Книга: Как мы пережили войну. Народные истории
Назад: Цена жизни — полстакана риса
Дальше: Слово «война» стало вторым после «мама»

«Когда живое все от взрывов глохло…»

Екатерина Михайловна Назаренко — жительница блокадного Ленинграда, которая все 900 дней провела в голодном городе. Когда мы пришли к ней в гости, первое, что она спросила: «Вы голодны? Проходите на кухню».
Напоила сладким горячим чаем с бутербродами и печеньем и только после этого начала свой неторопливый рассказ.
Собственные воспоминания перемежались со стихами Ю. Воронова. Изредка Екатерина Михайловна останавливалась, чтобы вытереть слезы и глубоко вздохнуть…
…Что может помнить о тех трудных днях ленинградской блокады 6-летний ребенок? Но, похоже, память детская такая цепкая, что самые яркие и тяжелые события врезались в нее на всю жизнь, и забыть это уже невозможно… Страшное, конечно, было время, вспоминать о нем очень, очень тяжело, но и не вспоминать невозможно. Я гоню от себя мысли, хочу забыть эти годы, но забыть никак не могу, никак. Вот ложусь спать, и до трех-четырех часов ночи все эти картины возвращаются, возвращаются… Эта боль осталась, и нет сил забыть, выгнать из себя воспоминания.

Хлеб

Забудет ребенок за малостью лет
Блокадные голод и холод,
Но врежется в память из множества бед
Особенно острый осколок…

Наша семья жила в двухэтажном деревянном доме на Крестовском острове, там и застала нас война. Мама умерла, когда мне исполнился 1 год, с рождения воспитывала меня бабушка, папина мама. Еще с нами жила моя крестная — родная дочь моей бабушки, моя тетя. Вот так мы и жили втроем.
В начале войны были введены карточки, но 8 сентября 1941 года случилось страшное. В Ленинграде находились так называемые Бадаевские склады, где хранился запас продовольствия и всего прочего для населения. Эти склады были полностью уничтожены немцами. Началась блокада, эвакуация, и прежде всего спасали детей. Мы тоже поехали на вокзал, но дорога оказалась перекрытой, и нам пришлось вернуться обратно.
Голодное было время, холодно очень, морозы достигали 42 градусов. Отопления не было, дров не было, электричества не было, канализация не работала, транспорт, как шел, так и остановился, — город жил на выживание, очень было тяжело. Сразу же ликвидировали все продовольственные карточки, продуктов все равно не было, остались только хлебные — 125 грамм на один день. Это, конечно, очень мало, и выжить на эти 125 грамм было невозможно. Да и хлеб был не тот, что сейчас. Это был маленький кусочек, который помещался на ладони. Состоял он из того, что шло раньше на корм скоту: жмых, дуранда, силос. Поэтому хлеб был тяжелый и влажный, но это был все же хлеб — символ нашей жизни, о другой еде мы не знали, и умирая, люди ничего не просили, просили только хлеба. И вот за этими 125 граммами люди каждый день с утра стояли в очереди на сорокаградусном морозе. Можно было взять хлеб на 2 дня сразу, но никто не брал, потому что знали, если возьмут — все равно съедят, а завтра — голодная смерть.

Бабушка спасла меня

И вот хлебушек этот обязательно завернут в тряпочку и несут домой. Крестная всегда делила его, во-первых, пополам: на утро и на вечер; во-вторых — кусочек мне, кусочек бабушке, кусочек себе. И каждый раз сразу уходила, чтобы не видеть и не слышать, хотя знала, что будет дальше. А бабушка, до сих пор помню ее голос: «Катенька, хочешь хлебца?» Мне было всего 6 лет, конечно, я говорила «хочу», что я могла еще ответить?
А голод такой, что все болело, все внутри слипалось, хотелось что-нибудь проглотить. Хлеб мы не ели — мы его сосали, как конфетку. Вам сейчас трудно представить, чтобы дома не было ни крошечки хлеба. И не один день, а целых 900 дней, два с половиной года. Бабушка моя заморила себя голодом, ее хлебушек съедала я. Я даже не помню, как она ходила, а помню, что она все время лежала в нашей большой комнате. Ни одного стона, ни одного звука я не слышала от нее. Как она терпела эти муки? Для того чтобы сохранить мне жизнь, моя бабушка лежала и тихо умирала. Сколько она лежала, я не помню, ведь в детстве трудно ориентироваться во времени, но помню, что, когда она умерла, она была как пушинка, легкая-легкая, и кожи на спине почти не было, одни кости. Ей было всего 52 года…
И после смерти бабушка сохраняла меня — мы ее долго не хоронили, чтобы не отобрали карточки. Она лежала на столе, возле окна. Сколько она так лежала, я не помню, но думаю, что достаточно долго, зимой ведь могилу не выкопаешь. Ближе к весне приехал сын на велосипеде, завернул ее в простыню, привязал к велосипеду, и мы отвезли ее на Серафимовское кладбище.
Когда умерла бабушка, тетя попросила, чтобы я называла ее мамой. И я стала называть ее мамой, так всю блокаду мы с ней и выживали.

Спаси Римму!

Да, самым страшным для ленинградцев в блокаду была дистрофия, она как косой косила людей. Дистрофия была трех степеней. Первая степень — человек просто худеет, вторая — исчезает вся жировая прослойка (у меня была 2-я степень), ну а третью степень вылечить оказывалось уже невозможно — происходили изменения внутренних органов, которые приводили к необратимым процессам в организме.
По соседству с нами еще три семьи жили, и я к ним иногда заходила. Помню, в одной семье на столе долго лежал мертвый мужчина. А вот другая семья мне очень запомнилась. У них была огромная комната, в которой стоял неимоверный холод, лежала умирающая мать троих детей и все время плакала. Моя мама ухаживала за ними, ходила за хлебом. И эта женщина просила: «Валя, спаси Римму, спаси Римму». Римма была старшая, ей тогда было лет 8, а еще были девочка лет 5–6 и мальчик лет трех. Девочка все время плакала и просила кушать. Она сидела на стуле, подложив под себя ручонки, и покачивалась, потому что сидеть на косточках было больно. Помню их красивую печь и мальчишечку, который стоял возле этой печи, ловил вшей и хрупал — хруп! «Мама, кусить!» — хруп! хруп! «Мама, кусить!» Не могу забыть их мать, обливающуюся слезами от того, что самое дорогое в ее жизни, ее дети, умирают на глазах, и она ничего не может сделать. Потом младшие дети умерли, умерла и их мать, а Римму отдали в детский дом. Ее потом нашел отец. Таких семей было много…
Мама рассказывала, что многие матери обезумевали от крика голодных детей, молока-то не было. Они надрезали грудь и поили кровью ребенка, но сами потом умирали.

Вода

Еще была проблема с водой, в основном, топили снег, ходить за водой далеко, да и сил не хватало. В нашем городе есть место на Неве, где огорожено и написано, что здесь в блокаду люди брали воду. Представьте, как им было тяжело, ведь вода нужна везде: и на предприятиях, и хлеб испечь. Налеты, бомбежки, вой сирены, ведра и кастрюли привязаны к саням, а люди молча пережидают и берегут силы…
Не думайте, что лезут зря под пули.
Остались — просто силы берегут.
Наполненные ведра и кастрюли
Привязаны к саням, но люди ждут.

Ведь, прежде чем по ровному пойдем,
Нам нужно вверх по берегу подняться.
Он страшен, этот тягостный подъем,
Хотя, наверно, весь — шагов пятнадцать.

Споткнешься, и без помощи не встать,
И от саней — вода дорожкой слезной…
Чтоб воду по пути не расплескать,
Мы молча ждем, пока она замерзнет…

Братские могилы

Когда все деревянные дома стали разбирать на дрова, нам с мамой дали квартиру на Петроградской стороне. Мы пришли туда, а там ни одной живой души в доме, все умерли. Смерти мы не боялись, нет. Боялись за близких. Дети боялись одни остаться, боялись, что мама не вернется домой. Особенно было страшно, когда налетали бомбардировщики. По динамику неслось: «Внимание, внимание, говорит местный штаб противовоздушной обороны. Воздушная тревога!» — и так несколько раз в день. До трехсот самолетов ежедневно около семи часов вечера прилетали и бомбили жилые районы. Это было ужасно — вся земля тряслась, стекла вылетали из окон, стоял гул непостижимый.
Вокруг все дома оказались разрушены прямыми попаданиями снарядов, а наш дом на Полозова, 22 до сих пор стоит. Это бабушка меня хранила.
Топить было нечем, и мама, уходя на работу, оставляла меня в ванне. И я с утра до вечера лежала голодная в ванне на перине и ждала ее. Она приходила с работы и первым делом кричала: «Катенька, жива? — и скорее бежала в ванную: — Жива, слава Богу». Потом брала два бидончика и в один набирала снег, в другой — угольки и топила «буржуйку». Попьем мы кипяточку и хлебушка поедим. Вот так мы и жили.
Конечно, много народу умирало. По улице Ленина постоянно шли грузовики, груженные трупами, хоронить было сложно, поэтому морги устраивали везде — и в подвалах, и во Дворце пионеров, и даже в Зимнем дворце. Люди умирали, их выносили на улицу. По городу ездили специальные машины, забирали покойников и увозили на Серафимовское или Пискаревское кладбище. Многие люди, предчувствуя смерть, сами шли ближе к кладбищу, дорога туда была усыпана телами, ведь многие не доходили, умирали. На кладбище работали саперы из ПВО, которые взрывали землю, и в эти рвы сгружали трупы и зарывали.
Над ним оркестры не рыдали,
Салют прощальный не гремел,
А так как досок не достали,
Он даже гроба не имел.

И даже собственной могилы
Ему не довелось иметь.
У сына не хватило б силы,
Его б свалила тоже смерть.

Но тут другие люди были,
И сын пошел с лопатой к ним,
Все вместе к вечеру отрыли
Одну могилу — семерым.

И знали люди, обессилев,
Но завершив печальный труд,
Могилы общие в России
Недаром братскими зовут.

Травка-крапива

Еще я хочу рассказать и о хорошем — о том, что детей не забывали. Старались из последних сил, чтобы облегчить их страдания. Новый год отмечали, праздники разные устраивали. Дело было к весне, маму забрали в больницу, а меня — в круглосуточный детский садик. Там проходил праздник, и я изображала крапиву. На меня надели зелененькое платьице из марли, и я читала стихотворение, которое помню до сих пор:
Я травка-крапива, презлая трава,
Собою некрасивая и неказистая,
Но лишь кто до меня рукою коснется,
Тому, чур, не плакать, тотчас обожжется.

Представляете, я не помню, чем нас кормили, но этот стишок помню до сих пор, хотя 70 лет прошло. Как мы ждали лета! На колени вставали и ели траву. Все скверы, парки засадили капустой. На Исаакиевской площади такая капуста росла! В Ботаническом саду жителям бесплатно раздавали рассаду, глазки картофеля. Из глазков замечательная картошка вырастала! Лебеду и крапиву официально разрешили продавать пучками, как сейчас петрушку, укроп. Это было такое объедение — щи с крапивой и лебедой!
Еще помню, когда выписали из больницы маму, и она пришла за мной в садик. Я побежала к ней, но, когда увидела, спряталась за воспитательницу и кричала, что это не моя мама. Я не понимала и не знала, что от голода у людей начинается водянка: у нее распухли руки, ноги, лицо, и к тому же она была стрижена наголо из-за вшей. А она смотрела на меня и плакала…
Сколько же переживаний было у наших мам…

После блокады

В блокаду некоторые школы работали, но, в основном, учеба началась в 1943 году. 1–4 классы пошли на учебу с 10 сентября, а старшие классы — на месяц позже.
Учиться тяжело, света не было, только керосиновая лампа. Я просила маму показать мне строчку, где писать, — у меня из-за контузии зрение было слабое. Учились мы, наверное, плохо, у меня только по пению стояло «отлично».
После блокады мне сказали, что с дистрофией 2-й степени я не выживу, если ежедневно не буду пить парное молоко. Мы купили корову и с Крестовского острова шли с ней пешком до Коломяг. Вбили кол, привязали корову. Вначале построили сарай, потом дом. Так выходили меня после войны. Сейчас дома уже нет, там улица Парашютная проходит. Но те 5 берез, которые мы посадили возле дома, стоят до сих пор, как память о тех, кто отдал свои жизни, чтобы вы не знали ужаса войны.
В праздники Победы мы идем на кладбище, каждый старается что-нибудь принести — кто конфетку, кто еще что-нибудь, а я всегда несу хлеб, так и не доставшийся моей дорогой бабушке. Низко кланяюсь ей за то, что спасла мне жизнь. Если бы не она, я бы столько не прожила.
Блокады нет,
Но след блокадный в душах,
Как тот неразорвавшийся снаряд.
Он может никогда не разорваться,
О нем на время можно позабыть
Но он в тебе,
И нет для ленинградцев
Саперов, чтоб снаряд тот разрядить.

Надо жить

Главной чертой ленинградцев всегда была доброта, сострадание: если кому-то рядом плохо, они уже о себе не думали, должны были помочь. Вот идет впереди человек, падает. Подойдешь: «Тетенька, вы живы?» А видно было по глазам: если глаза шевелятся, значит, жив. Поможешь встать, дойти до дома. Даже хлеб отдавали не раздумывая, спасая другого. И сейчас, когда кто-то приходит в гости, мне прежде всего хочется накормить, все кажется, что он голодный.
У людей был огромный запас доброты, помогали друг другу, потому и выжили. Не проходили мимо, если кому-то нужна помощь. Помню, пленных немцев вели по Каменноостровскому. Казалось бы, после всего пережитого ленинградцы должны были разорвать их на кусочки! А они стояли, плакали и бросали хлеб. Ведь шли совсем мальчонки, такие маленькие, такие жалкие.
Я и сейчас не могу пройти мимо человека, если ему плохо. Пусть это даже пьяница валяется, я обязательно подойду и спрошу, может, чем помочь надо.
Когда живое все от взрывов глохло,
А он не поднимал ни глаз, ни рук,
Мы знали: человеку очень плохо.
Ведь безразличье хуже, чем испуг.

Мы знали: даже чудо не излечит,
Раз перестал он жизнью дорожить.
Но был последний способ — взять за плечи
И крикнуть человеку: «Надо жить!»

Приказом и мольбой одновременно
Звучал тот полушепот-полукрик.
И было так: с потусторонним пленом
Вновь расставался человек в тот миг…

И если вдруг от боли или муки
Я стану над судьбой своей тужить,
Ты, как тогда, на плечи брось мне руки
И, как тогда, напомни: «Надо жить!..»

Нас уже совсем мало осталось, но наша жизнь продолжается в вас. Помните об этом, будьте достойны этой памяти.
…На следующий день после нашей встречи скорая помощь увезла Екатерину Михайловну в больницу. И через 70 лет война отозвалась сердечной болью…

 

Ирина Шамсирова
Назад: Цена жизни — полстакана риса
Дальше: Слово «война» стало вторым после «мама»