стекло, и я так сильно порезала ногу, что мама боялась, что повреждены сухожилия, и я на всю жизнь останусь хромой. На этот раз все обошлось, но мама понимала, что ее в покое не оставят, и не знала, что делать. Добрый человек посоветовал маме обратиться с жалобой к начальнику полиции в Немиров. Он якобы многим помогал. Мама отнесла в платочке начальнику полиции все, что могла: яиц, шмат сала. Как сама рассказывала, долго плакалась ему, что одна с малыми детьми живет, от мужа ничего нет, и жив ли он, она не знает, просила помочь, чтобы над ней хотя бы не издевались. Начальник полиции ничего у нее не взял и пообещал помочь. После этого визита маму и правда оставили в покое.
Уже в 60-е годы, когда вышли мемуары А. Безуглого о винницком подполье, мы узнали, что этот человек, капитан Красной армии, Леонид Ведыбеда, был подпольщиком, и потом в 1943 году его замучили в гестапо.
А из всех тех, кто издевался над мамой и такими же солдатками, никто в живых не остался: кого убили дезертиры-лжепартизаны, как и нашего соседа, а кого после освобождения призвали и как сдавшихся в плен направили в штрафбат, где они и погибли. Лжепартизан тоже всех пересажали или расстреляли. Вот такая жизненная и историческая справедливость!
Перед освобождением весной 1944 года опять начались бои, и немцы поставили танк за нашей хатой в лесочке. Началась артиллерийская перестрелка, в доме оставаться было очень страшно, мама схватила нас даже не одетыми, и мы спрыгнули в яму во дворе, где хранилась картошка. Было очень сыро и холодно, а вылезть страшно. Там нас и нашел дедушка Яков.
Мама еще раз ходила на свидание к отцу, уже после освобождения, и прямо на фронт! Как отец дал знать маме, что он находится рядом с домом, буквально в 35–40 километрах южнее, где-то в районе станции Каролина, не знаю, просто назвать место он не мог, видно, с кем-то передал эту сумасшедшую новость, ведь практически три года она о нем ничего не знала. Мама опять оставила детей на родителей, а сама снова пешком рванула на свидание к мужу По ее рассказам, поход был очень жутким, они шли группой, но не все знали друг друга, были и незнакомые. Под самым райгородом к ним пристал какой то мужик и начал расспрашивать, куда идут, да к кому, да где часть мужа стоит. А потом этот мужик пропал, но началась бомбежка, и они очень перепугались, что это немецкий шпион, и их тоже могут арестовать, и главное, не пустят повидаться с мужем. Вот это ее больше всего волновало, а страха за свою жизнь совсем не испытывала.
Приехала мама в часть. Отцу сообщили, что жена приехала. Смотрит Евдокия: идет ее Федор, красивый, подтянутый, стройный, с белым воротничком. Она же с дороги — грязная, голодная, немытая… Вручила ему сало, что привезла, и говорит: «Хорошо, что повидала, мне к детям пора». Он взмолился: «Да куда ты? У нас тут можно переночевать, помыться, нам комнату выделят». Развернулась: «Там дети одни» — и, обливаясь слезами, ушла. Вот такая любовь была. Гордая и стыдливая.
Вот прожили мама с татом до маминой кончины 1 января 1983 года почти полвека. И не слышала я от них слов любви друг к другу, и всякое было в их отношениях… но вот эти истории о походах мамы на фронт, мне кажется, маму характеризуют с такой стороны, что и никакие разговоры о любви тут уже и не нужны. Да и не приняты они были в их время, к большому сожалению! Отец же после маминой смерти прожил один 17 лет, а перед своей кончиной за два месяца начал искать маму.
Сохранилась фотография, которую мама отсылала отцу на фронт. Эту фотографию отец привез с собой с фронта. Мама на фото в вышитой мелкими цветочками по вороту и на рукавах льняной домотканой сорочке, возможно даже в той, в какой она выходила замуж. Я и Вера стоим в каких-то, по-моему цветастых одинаковых платьицах и в старых туфельках. Я была почти на голову выше Веры, и на голове у меня бант.
Отца демобилизовали только в сентябре 1945 года, с собой он не привез каких-либо трофеев, только хорошую опасную бритву и какие-то кожи на сапоги. Эти куски кожи так и валялись потом в коморе, и ничего путного он из них не сделал. Да он и потом как ветеран войны никогда не пользовался льготами, которые ему причитались, и от талона на автомашину тоже отмахнулся. Такой был человек.
Когда отец пришел домой, мама работала в поле, я пасла корову далеко, аж на Горбе, дома оставалась только младшая Вера. Увидев расхаживающего по двору дядьку, она тут же по моей инструкции закрылась в доме и не отвечала на призывы отца открыть. Она же отца фактически не помнила, а от меня имела строгий наказ: «Никого в дом не пускать, что бы кто ни говорил!» Увы, чужой усатый дядька не уходил, и Вера тайком вылезла через застреху сзади дома и рванула ко мне с докладом.
За то, что Вера бросила дом и хозяйство на чужого дядьку, я тут же надавала тумаков сестре, схватила корову за веревку-»налыгач» и пошла «спасать» дом. Вера плелась сзади, подгоняя не желающую уходить голодной корову, и ревела вовсю от обиды на сестру и чужого дядьку, и что мамы нет, и пожалеть некому, а наоборот, от мамы за все еще будет добавка. Вот так почти одновременно мы и подошли все ко двору: и прилетевшая с поля мама, которой тоже сказали, что отец вернулся, и я, и заплаканная Вера, и голодная корова. Я отца помнила и тут же бросилась ему на шею, мама, естественно, тоже с другой стороны. А Вера, получив свои поцелуи и подарки, еще долго исподлобья присматривалась к этому усатому дядьке, который оказался ее «татом», то есть отцом. Отец на фронте отпустил усы, потом он их сбрил.
Когда отец пришел с фронта, точнее демобилизовался, мне было 7 лет и восемь месяцев, а Вере — 5 лет и десять месяцев! Может ли кто-то даже представить детей в таком возрасте и с такими взрослыми обязанностями! А ведь это происходило с нами! И не дай Бог когда-либо этому с кем-то повториться!
Размышляя о том тяжелейшем для нашего поколения детстве, которого, собственно, и не было, я задумываюсь, каким крепким жизненным стержнем мы обладаем, перенеся все это, каким жизнелюбием мы сильны!
Вы, сегодняшние, можете себе представить двух маленьких, детсадовского возраста девочек, содержащих дом, помогающих маме, отстаивающих свой дом от оккупантов! Не дай Бог кому-либо такое пережить!

 

Анна Федоровна Гончаренко
Назад: Путь домой
Дальше: Не убивайте мою маму!