Глава 2
Реальная жизнь
Суббота, 15 июля 1989 года
Вулвергемптон и Рим
Женская раздевалка Школа Стоук-Парк Вулвергемптон 15 июля 1989 года
Чао белла!
Как жизнь? И как Рим? Вечный город — это, конечно, здорово, но я торчу в Вулвергемптоне уже целых два дня, и для меня это как целая вечность (хотя открою секрет: здешняя пицца «Хат» просто, просто обалденная).
После нашей последней встречи я все-таки решила согласиться на ту работу, о которой тебе рассказывала, — в театральном кооперативе «Кувалда». Последние четыре месяца мы занимались тем, что придумали и отрепетировали пьесу «Жестокий груз» при поддержке художественного совета, и теперь ездим с выступлениями. Это спектакль о работорговле, включающий повествование, фольклорные песни и довольно шокирующую пантомиму. Прилагаю дешевую фотокопию буклета, чтобы ты своими глазами увидел, какая это высокохудожественная постановка.
«Жестокий груз» — это пьеса из серии ОТ (обучающий театр), предназначенная для детей 77–73 лет и несущая послание, что рабство — это плохо. Она преследует священную цель — чтобы ни один ребенок, посмотревший спектакль, никогда не стал работорговцем и не заимел рабов. Я играю Лидию, и это… хм… да, между прочим, это главная роль. Лидия — избалованная и тщеславная дочь злого сэра Обадайя Гримма (уже по его имени понятно, что он не очень хороший человек). В кульминационный момент пьесы я наконец понимаю, что все мои красивые вещички, все платья (при этом я показываю на платья) и украшения (показываю на украшения) оплачены кровью других людей (плачу), и я чувствую себя грязной (тут следует посмотреть на ладони, точно те запачканы кровью), грязной в душе. Пьеса на самом деле очень мощная, правда, вчера момент был испорчен тем, что дети начали кидаться ирисками.
Ну а если серьезно, все не так уж плохо, если подумать — даже не знаю, к чему этот цинизм, видимо, у меня уже защитный механизм выработался. Дети прекрасно нас встречают (те, что не бросают ириски), и мы проводим занятия в школах — работа интересная и благодарная. Но я просто в шоке от того, как плохо дети осведомлены о своем культурном наследии, даже дети из индийских семей и те ничего не знают о своей истории. Понравилось мне также писать сценарий — появилось столько идей для следующих пьес и всякого разного. Поэтому мне кажется, что я занимаюсь стоящим делом, даже если ты думаешь, что я трачу время понапрасну. Я уверена, Декстер, просто уверена, что в наших силах изменить мир. Вспомни, как популярен был радикальный театр в Германии в 1930-е годы, — и к чему это привело! Мы избавим Западную Англию от расовых предрассудков, даже если придется вбивать это в голову каждому ребенку по отдельности!
В труппе нас четверо. Кваме играет Благородного Раба, и хотя по пьесе я его хозяйка, мы хорошо ладим (хотя на днях я попросила его сбегать за чипсами в кафе, и он так на меня посмотрел, как будто я его угнетаю!). Но он милый и серьезно относится к работе, хоть и постоянно рыдал на репетициях, а это уже, по-моему, слишком. Но такой уж он, немножко размазня, если понимаешь, о чем я. По сценарию между нами должно быть мощное сексуальное притяжение, но, боюсь, это как раз тот случай, когда жизнь отказывается подчиняться требованиям искусства.
Сид играет моего злобного папашу Обадайю. Поскольку ты провел все детство, играя во французский крикет на тошнотворно идеальной ромашковой лужайке, и никогда не опускался до столь плебейского времяпровождения, как просмотр телевизора, тебе наверняка ничего не скажет тот факт, что Сид некогда был настоящей звездой телевизионного полицейского сериала «Городские джунгли». Но это так, и он даже не скрывает отвращения от того, что приходится участвовать в нашем спектакле. Пантомиму он делать просто отказывается, точно это ниже его достоинства — делать вид, что предмета, который якобы рядом, на самом деле рядом нет. Каждая вторая его фраза начинается со слов «когда я снимался в сериале»; для него это равносильно фразе «когда я был счастлив». Сид мочится в раковины, носит ужасные штаны из полиэстера, которые не стирают, а вытирают, питается исключительно мясными пирожками с бензоколонки и, по нашему с Кваме тайному подозрению, в душе является расистом, но, не считая всего вышеперечисленного, он очень мил, очень, очень мил.
Наша четвертая участница — Кэнди. Ох, Кэнди. Тебе бы понравилась Кэнди: она полностью соответствует своему имени. Играет несколько ролей — Хитрую Служанку, Плантатора и сэра Уильяма Уилберфорса. Она очень красивая, высокодуховная и — скажу, хотя не люблю это слово, — стервозная. Постоянно спрашивает, сколько мне на самом деле лет, или говорит, что я выгляжу усталой, что если бы я носила контактные линзы, то могла бы быть симпатичной. Меня все это умиляет, разумеется. Она ни капли не скрывает, что участвует в нашей пьесе лишь для того, чтобы пробиться в актерскую ассоциацию, и коротает время, пока ее не заметят голливудские продюсеры, которые, видимо, будут случайно проезжать мимо Дадли в дождливый вечер вторника в поисках талантов из любительского театра. Актерская профессия ужасна, правда? Когда мы основали ТКК (Театральный Кооператив «Кувалда»), нам очень хотелось, чтобы это была прогрессивная труппа безо всякого там дерьма в стиле «я мечтаю прославиться и попасть в телик», — мы просто хотели ставить хорошие, интересные и оригинальные спектакли на политические темы. Пусть это покажется тебе тупым, но такая была идея. Однако проблема демократичных коллективов, все участники которых пользуются равными правами, состоит в том, что приходится прислушиваться к придуркам вроде Сида и Кэнди. Ладно бы она играть умела, но ее северный акцент просто невыносим — такое впечатление, что она умственно отсталая и у нее проблемы с речью. И потом еще эта ее привычка делать йоговские упражнения в нижнем белье (ага, удалось мне привлечь твое внимание?). Впервые вижу, чтобы человек делал «солнечное приветствие» в поясе для чулок и корсаже. Как-то это неправильно. Бедняга Сид, когда это видит, даже жевать пирожок не может, все время проносит его мимо рта. Когда она наконец одевается и выходит на сцену, кто-нибудь из ребят непременно присвистывает, а в микроавтобусе на обратном пути она все время притворяется, что ее это оскорбило, изображая из себя феминистку. «Не выношу, когда обо мне судят по внешности — всю жизнь люди замечают лишь мое прекрасное лицо и стройную юную фигуру!» — говорит она, поправляя пояс для чулок, точно речь о величайшей политической несправедливости и все мы должны выйти на улицы с агитационным спектаклем об угнетении женщин с большими сиськами. Я слишком много болтаю? Ты уже на нее запал? Может, я вас и познакомлю, когда ты вернешься. Так и вижу, как ты смотришь на нее, сжав челюсти и закусив губу, и спрашиваешь о ее «карьере»… Хотя, может, и не стоит вас знакомить…
* * *
Эмма Морли перевернула блокнот написанным текстом вниз — в комнату вошел Гари Наткин, худощавый и взволнованный молодой человек, директор и один из основателей театрального кооператива «Кувалда». Настало время воодушевляющей беседы перед спектаклем. Общая гримерная была вовсе не гримерной, а всего лишь раздевалкой для девочек в городской школе, где даже в выходные не выветривался школьный запах, который Эмма хорошо помнила, — запах гормонов, розового жидкого мыла и сырых полотенец.
Стоя в дверях, Гари Наткин откашлялся; у него была бледная кожа со следами раздражения от бритья, на нем — застегнутая на все пуговицы черная рубашка; его иконой стиля был Джордж Оруэлл.
— Отличные зрители собрались сегодня, ребята! Почти ползала, что не так уж плохо, учитывая… — Что учитывая, Гари так и не договорил, видимо, потому, что отвлекся на Кэнди — та выгибалась по-кошачьи в комбинашке в горошек. — Покажем им, на что способны, ребята, — прибавил он. — Поразим их насмерть!
— Я бы их поразил насмерть, блин, — пробурчал Сид, глядя на Кэнди и жуя пирожок. — Крикетной битой с гвоздями, маленькие поганцы.
— Побольше позитива, Сид, — взмолилась Кэнди, одновременно производя то, что в йоге называется «долгое размеренное дыхание».
Гари продолжал:
— Помните: больше задора, больше взаимодействия, больше жизни. Произносите роль как в первый раз и главное — не поддавайтесь на провокации и не бойтесь зрителя! Со зрителями нужно взаимодействовать, но не реагировать на них! Не позволяйте им вывести вас из себя. Не дайте им такого удовольствия… Пятнадцать минут! — добавил Гари и захлопнул дверь раздевалки, как тюремщик камеру.
Сид начал шепотом произносить мантру «ненавижу-эту-работу-ненавижу-эту-работу» — это был его ежевечерний ритуал. За ним сидел Кваме, без рубашки, одинокий, в рваных штанах, обхватив себя руками и откинув назад голову. Он медитировал или, возможно, просто пытался не заплакать. Слева от Эммы Кэнди пела арии из «Отверженных» фальшивым сопрано, разглядывая свои приплюснутые пальцы: после восемнадцати лет занятий балетом те стали похожи на молоточки. Эмма снова повернулась к своему отражению в потрескавшемся зеркале, взбила пышные рукава своего платья с высокой талией, сняла очки и, подражая героиням Джейн Остин, глубоко вздохнула.
Весь прошлый год был отмечен сплошными поворотами не туда, неудачными решениями, незаконченными проектами. Была девчачья группа, в которой она играла на басу, сменившая три названия: «Глотка», «Бойня номер шесть» и «Печенье пропало». Но в конце концов с названием они так и не определились, как и с музыкальной направленностью. Был вечер клуба любителей альтернативы, куда никто не пришел, незаконченный первый роман, незаконченный второй роман, пара неудачных летних подработок (торговля кашемировыми свитерами и клетчатыми пледами для туристов). В минуту мрачного отчаяния она даже пошла на курсы циркового мастерства и посещала их, пока не выяснилось, что никаким мастерством она не владеет. Так она узнала, что воздушные трюки — не выход.
Пресловутое «второе лето взрослой жизни» оказалось полным меланхолии периодом потерянных возможностей. Даже родной Эдинбург начал казаться унылым и депрессивным. Жизнь в университетском городке стала похожа на вечеринку, с которой ушли все гости, и вот в октябре она съехала со старой квартиры на Рэнкеллор-стрит и вернулась к родителям. Это была долгая, нервная, дождливая зима, полная упреков, хлопанья дверьми и дневных телепрограмм в доме, который казался невыносимо тесным. «Но ты же закончила с отличием! Как же твой диплом?!» — ежедневно сокрушалась мать, будто диплом был сверхъестественной способностью, которую Эмма упрямо отказывалась применять. Ее младшая сестра Марианна, медсестра и молодая мамочка, специально приходила по вечерам, чтобы позлорадствовать над унижением папочкиной «золотой девочки».
Но время от времени в ее жизни возникал Декстер Мэйхью. Последние теплые деньки летом после выпускного она провела в прекрасном доме его родителей в графстве Оксфордшир; в ее глазах то был даже не дом, а особняк. Огромный дом 1920-х годов словно сошел со страниц детективов Агаты Кристи: выцветшие от времени ковры, большие абстрактные полотна, напитки со льдом. Она и Декстер проводили дни в наполненном ароматами трав большом саду, перемещаясь между бассейном и теннисным кортом — первым в ее жизни кортом, построенным не на деньги городской администрации. Джин-тоник в плетеных креслах, любование видами — все это напоминало ей «Великого Гэтсби». И разумеется, она все испортила, когда за ужином выпила лишнего, разнервничалась и напустилась на папу Декстера — тихого, скромного, совершенно адекватного человека. Она кричала что-то про Никарагуа, а Декстер смотрел на нее со снисходительно-разочарованным видом, как смотрят на щенка, замочившего ковер. Неужели она и вправду назвала его отца фашистом, сидя за их столом, будучи их гостьей за ужином? В ту ночь она лежала в комнате для гостей с путаной головой, терзаясь угрызениями совести и надеясь услышать стук в дверь, который так и не раздался. Так и пожертвовала свои романтические мечты борцам за свободу Никарагуа, хотя у тех вряд ли когда-нибудь появилась бы возможность ее отблагодарить.
Она снова встретилась с Декстером в Лондоне в апреле, на двадцать третьем дне рождения общего друга Кэллума, и они провели весь день в Кенсингтон-Гарденз вдвоем — пили вино прямо из бутылки и болтали. Судя по всему, он простил ей ее поведение, но вместе с тем отношения, установившиеся между ними, были до боли знакомы, по крайней мере. Теперь он и она были всего лишь друзьями: лежали на свежей весенней травке, и, хотя их руки почти соприкасались, он рассказывал ей о Лоле, потрясной девчонке из Испании, с которой он познакомился на лыжном курорте в Пиренеях.
А потом он снова уехал путешествовать и расширять горизонты. Почитав немного о Китае, Декстер пришел к выводу, что там слишком уж непривычно и слишком много политических заморочек, и решил отправиться в ненапряжное годовое путешествие по городам, которые в путеводителях называли «тусовочными». Так они стали друзьями по переписке: она писала длинные содержательные письма, нашпигованные шутками и скрытым смыслом, притворной веселостью и почти не скрываемой тоской, — любовь, воплощенная в двух тысячах слов на почтовой бумаге. Как и сборники любимых песен, записанные на кассету, эти письма были свидетельством ее скрытых эмоций, и она явно тратила на них слишком много усилий и времени. В ответ Декстер слал ей скупо подписанные открытки: «В Амстердаме круто»; «Барселона — отпад!»; «Дублин рулит. Знала бы ты, как плохо мне с утра». Автор путевых заметок из него был никудышный, но всё же она прятала его открытки в карман теплого пальто и шла на долгую прогулку по Элкли-Мур, пытаясь отыскать скрытый смысл во фразе «Похоже, в Венеции было наводнение!!!».
— Что за Декстер? — спросила как-то ее мать, взглянув на оборотную сторону открытки. — Твой парень, да? — И с озабоченным видом добавила: — А ты не думала устроиться в газовую комиссию?
Но Эмма устроилась официанткой в местный паб. Время шло, и ей казалось, что ее мозг начинает размягчаться, как забытая в глубине холодильника еда.
А потом позвонил Гари Наткин, худощавый троцкист и режиссер жесткого и бескомпромиссного спектакля по мотивам брехтовской пьесы «Страх и отчаяние в Третьей империи» с Эммой в главной роли. Это было в 1986-м, и тогда она жестко и бескомпромиссно процеловалась с ним целых три часа на вечеринке в честь последнего выступления. Вскоре после этого он пригласил ее в кино на сдвоенный ночной сеанс — показывали фильмы Питера Гринуэя — и ждал до четырех утра, прежде чем потянуться и как бы невзначай положить ладонь на ее левую грудь, словно на регулятор громкости. Той ночью они занимались любовью по-брехтовски, на узкой кровати с давно не стиранным бельем, под плакатом кинофильма «Битва за Алжир», и на протяжении всего процесса Гари прилагал все усилия к тому, чтобы она не чувствовала себя исключительно сексуальным объектом. А потом он пропал, и от него не было слышно ни слова, пока как-то в мае он не позвонил ей поздно вечером и еле слышно, неуверенно не произнес: «Хочешь участвовать в моем театральном кооперативе?»
У Эммы не было актерских амбиций, не слишком она любила и театр, воспринимая его всего лишь как средство передачи слов и идей. Но «Кувалда» должна была стать новым видом прогрессивного театрального кооператива, объединенного общей целью, рвением, письменным манифестом и решимостью изменить юные умы посредством искусства. Может, ей даже удастся затащить кого-нибудь в постель и перепадет немного романтики. Эмма собрала рюкзак, попрощалась со скептически настроенными родителями и села в микроавтобус с таким видом, будто намеревается участвовать в великом деле, чем-то вроде театрального эквивалента Гражданской войны в Испании при поддержке художественного совета.
Но прошло три месяца — и куда делась теплая, дружеская обстановка, ощущение социальной значимости, высоких идеалов, которые они защищают, причем себе в удовольствие? Ведь «кооператив» означает, что они должны держаться вместе. Это было написано сбоку фургончика, она сама вывела там это слово. «Ненавижу эту работу, ненавижу эту работу», — продолжал бубнить Сид. Эмма заткнула руки ушами и задала себе несколько фундаментальных вопросов.
Что я здесь делаю?
Неужели это что-то изменит?
Почему я в нижнем белье?
Что это за вонь?
Где бы я хотела сейчас оказаться?
Она хотела быть в Риме, с Декстером Мэйхью. В постели.
* * *
— Шеф-тес-бе-ри-авеню.
— Нет. Шефтс-бери. Три слога.
— Ле-се-стер-сквер.
— Ле-стер. Два слога.
— Но почему не Лесестер?
— Без понятия.
— Но ты же учитель, ты должен знать.
— Прости, — пожал плечами Декстер.
— Дурашный язык, вот что я скажу, — заявила Туве Ангстром и толкнула его в плечо.
— Дурацкий, а не дурашный. Впрочем, я с тобой согласен. Поэтому не надо меня бить.
— Прости, — промурлыкала Туве, целуя его в плечо, затем в шею и в губы. И в который раз Декстер подумал: как же приятно быть учителем.
Они лежали на куче подушек на полу его крошечной комнаты, выложенном терракотовой плиткой. Узкая кровать оказалась слишком мала для их забав. В проспекте международной школы по изучению английского языка имени Перси Шелли учительские комнаты описывались как помещения «не сильно удобные, с множеством малых достоинств», и, по сути, эта фраза в точности характеризовала его жилье. Его комната в историческом квартале была унылой и безликой, но из нее был выход на балкон, откуда открывался вид на живописную площадь, которая, как и все римские площади, служила одновременно и стоянкой. По утрам его будили сигнальные гудки автомобилей офисных служащих, подрезающих друг друга на выезде со своего места.
Но в середине влажного июльского дня единственным звуком, доносившимся с улицы, был шум колесиков туристических чемоданчиков, катящихся по вымощенному тротуару, и Декстер и Туве лежали с открытыми окнами, лениво целуясь. Ее густые темные волосы прилипли к его лицу; они пахли хвойным шампунем, наверное датским, и сигаретным дымом. Потянувшись через него за лежавшей на полу пачкой, она зажгла две сигареты и протянула одну ему; он устроился на подушках, приклеив сигарету к губе, как Бельмондо или герой фильмов Феллини. Правда, сам он никогда не видел фильмов с участием Бельмондо или фильмов Феллини, лишь стильные черно-белые открытки с кадрами из кино. Декстер не любил признаваться в собственном тщеславии и ограниченности, но порой ему хотелось, чтобы кто-нибудь оказался рядом и потревожил его самолюбие.
Они снова поцеловались, и он рассеянно подумал о том, не является ли, случайно, его поведение аморальным или неэтичным. Разумеется, волноваться о плюсах и минусах секса со студенткой надо было после вечеринки в колледже, когда Туве, шатаясь, присела на край его кровати и принялась расстегивать сапоги до колен. Но даже тогда, с затуманенной вином и страстью головой, он невольно поймал себя на мысли о том, что сказала бы Эмма Морли. И даже когда Туве запустила язык ему в ухо, он подыскивал оправдания: ей уже девятнадцать, она взрослая, и потом, я ненастоящий учитель. Кроме того, Эмма сейчас далеко, борется за мир во всем мире, сидя в микроавтобусе, который катит по кольцевой дороге маленького провинциального городка, — да и при чем тут она, в самом деле? А теперь сапоги Туве валялись в углу его комнаты в общежитии, куда ночных гостей водить строго запрещалось.
Он переместился на более прохладный участок терракотового пола, глядя в окно и пытаясь угадать, сколько времени, по маленькому квадратику ярко-голубого неба. По мере того как Туве засыпала, ее дыхание становилось более ритмичным, но у него была важная встреча. Бросив двухдюймовый окурок в бокал с вином, он потянулся за наручными часами, лежавшими поверх автобиографического романа Примо Леви «Человек ли это?», который он даже ни разу не открыл.
— Туве, мне пора.
Она недовольно застонала.
— У меня встреча с родителями, мне надо идти.
— А можно мне с тобой?
Он рассмеялся:
— Вряд ли, Туве. К тому же у тебя в понедельник контрольная по грамматике. Так что иди занимайся.
— Позанимайся со мной. Позанимайся со мной сейчас!
— Ладно. Глаголы. Настоящее продолженное.
Она положила на него ногу и, используя ее как рычаг, залезла на него верхом, говоря:
— Я целую, ты целуешь, он целует, она целует…
Он приподнялся на локтях:
— Серьезно, Туве…
— Еще десять минут, — прошептала она ему в ухо, и он опустился на пол. И в самом деле, что в этом такого? — подумал он. Он в Риме; прекрасный день. Ему двадцать четыре года, с деньгами и здоровьем проблем нет. Он полон желания и делает то, что не должен, но ему очень, очень повезло. Жизнь, посвященная чувственным наслаждениям, удовольствию и самому себе, когда-нибудь уже не будет казаться такой привлекательной, но время еще есть.
* * *
А как тебе Рим? Как la dolce vita (в словаре посмотри)! Так и вижу тебя за столиком в кафе: ты пьешь это капучино, о котором все так много говорят, и присвистываешь вслед всем, кто проходит мимо. На тебе темные очки — даже сейчас, когда ты читаешь эти строки. Сними их, ты похож на идиота! Получил книги, которые я тебе прислала? Примо Леви — потрясающий итальянский писатель. Пусть эта книга напомнит тебе, что в жизни есть кое-что кроме джелато и эспадрилий. Жизнь не может быть всегда похожа на романтическое кино. Как твоя работа? Пожалуйста, пообещай, что не будешь спать со студентками. Это меня так… разочарует.
Пора идти. Страница подходит к концу, а в соседнем помещении — «взволнованный гул зрительного зала»: кажется, они кидаются стульями. Я заканчиваю эту работу через две недели (аллилуйя!), и Гари Наткин, наш режиссер, хочет, чтобы после этого я придумала спектакль об апартеиде для начальных классов. Кукольный спектакль, можешь представить?! Полгода скитаний по трассе М6 с куклой Десмонда Туту. Пожалуй, я откажусь, тем более что написала пьесу для двух актрис про Вирджинию Вулф и Эмили Дикинсон: «Две жизни» (или «Две лесбиянки в депрессии»? Еще не решила). Может, поставлю ее в каком-нибудь захолустном театришке. Как только я рассказала Кэнди, кто такая Вирджиния Вулф, та заявила, что очень, очень хочет ее сыграть, но только если можно будет снять на сцене блузку, — так что мне даже не надо подыскивать вторую актрису. Эмили Дикинсон сыграю я, и блузку снимать не буду. Оставлю тебе пару билетиков.
А пока я должна выбрать, где буду жить — в Лидсе или Лондоне. Ох уж эта проблема выбора. Пыталась побороть желание переехать в Лондон — это так неоригинально, — но у моей старой соседки Тилли Киллик (помнишь ее? Большие красные очки, радикальные взгляды, бакенбарды?) освободилась комната в Клэптоне. Правда, она называет ее гардеробной, что не слишком обнадеживает. А что это за район — Клэптон? Ты скоро в Лондон вернешься? Эй, может, вместе снимем квартиру?
* * *
«Вместе снимем квартиру»? Эмма ужаснулась, покачала головой и застонала, потом добавила: «Шучу, конечно!» И снова недовольно хмыкнула. Люди всегда так говорят, если на самом деле не шутят, ни капельки. Но зачеркивать поздно. Как же закончить? «Всего хорошего» — это слишком официально; «tous mon amour» — слишком фамильярно; «с любовью» — глупо… В дверях возник Гари Наткин.
— Все по местам!
Он с кислым видом распахнул дверь, словно провожая их на казнь, и, прежде чем передумать, она написала:
Я так скучаю по тебе, Декс.
Добавила подпись и поцелуй, глубоко отпечатавшийся на тонкой голубой почтовой бумаге.
* * *
Мать Декстера сидела за столиком кафе на Пьяцца Ротунда, небрежно держа в ладонях книгу; глаза ее были закрыты, голова откинута назад и чуть в сторону, как у птицы, — она ловила последние лучи заходящего солнца. Декстер подошел не сразу, а присел сначала рядом с другими туристами на ступени Пантеона, глядя, как к матери подошел официант, чтобы забрать пустой бокал, — он ее напугал. Потом они оба рассмеялись, и, судя по выразительным движениям ее губ и жестикуляции, она заговорила на своем ужасном итальянском, коснувшись ладонью рукава официанта и кокетливо похлопывая его по руке. Официант явно не понял ни слова из того, что было произнесено, но все равно улыбнулся и вымолвил что-то не менее кокетливое в ответ, а затем ушел, оглядываясь на красивую англичанку, что коснулась его руки и сказала что-то непонятное.
При виде этого Декстер улыбнулся. Старая фрейдистская идея, о которой ему впервые сообщили шепотом еще в школе — что все мальчики втайне влюблены в своих матерей и испытывают ненависть к отцам, — казалась ему вполне объяснимой. В его мать влюблялись все, кого он знал, и, к счастью, он не испытывал ненависти к отцу; как и в остальном, ему повезло.
Нередко за ужином в оксфордширском доме, в их большом зеленом саду, или на каникулах во Франции, когда мать засыпала на солнце, он замечал, как на нее смотрит отец — глазами преданной собаки, с тупым обожанием. Высокий, замкнутый, с вытянутым лицом, Стивен Мэйхью был старше нее на пятнадцать лет и, казалось, не мог поверить своему счастью. Мать часто устраивала вечеринки, и Декстер — если он вел себя хорошо, ему разрешали не ложиться спать — наблюдал за тем, как вокруг нее формировался кружок из послушных, преданных мужчин. Это были умные мужчины, сделавшие удачную карьеру: врачи, адвокаты и люди, выступавшие по радио, — но рядом с ней все они превращались в мечтательных мальчишек. Он смотрел, как она танцует под музыку ранних Roxy Music с коктейлем в руке, слегка покачиваясь с таким видом, будто ей никто на свете не нужен, — другие жены лишь уныло смотрели на нее и выглядели на ее фоне тупыми и бесцветными. Его школьные друзья, даже те, что в школе казались крутыми, рядом с Элизабет Мэйхью превращались в карикатуру на самих себя — кокетничали в ответ, когда она с ними флиртовала, брызгались водой, говорили комплименты по поводу ее ужасной готовки — подгорелого омлета, присыпанного сигаретным пеплом вместо черного перца.
Когда-то она изучала моду в Лондоне, но теперь у нее был свой антикварный магазинчик в деревне: дорогие ковры и канделябры пользовались большим успехом у благородных семей из Оксфорда. Вокруг нее по-прежнему витала аура 1960-х — Декстер видел ее старые фото, вырезки из поблекших цветных журналов, — но она не испытывала ни грусти, не сожаления, что отказалась от той жизни ради респектабельной, безопасной, удобной роли матери семейства. Как было ей свойственно, она точно чувствовала момент, когда нужно уйти с вечеринки. Декстер подозревал, что у нее были мимолетные романы с врачами, адвокатами, людьми, выступавшими по радио, но сердиться на нее было невозможно. И все их знакомые говорили одно и то же — что «это» у него от матери. Правда, никто не уточнял что именно, но все как будто знали: внешность, разумеется, и жизненная сила, и здоровье, но также и небрежная уверенность в себе, точно он чувствовал, что имеет полное право всегда находиться в центре внимания, на стороне победителей.
Даже сейчас, когда она сидела в своем бледно-голубом летнем платье и искала спички в большой сумке, казалось, что вся жизнь на площади вращается вокруг нее. Внимательные карие глаза на лице в форме сердечка, обрамленном копной черных волос в нарочитом беспорядке, поддерживать который стоило немалых денег, на платье расстегнута лишняя пуговица — безупречная небрежность. Она увидела его, и лицо ее озарила широкая улыбка.
— Вы на сорок пять минут опоздали, молодой человек. Где гулял?
— Сидел там и смотрел, как ты заигрываешь с официантом.
— Отцу не говори. — Встав, чтобы обнять его, она сдвинула столик. — Где ты был?
— Готовился к занятиям. — Его волосы были еще влажные после душа с Туве Ангстром, и когда мать смахнула прядь с его лба, нежно коснувшись его лица ладонью, он понял, что она уже слегка пьяна.
— Какой ты взъерошенный. И кто тебя взъерошил? Что у тебя за проделки опять?
— Я же сказал — составлял план уроков.
Она скептически усмехнулась:
— А вчера куда пропал? Мы ждали в ресторане.
— Извини, не смог. Дискотека в колледже.
— Дискотека. Прямо как в семьдесят седьмом. И как это было?
— Двести пьяных скандинавок танцевали, как Мадонна.
— Танцевали, как Мадонна. Рада, что не имею ни малейшего понятия, как это делается. Было весело?
— Кошмар.
Она похлопала его по колену:
— Бедняжечка.
— А папа где?
— Ему пришлось пойти прилечь в гостиницу. Жара доконала, и сандалии натерли. Ну ты знаешь своего папу — он из Уэльса, и этим все сказано.
— И чем вы занимались?
— Гуляли по Форуму. По мне так он прекрасен, но Стивену было скучно. Такой беспорядок, колонны валяются… Кажется, он считает, что лучше снести все бульдозером и возвести на этом месте зимний сад или что-то в этом роде.
— Сходите на Палатин. Это вон тот холм…
— Я знаю, где Палатин, Декс, я ездила в Рим, когда тебя еще на свете не было…
— Да, и кто тогда был императором?
— Ха. Помоги-ка мне с вином, а то выпью всю бутылку. — Она и так осушила бутылку почти до дна, но он вылил остатки вина в стакан для воды и потянулся за ее сигаретами. Элизабет щелкнула языком. — Знаешь, иногда я думаю, не слишком ли мы переборщили с твоим либеральным воспитанием.
— Согласен. Вы меня испортили. Дай спички.
— Это не умно, кстати. Я знаю, что тебе кажется, будто с сигаретой ты похож на кинозвезду, но это не так, ты выглядишь ужасно.
— Почему тогда ты куришь?
— Потому что я с сигаретой выгляжу феноменально. — Она воткнула сигарету между губ, и он зажег ее спичкой. — Но я буду бросать. Это последняя. А теперь быстро, пока отец не пришел… — она с заговорщическим видом подвинулась ближе, — расскажи о своей личной жизни.
— Нет!
— Брось, Декс! Ты же знаешь, у меня одна радость — услышать пару сальных историй от детишек, а твоя сестрица такая святоша…
— Вы пьяны, старая леди?
— И откуда у нее двое детей, ума не приложу…
— Ты пьяна, мама.
— Я не пью, забыл? — Когда Декстеру было двенадцать, как-то вечером она торжественно отвела его в кухню и полушепотом объяснила, как делать сухой мартини, точно речь шла о религиозном ритуале. — Ну давай. Рассказывай, и не жалей смачных подробностей.
— Мне нечего тебе сказать.
— Неужели у тебя в Риме никого не было? Ни одной милой католички?
— Нет.
— Надеюсь, ты не связался с одной из своих студенток?
— Конечно, нет, мам.
— А дома? Кто пишет эти длинные, закапанные слезами письма, которые мы все время тебе пересылаем?
— Не твое дело.
— А то я их опять под паром распечатаю! Ну-ка признавайся!
— Да нечего тут говорить.
Она откинулась на спинку стула:
— Что ж, ты меня разочаровал. А как же та милая девочка, что приезжала к нам в гости?
— Какая девочка?
— Красивая, серьезная шотландка. Которая напилась и стала кричать на отца, поминая Никарагуа.
— Эмма Морли.
— Да, Эмма Морли. Она мне понравилась, между прочим. И отцу тоже, хоть она и назвала его буржуазным фашистом. — При упоминании об этом Декстер поморщился. — Я люблю, когда в людях есть огонь, искра. Не то что твои глупые лупоглазки, которых ты обычно приводишь по ночам. «Да, миссис Мэйхью, нет, миссис Мэйхью». Я слышу, как вы крадетесь на цыпочках в комнату для гостей…
— Ты действительно напилась, да?
— Так что эта Эмма?
— Мы просто друзья.
— Уже просто друзья? А я бы не была так уверена. Думаю, она в тебя влюблена.
— Все в меня влюблены. Судьба такая.
В его голове эти слова прозвучали красиво, — слова прожигателя жизни, не чуждого самоиронии, — но теперь, когда он и мать сидели в молчании, он снова почувствовал себя глупо, как на тех вечеринках, когда она разрешала ему сидеть со взрослыми, а он начинал рисоваться, и ей было стыдно. Она снисходительно улыбнулась и сжала его руку:
— Будь хорошим мальчиком, ладно?
— Я и есть хороший, я всегда хороший.
— Но не слишком. Не делай культ из своего стремления всем нравиться.
— Не буду. — Он начал смотреть по сторонам, чувствуя себя неловко.
Она толкнула его под локоть:
— Так ты будешь еще вина или пойдем в отель и проведаем твоего отца?
Они зашагали в северном направлении по переулкам, идущим параллельно Виа дель Корсо к Пьяцца дель Пополо; Декстер сворачивал на самые живописные улочки, и постепенно он почувствовал себя лучше, довольный, что так хорошо знает город. Мать, нетвердо державшаяся на ногах, опиралась на его руку.
— И долго ты намерен здесь пробыть?
— Не знаю. Возможно, до октября.
— Но потом ты вернешься домой уже насовсем, верно?
— Конечно.
— Я не имею в виду у нас. Не хочу тебя мучить. Но мы готовы оплатить депозит за квартиру, ты же знаешь.
— Но куда спешить?
— Декстер, уже год прошел. Не хватит ли отдыхать? Ты и в университете не слишком утруждался…
— Я не отдыхаю, я работаю!
— А как же журналистика? Ты разве не хотел стать журналистом?
Он как-то вскользь упомянул об этом, но лишь для того, чтобы ее успокоить, обеспечить себе алиби. Похоже, что с приближением двадцатипятилетия возможностей становилось все меньше. Некоторые профессии, которые казались крутыми — кардиохирург, например, или архитектор, — теперь уже были для него закрыты, и все шло к тому, что журналистика окажется в той же категории. Писательского таланта у него не было, он не разбирался в политике, плохо говорил по-французски, у него не было ни образования, ни навыков, лишь загранпаспорт и воображаемая картина перед глазами: он лежит и курит под потолочным вентилятором в какой-нибудь тропической стране, а рядом с кроватью — его верный старенький «Никон» и бутылка виски.
Конечно, больше всего ему хотелось стать фотографом. В шестнадцать лет он сделал фотопроект «Текстуры» — черно-белые снимки коры и ракушек крупным планом. Тогда его преподаватель в художественной школе пришел в полный восторг от его работ. Но с тех пор ничто не принесло ему того же удовлетворения, как те контрастные снимки инея на стеклах и гравия на подъездной дорожке. Если он станет журналистом, ему придется иметь дело со сложными понятиями, словами, идеями. Декстеру казалось, что из него получится хороший фотограф лишь потому, что он ясно видел, когда получится хороший кадр. Но на нынешней стадии его развития для него было основным критерием выбора профессии то, прозвучит ли ее название круто в баре, если прокричать его на ухо девушке, — и стоит ли отрицать, что фраза «я профессиональный фотограф» звучала красиво, почти также красиво, как «я военный репортер» или «вообще-то, я режиссер-документалист».
— Журналистика — одна из возможностей.
— Или, может, бизнес? Ты же с Кэллумом вроде собирался начать какое-то дело?
— Мы еще думаем.
— Только ничего конкретного ты так и не сказал — просто «бизнес».
— Я же сказал — мы еще думаем. — По правде говоря, его бывший сосед Кэллум уже начал бизнес без него — что-то связанное с компьютерными программами, у него даже сил не хватило вникнуть что именно. Кэл утверждал, что к двадцати пяти годам они станут миллионерами, — но как это будет звучать в баре? «Я занимаюсь компьютерными программами». Нет, профессиональная фотосъемка — его лучший шанс. Он решил сказать это вслух:
— Вообще-то, я подумываю стать фотографом.
— Фотографом? — Элизабет расхохоталась так, что ее сын окаменел.
— Эй, я хорошо снимаю!
— О да, когда не забываешь убрать палец с объектива!
— Ты разве не должна меня поддержать?
— И каким фотографом ты хочешь стать? Модным! — Она снова засмеялась. — Или, может, продолжишь работу над «Текстурами»? — Им пришлось остановиться, потому что от смеха она согнулась пополам, ухватившись за его руку, чтобы не упасть. — Камушки в разных ракурсах! — Наконец она успокоилась, выпрямилась и сделала серьезное лицо. — Декстер, мне очень, очень жаль…
— Вообще-то, мне стало лучше.
— Я знаю, прости. Извини меня. — Они продолжили путь. — Если ты действительно этого хочешь, Декстер, то так и сделай. — Она сжала его руку, и Декстер почувствовал, как к горлу подступает обида. — Мы всегда твердили, что ты можешь стать кем угодно, если постараешься.
— Это всего лишь одна из возможностей, — огорченным голосом произнес он. — Я обдумываю варианты, только и всего.
— Что ж, я на это надеюсь. Да, преподавание, конечно, хорошая профессия, но неужели ты и впрямь хочешь этим заниматься? Разучивать песенки «Битлз» с лупоглазыми скандинавскими девицами?
— Это не так уж просто, мам. И в случае чего у меня будет запасной вариант.
— Знаешь, иногда мне кажется, что в твоей жизни слишком много запасных вариантов. — Произнося это, она смотрела себе под ноги, и Декстеру казалось, будто слова матери отскакивают от вымощенного тротуара. Они прошли еще немного, прежде чем он спросил:
— И что это значит?
— Я просто хотела сказать… — Элизабет вздохнула и склонила голову сыну на плечо. — Просто настанет такой момент, когда тебе придется начать воспринимать жизнь всерьез, понимаешь? Да, ты молод и здоров и довольно красив при нужном свете. Ты нравишься людям, ты умен или, по крайней мере, соображаешь — не в ученом смысле, а соображаешь что к чему. И в жизни тебе везло, так везло, Декстер… тебя оберегали от многого, от ответственности, необходимости зарабатывать деньги. Но ты уже взрослый, и в один прекрасный день все может оказаться не таким… — Она обвела взглядом живописную маленькую улочку, куда он ее привел. — Не таким идеальным. И было бы хорошо, если бы ты был к этому готов. Тебе нужно быть лучше подготовленным к жизни.
Декстер нахмурился:
— И для этого нужна постоянная работа?
— И она в том числе.
— Ты говоришь, как отец.
— О боже, почему?
— Нормальная работа, тылы, чтобы было ради чего вставать по утрам…
— Не только работа, Декстер, не только работа. Тебе нужно направление. Цель. Какая-то движущая сила, амбиции. В твоем возрасте я мечтала сделать мир лучше.
— И поэтому открыла антикварный магазин, — тихо проговорил он, и мать ткнула его локтем под ребра.
— Это сейчас, а тогда все было иначе. И не нахальничай. — Она снова взяла его под руку, и они медленно зашагали дальше. — Я просто хочу гордиться тобой, только и всего. Я уже тобой горжусь, и твоей сестрой, но… ты понимаешь, о чем я. Я немного выпила. Давай сменим тему. Нам надо еще кое-что обсудить.
— Что?
— О… слишком поздно. — Они подошли к отелю: три звезды, элегантный, но не крикливо-шикарный. Сквозь дымчатое стекло Декстер увидел отца — тот сидел в кресле, сгорбившись, согнув одну длинную тонкую ногу, и, скомкав в руке носок, изучал свою подошву.
— О нет, он любуется своими мозолями в холле отеля! Немного английской глубинки на Виа дель Корсо. Очаровательно, просто очаровательно. — Элизабет обратила к сыну лицо. — Пообедаешь со мной завтра, пока твой отец будет сидеть в темной комнате и ковырять мозоли? Пойдем куда-нибудь вместе, только ты и я, в какое-нибудь уличное кафе на маленькой площади. С белыми скатертями. В какое-нибудь шикарное место — я угощаю. Можешь принести свои фотографии красивых ракушек.
— Хорошо, — произнес он обиженно. Его мать улыбалась, но лоб ее был нахмурен, и она как-то слишком сильно сжимала его руку. Вдруг он почувствовал тревожный звоночек и спросил: — А почему вдвоем?
— Потому что я хочу поговорить со своим прекрасным сыном, а сегодня, кажется, слишком пьяна.
— Что-то случилось? Скажи мне сейчас!
— Ничего, ничего…
— Ты с отцом разводишься?
Она тихо рассмеялась:
— Не говори глупости, нет, конечно. — Отец увидел их, встал и начал жать на кнопку открытия дверей. — Разве я могу бросить мужчину, который заправляет рубашку в трусы?
— Так в чем тогда дело?
— Ни в чем, дорогой, ни в чем. — Стоя на улице, она улыбнулась, желая его успокоить, подняла руку и, потрепав короткие волосы на его затылке, пригнула его голову так, чтобы он своим лбом коснулся ее лба. — Ни о чем не волнуйся. Завтра. Завтра как следует поговорим.