Книга: Добрые люди
Назад: 3. Диалоги на постоялых дворах и в пути
Дальше: 5. Город философов

4. О кораблях, книгах и женщинах

Не так давно было признано, что слово «случайность» означает всего лишь наше неведение относительно причин некоторых явлений и что случайностей становится все меньше по мере того, как развивается человеческий разум.
Антуан Депарсьё. «О вероятной продолжительности человеческой жизни»
Солнце еще не закатилось, когда я уселся за столик открытой веранды на центральной пощади Аранда-де-Дуэро. Попросил кофе, открыл пару книг, развернул карту, которую всюду таскал с собой в дорожной сумке, и убедился в том, что до сих пор все в точности совпадало с путеводителями восемнадцатого века: трактиры и постоялые дворы Милагроса и Фуэнтеспины, старый мост через Дуэро, виноградные поля. Даже шоссе, которое шло от трассы А-1 и вело в город, полностью повторяло очертания старой дороги, заезженной колесами и затоптанной подковами. Некоторое время я сидел за столиком, что-то отмечая и просматривая краткую запись, которую маркиз де Уренья сделал в дневнике своего путешествия по Европе в 1787 году:

 

В Аранде имеются две приходские школы, два мужских монастыря и два женских. Условия не слишком отличаются от Сеговии, постоялый двор скромный, а трактир скудный…

 

Главная площадь Аранды за два века, прошедших с тех пор, как сюда прибыли академики, изменилась до неузнаваемости; тем не менее свою форму она сохранила, на ней уцелело несколько старинных зданий и добрая часть галереи, под сводами которой в тот далекий вечер дон Педро Сарате и молодой Кирога возвращались из аюнтамьенто и повстречали Паскуаля Рапосо. Мне предстояло воссоздать атмосферу, чтобы правдоподобно описать такие сцены, как, например, дружеский ужин и приятная беседа, между адмиралом, доном Эрмохенесом, вдовой и ее сыном. Любой из нынешних баров и ресторанов мог находиться на том же самом месте, которое занимали «скудный» трактир и «скромный» постоялый двор – определения, которые в XVIII веке были синонимами скверного, грязного и нищего. Что касается временного пристанища моих ученых мужей, я решил обустроить его в одном из зданий с колоннами, самом старом из всех: я осмотрел его, и оно показалось мне подходящим; его широкие ворота в иное время наверняка вели во внутренний двор, где располагались конюшня и коновязь. С этого места, глядя на противоположную сторону площади, я увидел бар, где запросто мог располагаться трактир, упомянутый Уреньей.
Рассказ маркиза об интерьере постоялого двора не содержит упоминаний о какой-либо мало-мальской роскоши. Без сомнения, на этом постоялом дворе всякому существующему неудобству нашлось бы свое место. Заметки о путешествиях по Европе изобилуют подробными описаниями, поэтому несложно было представить на первом этаже широкий и устойчивый дубовый стол, не покрытый лаком, стоявший рядом с закопченным камином, плетеные стулья с неудобными спинками, подвешенную к потолку люстру с оплывшими желтыми свечами, кухню, куда лучше не заглядывать. На стене возле двери, ведущей в кухню, висит гитара, принадлежащая хозяину постоялого двора, скрипучая деревянная лестница ведет в верхние комнаты, свежевыбеленные, но с вечным дефицитом одеял и соломенных тюфяков. Подробное описание вшей и клопов я решил отложить на другой раз, потому что более всего их водилось в придорожных постоялых дворах, где останавливались погонщики и проезжающие мимо кавалеристы. Именно в тот день, к счастью для моих путешественников, мужиковатая служанка проветрила помещение и протерла теплой водой с добавлением золы – «щелок», указывается в «Толковом словаре испанского языка», выпущенном Королевской академией, – полы в комнате постоялого двора Аранды, придав ей вполне жилой и в целом удовлетворительный вид. А в кухне, где за три реала можно было заказать фунт баранины, за пять кварто – хлебную ковригу, а за восемь – квартильо вина, для вновь прибывших кипел на огне целый горшок с мясом, фасолью и салом.
– Пахнет, как в раю, – замечает дон Эрмохенес, повязывая на шею салфетку.
Служанка приносит дымящийся горшок, из которого все сидящие за столом наполняют свои миски горячим и аппетитным жарким. Прежде чем приняться за еду, вдова Кирога произносит краткую молитву, благословляющую трапезу, по окончании которой все осеняют себя крестным знамением, за исключением адмирала, который лишь уважительно склоняет голову. В столовой они сидят одни, потому что кучер Самарра ужинает в кухне, а пара экстремадурских торговцев, которые сидели за этим столом, когда появились наши путешественники, закончила ужин и удалилась. Эмоции пережитого дня пробудили аппетит, и ужин протекает в приятном молчании, прерываемом шуточными упоминаниями утренней перестрелки, обменом любезностями и почтительным вниманием к сеньоре, которая с радостью позволяет ухаживать за собой: сын подливает ей вино, разбавляя его водой, а дон Эрмохенес подкладывает ей в миску лучшие ломтики баранины и отрезает куски хлеба. Адмирал ужинает молча, о чем-то размышляя, вежливо прислушиваясь к разговору и время от времени вставляя короткие, точные замечания. Он улавливает внимательные взгляды, которые вдова, сидящая напротив, украдкой устремляет на него, поднося ко рту ложку или отвечая на чей-нибудь вопрос.
Ужин заканчивается, сидящие за столом придвигают стулья поближе к пышущему жаром камину, и начинается тертулия. Ее немногочисленные участники все еще взбудоражены недавними приключениями и понимают, что уснуть быстро им не удастся. Молодой Кирога просит у матери позволения закурить, достает трубку и раскуривает табак, пристроив вытянутые ноги на каминной решетке, а затем, с наслаждением выпуская дым, принимается расхваливать с точки зрения военного хладнокровие, проявленное доном Педро Сарате во время встречи с разбойниками.
– Сдается мне, сеньор адмирал, подобные потасовки случались у вас и раньше.
Адмирал загадочно улыбается, глядя на догорающие в камине угли.
– Это вы, друг мой, держались храбро и решительно, – высказывает он ответный комплимент. – Всякий бы подтвердил, что и вам доводилось принимать участие в перестрелках.
– К сожалению, до сегодняшнего дня ни разу не доводилось. Впрочем, если речь идет о привычке к оружию и стрельбе, в моем случае это вполне естественно: обе эти вещи предусматривает королевская служба.
– Как было бы славно, – упрекает его мать, – если бы служба у Его Величества потребовала бы от тебя чего-то иного. Как ужасно вырастить сына для того, чтобы однажды его призвали на войну… В моей жизни с твоим несчастным отцом и так было достаточно горя.
В ответ молодой человек беспечно хохочет, покуривая трубку.
– Матушка, прошу вас. Держите себя в руках… Что подумают сеньоры?
– Не беспокойтесь об этом, поручик, – успокаивает его дон Эрмохенес. – Нам можно доверять. Вы – юноша с хорошим вкусом, высоким духом и развитой речью. А матушка – она всего лишь матушка.
Наступает молчание, будто бы слова библиотекаря заставили всех задуматься. В камине тлеет полуобгоревшая головешка, гостиная постепенно заполняется дымом. На глазах у вдовы выступают слезы, она машет веером, чтобы разогнать дым. Адмирал наклоняется, берет щипцы и отбрасывает дымящую головешку в глубь камина. Вернувшись в прежнее положение, он снова встречает взгляд вдовы Кирога.
– Вы участвовали в морских сражениях, сеньор адмирал? – спрашивает она.
Адмирал отвечает не сразу.
– Случалось.
– Давно?
Горящие угли озаряют сидящих, подсвечивая лицо адмирала и делая заметными красноватые сосуды у него на щеках.
– Очень давно… Вот уже тридцать лет я не ступал на борт корабля. Большую часть жизни я был теоретиком… Сухопутным моряком.
– Не таким уж сухопутным, – перебивает его дон Эрмохенес. – Просто адмирал – человек скромный и не признает своих заслуг. Прежде чем взяться за штудии и «Морской словарь», он принимал участие в нескольких важных морских операциях.
– Например? – с интересом спрашивает вдова, оставляя в покое веер.
– Взять хотя бы битву при Тулоне, – горячится библиотекарь. – Вот уж где англичане получили по заслугам! Не так ли, дорогой адмирал?
Вместо ответа адмирал улыбается, все еще перекладывая щипцами головешки в камине.
Молодой Кирога, который уже докурил свою трубку, убирает ноги с решетки и с изумлением смотрит на адмирала.
– Вы правда были в Тулоне, сеньор адмирал? В сорок четвертом? Господи… Там была настоящая заваруха, насколько мне известно. Славная битва!
– Вас тогда и на свете не было.
– Ну и что? Каждый испанец знает, как было дело. А вы в то время, наверное, были еще совсем молоды.
Адмирал невозмутимо пропускает мимо ушей намек на возраст и в ответ лишь пожимает плечами.
– Я был старшим лейтенантом на борту 114-пушечного «Короля Филиппа».
Молодой Кирога присвистывает от восхищения.
– Насколько мне известно, этому кораблю досталось в битве больше других.
– Он всего лишь был одним из многих… Дон Хуан Хосе Наварро поднял на нем штандарт, вот англичане и набросились.
– Расскажите. Пожалуйста, – просит мать.
– Нечего рассказывать, – скромно качает головой адмирал. – Во всяком случае, лично обо мне. Я командовал второй батареей; занял свое место на нижней палубе в начале битвы, это было около часу пополудни, а на верхнюю поднялся в конце, когда было уже темно.
– Должно быть, было ужасно, да? – перебивает его молодой Кирога. – Столько часов на нижней палубе, всюду дым, взрывы, треск… Простите за нескромный вопрос, но этот шрам у вас на виске, вы его получили в том сражении?
Адмирал пристально смотрит на юного офицера, водянистые глаза делаются будто бы еще прозрачнее.
– Вам хочется, чтобы так оно и было?
– Видите ли… – Кирога колеблется, он смущен. – Даже не знаю, что сказать… По моему мнению, это была бы славная отметина.
Повисает пауза.
– Славная, вы говорите?
– Именно.
– Я совершенно согласна с таким определением, – подтверждает сеньора, несколько уязвленная скептическим тоном адмирала. – Заявляю это как супруга и мать военных.
Дон Эрмохенес, внимательно наблюдающий за доном Педро Сарате, замечает улыбку на его сухих, тонких губах. А может, это всего лишь отблеск огня, упавший ему на лицо.
– Ситуация была не из самых приятных, если вы это имеете в виду, – говорит адмирал. – Жаркий был денек, и пришлось нам несладко: три английских корабля подошли почти вплотную и открыли огонь.
Произнеся эти слова, он умолкает, глядя на угли.
– В целом вы правы, – вздохнув, добавляет он через минуту. – Славных отметин в тот день было получено более чем достаточно.
Воображая сцену сражения, юный Кирога вторит адмиралу с пылкостью и энтузиазмом.
– Я всегда восхищался моряками, – признается он. – Сам я привык к войне на твердой земле, и меня поражает, что люди способны выносить подобные тяготы, холод и неуверенность, к тому же в открытом море ориентироваться приходится по звездам или солнцу… К естественной жестокости океана, бурям и штормам добавляются еще и испытания войны… Я видел морские битвы только на гравюрах, но в море это, должно быть, и вовсе нечто чудовищное.
– Всякая война такова, будь она на море или на суше. Уверяю вас, поручик, даже самый умелый художник не в силах передать на своей гравюре реальность морского сражения.
– Да-да… Понимаю, что вы хотите сказать. И все-таки слава…
– Поверьте, второй батарее «Короля Филиппа» не досталось и крупицы этой славы.

 

Сеньору Мануэлю Игеруэле, проживающему в Мадриде.
Выполняя ваши указания насчет регулярных отчетов, пишу это письмо в Аранде-де-Дуэро. Прибыл я сюда нынче ночью, преследуя двоих кабальеро, которых вы знаете. Все это время я старался держаться на некотором расстоянии от них. К счастью, погода стоит отличная, нет ни дождя, ни грязи. Путешествие протекает по намеченному плану, за исключением некоторых происшествий, которые, однако, не слишком задерживают продвижение путников и не наносят вреда их здоровью. Я имею в виду столкновение с разбойниками (которое произошло по отнюдь не зависящим от меня причинам) в окрестностях реки Риасы. Вместе со своими двумя товарищами, занимавшими второй экипаж и сопровождавшими их в поездке, они встретились с бандитами лицом к лицу. В результате злодеи были обращены в бегство (после небольшой перестрелки, во время которой долговязый академик проявил хладнокровие, которого я от него никак не ожидал). Их спутники – сеньора, про которую говорят, что она вдова, и ее сын, офицер, – едут в Памплону в собственном экипаже. Из-за поломки колеса они направились в Аранду в сопровождении наших двоих путешественников. Сейчас все они проживают на постоялом дворе, где в настоящий момент ужинают. Сам я на всякий случай разместился в гостинице напротив (цены бесстыжие, а кормежка дряннее некуда). Как сообщил конюх с постоялого двора, сеньора и ее сын останутся в Аранде, где будут дожидаться починки своего экипажа. Наши же двое завтра продолжат свой путь. Выезд намечен на восемь утра. Сдается мне, планы их не изменились и они отправятся в Байонну, а оттуда – в Париж, как вы и толковали мне в Мадриде.
Буду писать вам с дороги и обо всем докладывать (как мы и договаривались). В первую очередь о важных происшествиях, если таковые случатся. Если вам понадобится выслать мне дополнительные инструкции или сообщить что-то срочное до тех пор, пока я не покинул Испанию, можете воспользоваться конным посыльным (если, конечно, расходы покажутся вам разумными), он сможет догнать меня на одном из постоялых дворов, в которых я буду останавливаться по пути. Насколько мне известно, самые надежные из них – постоялый двор Хромого в Бургосе (меня там хорошо знают) и гостиница Бривьески или Мачина в Ойярсуне (в них меня тоже знают). Последняя расположена почти что на границе с Францией. Если в ближайшее время я не получу новых инструкций, буду следовать старым.
Передаю вам привет (который распространяется также и на другого кабальеро, вашего друга).
В ожидании распоряжений.
Паскуаль Рапосо
Рапосо складывает листок с письмом, надписывает адрес и, поднеся баночку с сургучом к свече, аккуратно его запечатывает. Завтра он передаст письмо посыльному, заплатив полтора реала, чтобы тот с первой же почтой отправил его в Мадрид. Затем убирает письменный прибор и допивает последний глоток скверного вина, оставшегося в кувшине на столе. Ужин, как Рапосо только что указал в письме Игеруэле, съеденный в этой самой комнате часом ранее, – подавшая его служанка, плохо отмытая, но с соблазнительными формами, смазливой мордашкой, к тому же не слишком старая, позволила потискать себя, прежде чем удалилась, – был весьма скромный, к тому же не слишком вкусный: половина пересушенной курицы, которая была цыпленком во времена царя Гороха, да два яйца, снесенные, должно быть, этой самой курицей в далекие дни ее юности. У Рапосо еще не закончились кое-какие припасы – пара кусков черствого хлеба и немного сыра, служившие закуской к вину. Беспорядочная жизнь, которую он вел, сколько себя помнит, сперва в качестве солдата, затем человека, готового на все, однажды сильно осложнилась из-за испорченного желудка; и теперь, если в продолжение некоторого времени ему в желудок ничего не попадает, тупая, тянущая боль расстраивает в конце концов все его планы. Потирая рукой живот под расстегнутой рубашкой, надетой поверх штанов, – шерстяные носки он тоже так и не снял, поскольку, стащив сапоги, обнаружил, что пол ледяной, а никакой циновки на нем не предусмотрено, – Рапосо смотрит на серебряные часы с цепочкой, лежащие на столе: французский заводной механизм отличного качества, личный трофей, доставшийся ему после одного давнего дельца, уже почти забытого: бывшему владельцу эта безделушка больше уже никогда не понадобится. Затем встает и подходит к окну с открытыми ставнями. Через толстое оконное стекло Рапосо бросает взгляд на другую сторону улицы, пустынной и окутанной мраком. Гостиница, где остановились остальные путешественники, также погружена в сумерки, которые рассеивает лишь фонарь над воротами, чей жалкий огонек, кажется, вот-вот погаснет. Машинально пощипывая бакенбарды, Рапосо вспоминает стычку, произошедшую сегодня днем вдали от этого места, а также долговязого субъекта, именуемого адмиралом, который с таким спокойствием разрядил пистолеты, и на его лице появляется задумчивая улыбка. Кто бы мог подумать, размышляет Рапосо: почтенный сеньор ученый, знаток испанского языка. Какие все-таки удивительные сюрпризы преподносит жизнь! Даже о священнике не станешь утверждать, что он не твой отец.
В дверь стучат – даже, скорее, скребутся, – и улыбка на лице Рапосо меняется. Теперь она выглядит заговорщицкой, предвкушающей скорые удовольствия. Не заботясь о внешнем виде, он направляется к двери и распахивает ее. За дверью стоит все та же служанка, на ней ночная рубаха, голова не покрыта, на плечи накинута вязаная шаль, в руке – подсвечник; верная обещанию, данному час назад, она точна, как двенадцать ударов, которые в это мгновение отбивают часы аюнтамьенто. Рапосо отступает на шаг, служанка неслышно проникает в комнату и задувает свечи на подсвечнике. Без каких-либо вступлений и лишних слов Рапосо протягивает лапу и хватает ее за грудь, увесистую и горячую под грубой тканью рубахи. Затем указывает на стол, где одна на другой лежат две серебряные монеты. Служанка все понимает, хихикает и позволяет его руке делать все, что ей заблагорассудится.
– Только в губы не целуй, – говорит она, когда он подходит ближе.
От нее пахнет долгим рабочим днем, усталостью, грязью и потом. Запах возбуждает Рапосо, и он подталкивает ее к кровати. Уже в постели она задирает рубаху, обнажая бедра, и он трется о ее голые ляжки, устраиваясь поудобнее и расстегивая штаны.
– Внутрь не кончай, хорошо? – шепчет служанка.
На губах Рапосо появляется жестокая лисья улыбка.
– Не беспокойся, – отвечает он. – Я ничего там не оставлю, даже если ослепну от вина.

 

Вечеринка затянулась дольше обычного, ибо означала прощание: они допоздна болтали возле камина, потом юный Кирога попросил у хозяина гитару и, к удивлению ученых мужей, некоторое время развлекал всю компанию довольно сносной игрой. Не в силах более бороться с усталостью и утомлением, дон Эрмохенес и дон Педро поднимаются наверх и в относительно интимной обстановке, которую обеспечивает тростниковая ширма, обтянутая безвкусно размалеванным холстом, раздеваются, чтобы улечься спать.
– Какие очаровательные люди донья Асенсьон и ее сын, – говорит дон Эрмохенес. – А как замечательно молодой человек играет на гитаре, не правда ли? Я буду по ним скучать.
Адмирал не отвечает. Он снимает камзол и аккуратно вешает его на спинку стула. Затем расстегивает жилетку и заводит часы. Скудный свет двух свечей на латунном канделябре освещает половину его лица, удлиняя тени на смуглых щеках.
– Что-то мне подсказывает, дорогой адмирал, – продолжает дон Эрмохенес, – что сеньора тоже будет вас вспоминать.
– Не говорите ерунды.
– Я совершенно серьезно. Все мы взрослые люди, наученные опытом, и умеем читать по глазам. По-моему, вы покорили ее сердце.
Тени, падающие на лицо адмирала, складываются в неясную гримасу.
– Ложитесь спать, дон Эрмохенес. Время позднее.
Библиотекарь покорно удаляется за ширму, прихватив с собой ночную рубашку, и начинает раздеваться.
– Ничего странного тут нет, – настаивает он. – Почтенная вдова вовсе не стара. Да и вы хоть куда в свои…
Он на секунду смолкает, высунувшись из-за ширмы, ожидает, пока адмирал закончит фразу. Но адмирал не реагирует. Всякий раз, когда речь заходит о его возрасте, он упрямо отмалчивается. Сейчас он сидит на постели в брюках и рубашке, развязывая ленту, которая стягивает его волосы.
– Кроме того, – дон Эрмохенес снова высовывается из-за ширмы, – ваша манера держаться не оставляет равнодушным.
– Моя манера?
– Именно, мой друг. Вы всегда такой серьезный. Такой сдержанный и осмотрительный!
– Даже не знаю, как на это реагировать, сеньор библиотекарь.
Дон Эрмохенес, уже в ночной рубашке до колен и колпаке, выносит из-за ширмы сложенную одежду.
– О, это лучший комплимент в мире! Взгляните на меня: росту никакого, пузатый, физиономию приходится брить дважды в день. Просто чудо, что моя покойная благоверная согласилась выйти за такого замуж! Не сразу я ее уговорил. А сейчас я еще к тому же и стар, страдаю подагрой и другими напастями. Вы же, наоборот…
Адмирал поглядывает на него насмешливо, с некоторым любопытством. Не проронив ни слова, достает из чемодана ночную рубашку и направляется за ширму.
– Позволите задать вам один нескромный вопрос, дорогой друг? – говорит библиотекарь. – Благодаря тому, что мы друг друга все равно не видим?
Адмирал замирает на полдороге и вопросительно смотрит на него.
– Задавайте.
– Вы никогда не думали о том, чтобы жениться?
Повисает пауза. Адмирал погружается в себя, будто бы действительно размышляет над заданным ему вопросом.
– Было дело, – отвечает он наконец. – В молодости.
Библиотекарь молчит, дожидаясь, что адмирал добавит что-нибудь еще. Но тот больше ничего не произносит, только пожимает плечами и исчезает за ширмой.
– Должно быть, все дело в морских плаваниях, – гадает дон Эрмохенес, рассматривая свои ноги, обутые в тапки. – Личная жизнь плохо сочеталась с длительными отлучками и прочим, что предполагает ваше ремесло…
С другой стороны разрисованного холста слышится голос адмирала:
– Я плавал очень недолго и почти всю свою жизнь прожил в Кадисе и Мадриде. Так что дело не в этом.
Снова повисает тишина. В конце концов адмирал появляется в ночной рубашке. В таком виде, думает дон Эрмохенес, он кажется еще более худым и высоким.
– Наверное, я никогда этого всерьез не хотел, – добавляет адмирал. – Эгоистические потребности семейной жизни по части уюта и обустройства дома всегда удовлетворяли мои сестры. По различным причинам они тоже не смогли или не захотели выйти замуж. В итоге посвятили жизнь целиком заботам обо мне.
– А вы свою – заботе о них?
– Видимо, да.
– Значит, это вопрос верности. К тому же обоюдной.
Адмирал снова пожимает плечами.
– Пожалуй, вы несколько преувеличиваете.
– Может быть. В любом случае брак нужен мужчине не только для…
Библиотекарь смолкает, пристыженный пристальным взглядом адмирала.
– Простите, – бормочет он. – Должно быть, я слишком далеко зашел со своими вопросами…
– Ничего страшного. Наше путешествие обещает быть долгим. И узнавать друг друга – вещь естественная.
Искренняя улыбка адмирала способна разрядить любую напряженность. Это ободряет дона Эрмохенеса, пробуждая в нем даже некоторый азарт.
– Не сомневаюсь, что в юные годы, когда вы кочевали из порта в порт, у вас было много возможностей…
Адмирал чуть слышно смеется, ничего не отвечая. Странный смех, подмечает библиотекарь про себя. Он как будто не имеет отношения к разговору.
– Вы, конечно, были очень привлекательным молодым офицером, – продолжает дон Эрмохенес. – Простите, что я это вам так прямо говорю, но в вас и сейчас чувствуется молодцеватость, несмотря на… гм, возраст… Достаточно вспомнить, какими глазами смотрела на вас вдова Кирога, пока ее сын, этот замечательный юноша, играл на гитаре. После утренней перестрелки сеньора с вас просто глаз не сводила. Я убежден, что…
Внезапно он осекается, удивившись собственной храбрости, и лишь моргает, словно в произнесенных только что словах библиотекарю померещилось нечто необычное, ему не свойственное.
– Любопытно, сеньор адмирал, – произносит он в следующий миг, – я ни разу в жизни не говорил о женщинах. Ни с кем, никогда. Во всем виноваты дорога и сегодняшнее приключение, вот я и разговорился. Простите меня, прошу вас. Я и сам понимаю, что это не слишком уместный разговор для двоих ученых Испанской королевской академии.
На губах адмирала вновь появляется улыбка – на этот раз мягкая, снисходительная.
– А почему бы и нет?
– Видите ли, вопросы, которыми мы занимаемся…
Адмирал поднимает руку, словно стараясь предупредить новое недопонимание.
– О, об этом не беспокойтесь. Было бы слишком обременительно проделать расстояние почти в двести лиг, беседуя исключительно о залогах, спряжении и словообразовании в алфавитном порядке.
Оба от души смеются. Пока адмирал укладывается спать – жесткий колючий матрас хрустит под тяжестью его тела, – библиотекарь просит прощения, берет ночной горшок, стоящий в углу комнаты, и вместе с ним скрывается за ширмой. Слышится звон струйки, бьющей в фаянсовое дно.
– Есть вещи, которые извечно свойственны женщинам, – говорит адмирал. – Они являются частью их природы.
Библиотекарь появляется из-за ширмы с горшком в руке. Он заинтригован.
– Какие именно вещи вы имеете в виду?
– Вы много лет были женаты и знаете это лучше меня.
Библиотекарь ставит горшок на пол и, проходя мимо открытого чемодана дона Педро, замечает один из трех томов Эйлера.
– Позволите мне взглянуть?
– Разумеется.
Дон Эрмохенес берет книгу, надевает пенсне и ложится в кровать: «Lettres а une princesse d’Allemagne», отпечатано в Санкт-Петербурге в 1768 году.
– Уверяю вас, я никогда не думал о женщинах с этой точки зрения, – произносит он, листая книгу. – Моя супруга была святая.
– Я другое имел в виду. И я не сомневаюсь, что именно таковой она и была.
– Благодарю…
– Понимаете, это совсем про другое…
Он умолкает, будто бы подбирая слова, которые даются ему с трудом.
– Это словно недуг, которым страдает большинство из них, – наконец произносит он. – Смесь предчувствий и глубокой печали… Не знаю, как выразить, сложно сформулировать.
– В моей бедной покойной жене я не замечал ничего похожего. Только раз в месяц несколько сложных дней, вы меня понимаете. Вот, собственно, и все.
– Возможно, вы просто не обращали внимания. Слишком много места в вашей жизни занимала латынь, дон Эрмес. А заодно и книги.
– Может, так оно и было. В конце концов, aliquando dormitat Homerus… Так, по-вашему, это присуще им всем?
– По крайней мере, тем из них, кто поумнее, а также некоторым другим, которые таковыми не являются. Однако последние не осознают того, что с ними происходит. Что-то вроде болезни в скрытой форме.
Библиотекарь с комичным беспокойством ощупывает себя поверх одеяла.
– Болезнь, вы говорите? Надеюсь, она не заразна.
– В том-то и дело. Если подойти слишком близко, можно заразиться.
– Вот уж не думал, что вы мизогин, дорогой друг. Даже учитывая вашу холостяцкую жизнь.
– Вы ошибаетесь, я вовсе не таков. Мы имеем в виду разные вещи… Так или иначе, лучше быть начеку. Мало какие супружеские союзы следуют разумному, заранее продуманному плану. И ничего хорошего в итоге не получается.
Повисает тишина. Адмирал протягивает руку, чтобы погасить свечи, и замечает, что дон Эрмохенес по-прежнему лежит с открытой книгой. Однако смотрит не в книгу, а на него.
– Поэтому вы к ним не приближаетесь?
– Что значит не приближаюсь? Меня дома ждут две женщины.
– Вы понимаете, что я имею в виду.
Ответа не последовало. Положив голову на подушку, адмирал рассматривает тени на потолке.
– Я скучаю по моей жене, – продолжает библиотекарь. – Она была хорошим человеком, и мне ее не хватает. Но сейчас припоминаю, что иногда она действительно надолго умолкала. Словно бы чувствовала себя одинокой даже рядом со мной.
– Все женщины таковы… Что же касается молчания, подозреваю, что они нас осуждают, оттого и молчат.
– По-вашему, это молчание – осуждающее? – Дон Эрмохенес приподнимается на локте, он заинтригован. – Над этим стоит поразмыслить.
– Боюсь, что большая часть их вердиктов колеблется от сострадания к презрению…
– Вот как… Никогда не рассуждал с этой точки зрения… Никогда.
Библиотекарь рассеянно блуждает взглядом по открытой странице: «Без сомнения, Богу было бы несложно умертвить тирана, не дожидаясь того, что он причинит страдания добрым людям…» – переводит он вслух. Затем отрывает глаза от книги, по-прежнему указывая пальцем на строки.
– Вот он, иной век, – задумчиво заключает он. – Вот-вот наступит новая эра… Просвещение многое изменит. И женщин в том числе.
Адмирал лежит на спине, он уже укрыт одеялом и выглядит спящим. Но внезапно слышится его голос:
– Без сомнения. Не знаю только, поможет ли это излечить их болезнь или всего лишь облегчит симптомы.

 

В Бривьеске я решил сойти с основной трассы, поскольку, сравнив старые путеводители с современной картой автомобильных дорог, обнаружил, что маршрут шоссе N-1 совпадает со старой королевской дорогой, соединяющей Бургос и Виторию. Небо загораживали низкие тучи, которые вскоре пролились проливным дождем, сделавшим линию горизонта неразличимой и превратившим поля в непролазную грязь. Я оставил автомобиль у мотеля, чтобы выпить кофе, пока погода не улучшится, и некоторое время просидел в крытой галерее, изучая карту, перечитывая собственные записи в блокноте и размышляя об одном отличном упражнении, соединяющем литературу с жизнью: оно заключается в том, чтобы посещать места, описанные в книгах, и, вооружившись воспоминаниями о прочитанном, встраивать в них реальные или вымышленные сюжеты, а также настоящих или придуманных персонажей, которые населяли эти места в иные времена. Города, отели, пейзажи наполняются новым, волнующим смыслом, когда некто приносит в голове прочитанную книгу. Все меняется: так, совсем иначе видится Ла-Манча, если человек прихватил с собой «Дон Кихота»; Палермо, если он прочел «Леопарда»; Буэнос-Айрес, если в памяти живы Борхес и Бьой Касарес; или же прогулка по Гиссарлыку, который когда-то был городом под названием Троя, не говоря уже о сознании того, что у тебя на ботинках – та же пыль, по которой Ахиллес некогда тащил труп Гектора, привязав его к своей колеснице.
Это касается не только уже существующих книг, но и тех, которым только еще предстоит быть написанными: в этом случае путешественник сам населяет реальное место объектами своего воображения. Со мной такое случается довольно часто, я принадлежу к тому виду писателей, которые предпочитают располагать свои мизансцены в реальных местах. Не знаю большей радости, чем обозревать эти места, наподобие охотника или лиса, выслеживающего добычу, пока в твоей голове рождается история; проникать внутрь здания, разгуливать по улице, размышляя: это место как раз мне подойдет, возьму-ка я его к себе в книгу. Представлять, как твои персонажи располагаются на том же месте, где стоишь ты, садятся там, где ты сидишь, глядя на то, что ты рассматриваешь. По сравнению с актом писательства эти приготовления кажутся еще более возбуждающими и плодовитыми – настолько, что их последующая материализация с помощью чернил и бумаги или же на экране компьютера может показаться обычной формальностью и даже чем-то обременительным. Ничто не может сравниться с чистым первоначальным импульсом, с предвкушением, с первым ударом сердца будущей книги, когда автор еще только приближается к истории, которую ему предстоит рассказать, как к человеку, в которого он недавно влюбился.
Иногда, причем довольно часто, это приближение может быть опосредованным. Может оно быть и совершенно случайным. Нечто подобное произошло со мной в то утро, на постоялом дворе неподалеку от Бривьески, пока я смотрел на дождь. Письмо, написанное Паскуалем Рапосо академикам Игеруэле и Санчесу Террону, стало причиной новой встречи этих почтенных академиков в Мадриде, и я раскидывал умом над тем, где именно могла бы произойти эта встреча. В голову приходили различные кофейни или ночная прогулка по городу, во время которой состоялся их разговор; на следующий день я решил поместить их в Королевскую академию в Доме Казны, где они могли бы встретиться по окончании очередного собрания в один из четвергов; или же вовсе где-нибудь на бульваре Прадо. Однако за столиком мотеля мне пришла в голову другая идея. Незадолго до этого я прошагал некоторое расстояние под дождем, и обувь моя была перепачкана грязью. Это были туристические ботинки превосходной кожи из Вальверде-дель-Камино: вот уже много лет я ношу одну и ту же модель, которую покупаю в небольшом магазине товаров для конного спорта и верховой езды в мадридском Растро. И вот я машинально рассматривал эти ботинки, размышляя о том, что, вернувшись в отель, надо будет хорошенько их почистить, затем мои мысли плавно переместились в будущее, когда мне придется приобрести новую пару в том же магазине, где я их обычно покупаю, то есть в Растро. Тут я вспомнил, что в XVIII веке этот ныне популярный район-рынок, где покупают и продают различные вещи, бывшие в употреблении, был злачным местом, активно посещаемым жителями Мадрида. У меня в распоряжении имелось много бытоописательной литературы, рассказывающей о той эпохе и описывающей различные документальные подробности, начиная от периодики и заканчивая авторами-однодневками, такими, как сочинитель сайнете Рамон де ла Крус или хронист XIX столетия Месонеро Романос, чей очерк об одной из небольших площадей Растро – в наше время она называется Каскорро, – а также улицы Рибера-де-Куртидорес отлично подходил для описания этого квартала в том виде, в каком он пребывал в восьмидесятых годах предыдущего столетия: «Центральный рынок, где выставляют на продажу всякую утварь, мебель, одежду и рухлядь, попорченную временем, обойденную судьбой или же украденную у законных владельцев». Вот я и решил, что Игеруэла и Санчес Террон, два злоумышленника, договорившиеся о том, что «Энциклопедия» ни в коем случае не должна оказаться в стенах Испанской королевской академии, встретятся на сей раз в каком-нибудь уголке Растро. И разумеется, в дождливый день.

 

Над площадью льет проливной дождь. Вода скапливается в парусиновых навесах над лавками, переливается через край, просачивается сквозь швы, заплаты и отверстия. Монотонная дробь дождя, барабанящего о каменную мостовую, кажется бесконечной. Однако завсегдатаям этого места в голову не придет отсиживаться в четырех стенах: публика всех сортов и мастей, от респектабельных граждан до горничных, лакеев и карманных воришек, пусть менее изобильная, чем в погожие воскресенья, вооружившись зонтиками, плащами, шляпками, накидками и клеенчатыми дождевиками, прохаживается вдоль рядов и с любопытством заглядывает под парусину торговых палаток, расположившихся в зданиях вокруг рынка.
В крытой галерее перед букинистическим развалом, чей пол обильно посыпан опилками, случайно сталкиваются Мануэль Игеруэла и Хусто Санчес Террон. Последний отчаянно торгуется за старенький томик «Оракула новых философов», предлагая четыре реала против десяти, потребованных хитрюгой букинистом, проходимцем с бакенбардами, вороватыми глазенками и грязными пальцами.
– Две песеты накину – не больше, – напирает Санчес Террон.
– Один дуро, меньше не возьму, – артачится продавец.
– Держите ваш дуро, – неожиданно вмешивается Игеруэла, протягивая на ладони серебряную монету.
Букинист как ни в чем не бывало протягивает книгу новому покупателю. Это экземпляр в потертой обложке, зачитанный до дыр. Санчес Террон, не на шутку уязвленный, зыркает на Игеруэлу с подозрением.
– Не знал, что вы стоите сзади.
– Я вас заметил, но не хотел мешать. Надо же, как вы отчаянно торговались!
Санчес Террон с осуждением смотрит на книгу в руках своего коллеги.
– Надо заметить, очень некрасиво с вашей стороны.
Игеруэла смеется и вручает ему книгу:
– Это вам, дружище. Маленький презент.
Санчес Террон смотрит на него с хмурым удивлением.
– Но ведь эта книжонка не стоит целого дуро!
– Какая теперь разница? Сделайте милость, примите ее от меня.
Санчес Террон все еще сомневается: на его лице изображается надменное презрение.
– Это был с моей стороны не более чем минутный каприз, поверьте… Затхлый консерватизм автора…
– Бросьте, дружище, – перебивает его Игеруэла. – Берите книгу – да и дело с концом.
Санчес Террон берет у него из рук книгу с таким видом, словно делает одолжение, и сует в карман пальто. Оба шагают под навесами лавок, уворачиваясь от струек воды, льющихся сверху. Игеруэла кутается в черный плащ, застегнутый на все пуговицы, на голове у него круглая клеенчатая шляпа, а Санчес Террон, чья голова не покрыта вовсе, с помощью солнечного зонтика спасает от дождя свое элегантное, сшитое на французский манер пальто с длинными фалдами, зауженное на талии.
– Как наше с вами дело?
– Вы имеете в виду Париж? – безжалостно отзывается Игеруэла.
Санчес Террон недовольно поджимает губы.
– Разве есть что-то другое, где бы наши с вами интересы совпадали?
Издатель отвечает не сразу. Он посмеивается сквозь зубы: уязвленный тон коллеги его забавляет.
– Я получил новости от нашего третьего путешественника.
– Да? И что же?
– В четверг у меня не было возможности обсудить это с вами в Академии. Слишком много ушей вокруг. Кроме того, мне пришлось уйти пораньше.
– Дорога проходит без приключений?
– По крайней мере, ничего такого, что бы их задержало. Даже встреча с грабителями не помешала.
– Господи… Что-то серьезное?
– Думаю, нет. Похоже, адмирал весьма преуспел в военной службе. Отлично стреляет и все такое.
– Адмирал? Кто бы мог подумать!
– Представьте себе. Наш пострел везде поспел.
Академики бредут между рядами, заваленными обрезками текстиля, и развалами старьевщиков, стараясь не задевать людей, которые ищут под навесами укрытие от дождя, а заодно глазеют на ветхую мебель, драгоценности сомнительной подлинности, ржавые шпаги, тарелки с отбитыми краями и сервизы, в каждом из которых чего-нибудь не хватает.
– У меня есть друг в Совете Кастилии, – сообщает Санчес Террон. – Имя его значения не имеет.
Игеруэла смотрит на него с любопытством.
– И что сообщил вам этот друг?
Санчес Террон объясняет в нескольких словах. Поездка в Париж за «Энциклопедией» породила при дворе множество слухов, и не все они положительного свойства. Кое-кто и вовсе считает, что это дурной пример. И что Академии, имеющей поддержку короля, не следует лезть в философские дебри. Два дня назад архиепископ Толедский сделал несколько замечаний как раз на этот счет. Видимо, это стало причиной непродолжительной беседы короля и архиепископа, а также маркиза де Каса Прадо, который тоже подвернулся под руку.
– Эти двое, – подытоживает Санчес Террон, – а они с вами одного поля ягода, иначе говоря, у них те же устарелые взгляды, что и у вас, дон Мануэль, сделали весьма смелый заход: намекнули королю, что было бы неплохо приостановить это дело…
– И кто же это сказал? – оживляется Игеруэла.
– Прямо ничего сказано не было. Король внимательно выслушал обоих, а затем заговорил о чем-то другом.
– Очень неблагоразумно с его стороны.
– Возможно. Тем не менее дело обстоит именно так.
– А инквизиция?
– Вы же слышали на собрании дона Жозефа Онтивероса, постоянного секретаря Совета… С его стороны, nihil obstat. Да что там: он собственной рукой подписал разрешение на доставку «Энциклопедии» из Франции!
Игеруэла щелкает языком и качает головой.
– Дрянные времена… Святой инквизиции – и той нельзя доверять.
– Мне есть что на это сказать, однако лучше я промолчу.
На лице Игеруэлы появляется кривоватая наглая улыбка.
– Вот это мне по душе, дон Хусто, – иронизирует он. – Оберегайте меня, как я того заслуживаю… Будьте добрым малым и уважайте наше перемирие.
Санчес Террон рассеянно заглядывает в каморку торговца тряпьем, где высятся горы поношенных камзолов, обшитых тесьмой, пожелтевших кружев, съеденных молью или вышедших из моды шляп. Пахнет гнилью и тленом, и сырость, царящая в помещении, отнюдь не облагораживает тяжелого запаха испарений.
– А не могли бы вы в этом вашем «Литературном критике»…
Колючий взгляд Игеруэлы не дает Санчесу Террону закончить фразу.
– В моей презренной бумажонке, – с сарказмом перебивает его издатель, – которую ваши собратья по убеждениям шпыняют за отсталость и обскурантизм? И который вы сами как-то раз на тертулии в Сан-Себастьяне обозвали «позорным памфлетом»? Как видите, мне все отлично известно!
– Да, – высокомерно соглашается Санчес Террон. – Именно о нем и речь. Так вот: не могли бы вы упомянуть про наше с вами дело, воспользовавшись чьим-нибудь авторитетным мнением?
Практичный Игеруэла вмиг усмиряет свой гнев, будто свечу задувает. Выходит у него это вполне естественно.
– Что вы имеете в виду?
– Точно пока не знаю. Достаточно было бы мнения пары епископов, герцога де Орана или же самого маркиза де Каса Прадо… Кого-то, кто имеет вес при дворе, а заодно не чужд вашим взглядам и убеждениям.
Издатель предостерегающе поднимает указательный палец с грязным ногтем.
– Я не имею права заниматься такими вещами, – заявляет он. – Одно дело – моя позиция как издателя, другое – как ученого… Выступать на заседании Академии против этого бреда с доставкой «Энциклопедии» – это одно, а открыто нападать на почтенную организацию, к которой мы с вами оба принадлежим, – совсем другое. Мы собственными руками дадим оружие нашим общим врагам!
Санчес Террон надувается, как индюк.
– Значит, на вашей совести…
Собеседник перебивает его с едкой улыбкой:
– Если уж мы заговорили о совести, могу предложить вам то же самое, сеньор философ. Действуйте самостоятельно, обнародуйте все это в каком-нибудь печатном органе или в общественном месте. Не бойтесь запятнать себя. Заявите во всеуслышание, что свет новой культуры должен распространяться исключительно через просвещенных граждан – таких, как вы. Потому что мед существует не для ослиных утроб.
– Не говорите чушь!
– Хорошо, не буду. Но я вас понимаю, и вы меня тоже отлично понимаете.
Их беседу прерывает какой-то жутковатый на вид цыганистый малый в мокром буром плаще. Откуда-то из складок этого плаща он извлекает четыре серебряных столовых прибора, замотанных в дерюгу, и сует академикам под нос, требуя за них сто двадцать реалов. Его жена больна, объясняет он, и, чтобы поправить ее здоровье, приходится продавать эти бесценные сокровища.
– И что, тяжело больна? – насмешливо спрашивает Игеруэла.
Мошенник с готовностью крестится:
– Клянусь честью моей матери.
– Вот как… А ну-ка, убирайся отсюда, пока я не кликнул гвардейца!
– Я всего лишь нищий погонщик, ваша светлость, – мямлит мошенник.
– Пошел прочь, я сказал.
Академики продолжают свой путь, пересекают какой-то проулок, аккуратно обходя лужи. Санчес Террон, который держит над головами обоих зонтик, поворачивается к Игеруэле.
– Думаете, мы найдем способ помешать парижскому делу?
– Вы имеете в виду Паскуаля Рапосо? Не сомневаюсь. Этот человек отлично знает и город, и жителей этого города. На редкость смышленый малый… Я имею в виду, что в своих грязных делишках он ориентируется превосходно.
Они остановились под арками крытой галереи, где берет начало уходящая вниз улица Рибера-де-Куртидорес. Рядом с магазином, где выставлены пустые рамки, а также выцветшие или ободранные картины, притулилась еще одна букинистическая лавочка. Игеруэла отряхивает воду с плаща и шляпы, его приятель складывает мокрый зонтик.
– В четверг, – говорит Санчес Террон, – в Академии, когда мы обсуждали подробности этой поездки, директор упомянул кое-что, чего я не знал: адмирал и библиотекарь везут с собой подписанное им лично рекомендательное письмо для нашего посла в Париже, графа де Аранда.
Новость явно не нравится Игеруэле.
– Плохо дело, – говорит он. – Аранда – вольтерьянец, безбожник и большой любитель новой философии.
– Такой же, как я, вы хотите сказать.
Издатель устремляет на него грозный взгляд.
– На надо путать мух с котлетами, дон Хусто… Мы сейчас говорим о другом.
– А я и не путаю, – важно отвечает Санчес Террон, уязвленный сравнением. – Я лишь уточняю. Вы же знаете, что мы с графом де Аранда во многом совпадаем…
Игеруэла нетерпеливо поднимает руку, предлагая вернуться к основной теме.
– Сейчас это роли не играет… Важно то, что посол, без сомнения, пойдет им навстречу и обеспечит свою поддержку. И тогда наш человек Рапосо уже не сможет ничего сделать… Для такого пройдохи, как он, это недостижимые высоты.
Они перебирают книги, пробегая глазами названия, оттиснутые на выцветшем корешке, и осматривая потрепанные переплеты. По большей части это религиозные сочинения. Среди ветхих томов с недостающими страницами – полуразвалившийся, изъеденный мышами и сыростью «Марк Аврелий» де Гевары.
– Но кое-какие козыри есть и у нас, – сообщает Санчес Террон. – Я немного знаком с Игнасио Эредиа, личным секретарем Аранды. Он посылал мне книги, и мы переписываемся.
Игеруэла вновь бросает на него заинтересованный взгляд.
– Вы думаете, он как-нибудь поможет застопорить дело этих двоих в Париже?
Санчес Террон долистывает книгу, у которой отсутствует приблизительно треть страниц, и с досадой кладет ее на место.
– Этого я вам обещать не могу. Я не уверен, что его влияние распространяется так далеко, да и втягивать его в наши дела не имею права. Никогда не знаешь наверняка, в чьи руки попадут в итоге твои письма.
– Может, стоит хотя бы намекнуть…
Санчес Террон неспешно обдумывает его предложение. Заметив, что он сомневается, Игеруэла решает надавить.
– Достаточно всего нескольких слов в одном из писем. Крохотное замечание, сделанное мельком и словно бы случайно, возбудит определенную неприязнь… Например, что не следует слишком доверять этим двоим, когда они наконец окажутся в Париже, несмотря ни на какие рекомендации.
Кажется, Санчес Террон наконец прислушивается к его словам.
– Что ж, пожалуй, это возможно.
– Великолепно! Таким образом, с помощью секретаря с одной стороны, и нашего бесценного Паскуаля Рапосо – с другой, мы с вами и обстряпаем это дельце. Иначе говоря, одну свечку поставим Богу, другую – черту.

 

И снова дорога: молчание, разговоры, сонное клевание носом. Не хватает света, чтобы читать. Берлинка катится под дождем, возничий кутается в клеенчатый плащ, а колеса оставляют в размокшей глине две глубокие колеи. На участках, покрытых лесом, зелень деревьев среди рваной туманной дымки выглядит густой и темной. В дождливом поле открытое пространство с огромными лужами и затопленными бороздами, где отражается низкое свинцовое небо, временами зачеркивают сплошные потоки воды, которые с грохотом обрушиваются на крышу повозки.
Адмирал смотрит в окошко, время от времени протирая рукой запотевшее стекло. Он сидит так уже довольно давно, погруженный в раздумья. На дорожном пледе, в который закутаны его ноги, покоится томик Эйлера. Напротив дремлет дон Эрмохенес, невозмутимо сложив руки на коленях, укрытых теплым плащом. Через некоторое время библиотекарь вздрагивает, просыпаясь, поднимает голову и смотрит на адмирала.
– Как дела? – спрашивает он, растерянно моргая.
– Плетемся еле-еле: дождь, грязь… Тяжко приходится бедным животным на такой дороге.
– Как вы думаете, мы прибудем в Виторию засветло?
– Надеюсь. Осталось не более двух лиг, а погода такая, что не хотелось бы ночевать на скверном постоялом дворе для погонщиков.
– Гостиница в Бривьески была ужасна, правда?
– Отвратительна!
Дон Эрмохенес выглядывает из берлинки. Неподалеку возвышаются холмы, поросшие деревьями, среди них, окутанный туманной дымкой, виднеется выбеленный домик одинокого хутора.
– Печальный пейзаж. Впрочем, в хорошую погоду эта роща, должно быть, выглядят вполне симпатично.
– Без сомнения. Благодатная земля, плодородная почва.
– Любопытно, – продолжает библиотекарь, помолчав. – Вовсе не только безжизненная равнина, дождь и вся эта ужасная погода производят гнетущее впечатление. В хорошую погоду здесь то же самое, уверяю вас. Вы не заметили ничего особенного, адмирал, когда мы проезжали мимо селений, оставшихся позади? Мы, жители Мадрида, привыкшие к суете, забываем, что не вся Испания суетится… Вопреки мнению большинства иностранцев, мы, испанцы, угрюмый народ. Вы так не считаете?
– Возможно, – отзывается адмирал.
– Взять ту же Бривьеску, которую мы проезжали два дня назад: ей, можно сказать, повезло – столько гранатовых деревьев, огородов, тенистых рощ, нарядных домиков, несмотря на то что наша гостиница оставляла желать лучшего… Помните?
– Еще бы! Очаровательное место: два монастыря, собор, приходская церковь. А вот радости почему-то не чувствуется, это вы верно подметили.
– А ведь было воскресенье, – вспоминает дон Эрмохенес. – Особый день: тот, кто работал всю неделю, может как следует отдохнуть и развлечься. Дождь еще не начинался. Тем не менее улицы пустынные, притихшие, а редкие жители, которых мы встречали, казалось, покинули свои дома не по собственному желанию, а от тоски… Они напоминали кладбищенские статуи – на площади, на паперти. Мужчины кутаются в плащи, женщины – в шали, и все понуро сидят с обреченным видом или слоняются туда-сюда без всякой цели. И ни в ком ни искорки радости или интереса к чему-либо!
– А заслышав церковный колокол, все послушно разбрелись по домам.
– Совершенно верно! То же самое происходит во всех уголках Испании. Вот и получается, что мы, испанцы, унылый народ. Почему же так происходит, спрашиваю я себя? У нас же все есть: жаркое солнце, отличное вино, красивые женщины, добрые люди…
Адмирал смотрит на спутника с некоторым сарказмом:
– Почему вы зовете их добрыми?
– Не знаю, – пожимает плечами тот. – Трудно сказать, злые они или добрые… Мне всего лишь хочется думать, что…
– Люди по сути своей не добрые и не злые. Они всего лишь то, что с ними делают.
– И что же делает такими несчастными уроженцев Бривьески?
– Несправедливые законы, дон Эрмес. – Адмирал через силу улыбается, словно тоже чем-то опечален. – Недоверие к правящим, сомнительное усердие судей, убежденных в том, что все сводится к закабалению простого народа: пусть люди трепещут, заслышав голос правосудия, всякое веселье следует приравнять к мятежу. А там, глядишь, и дознание, тюрьмы, штрафы. В этой стране на все накладывает свой отпечаток продажность чиновников и жадность законников… Вы понимаете, что я хочу сказать?
– Отлично понимаю.
– Нужно ли объяснять, как все это запугивает и угнетает народ. И в итоге все, что ему остается, – это сходить на воскресную мессу, поклониться святому в часовне и немного расслабиться на свадьбе или крестинах.
Обиженно отвернувшись, библиотекарь смотрит на капли, которые бегут по запотевшему стеклу окошка.
– Ну вот, опять… Давненько вы не вспоминали церковь…
Адмирал миролюбиво улыбается, желая смягчить краски.
– Дело не только в церкви, – заключает он. – Церковь – всего лишь один из инструментов в порочной системе, которая укоренилась во многих странах. И не о достоинствах или недостатках монархии идет речь – пример англичан доказывает, что все относительно, – а о том, как в Испании воспринимают само понятие гражданского общества. Наша общественная система, – продолжает он, – не допускает ни радости, ни процветания. Во многих местах запрещены музыка, посиделки и танцы, в других – жителей заставляют расходиться по домам вместе с ударами колокола, призывающего на молитву, не выходить на улицу в темное время суток, не собираться толпами… Крестьянину, который в поте своего лица обрабатывал клочок земли, субботним вечером не дозволяется ни пошуметь вволю на площади, ни поплясать со своей женой или соседкой, ни спеть серенаду под окошком невесты.
– Приличия, дорогой мой… Обычаи…
– Какие, к черту, приличия! Вы отлично понимаете, что проблема в другом. Позвольте людям читать и танцевать, назидал Вольтер. Вот единственный выход: церковных месс поменьше, а музыки – побольше.
Библиотекарь негодующе машет руками.
– Вы преувеличиваете, дорогой адмирал.
– Преувеличиваю, вы считаете? О народных праздниках, например, я уже говорил. Что на них происходит, вы в курсе? К моменту вечерней молитвы все уже должно завершиться; мало того: церковь не только запретила танец мужчины с женщиной, она настояла на том, чтобы людям вообще запретили танцевать!
– Однако народ терпелив, – возразил дон Эрмохенес. – И все стерпит.
– Это и есть самое страшное. Народ терпит, но через силу. Его сдерживают с помощью полиции, забывая о том, что, когда терпение недовольных подходит к концу, они тяготеют к насильственным переменам и что без свободы нет процветания… В этом, полагаю, вы со мной согласны.
– Разумеется! Про это еще греки говорили. Свободный и веселый народ имеет естественную склонность к трудолюбию.
– Верно. А хорошим правителям надлежит не навязывать, а гарантировать эту разновидность счастья.
– В этом вы, конечно, правы. И я готов поставить свою подпись. Народ, которому знакомо чувство собственного достоинства, нуждается не в том, чтобы правительство его развлекало, а в том, чтобы ему не мешали развлекать себя самому.
– Именно развлечение и образование делают граждан трудолюбивыми и ответственными. В этом помогают общественные собрания, кофейни и прочие места, где можно посидеть и пообщаться друг с другом, а заодно игры в мяч, театр…
– И, конечно, коррида, – вставляет библиотекарь, большой любитель этого массового развлечения.
Адмирал морщится с явным неодобрением.
– Тут я с вами не соглашусь, – сухо отвечает он. – Правильно сделали, что запретили это варварство.
– К счастью, запрет не соблюдается чересчур строго. Представьте себе, я обожаю корриду! Отважные тореро, свирепые быки…
– Вы чертовски оригинальны, дон Эрмес, – довольно резко перебивает его адмирал. – Однако этот дикий спектакль для необразованной толпы, аплодирующей страданиям несчастного животного, делает нас посмешищем перед лицом всех культурный наций. Что же до цивилизованных развлечений, на мой вкус, более всего Испании подходит театр.
– Пожалуй, вы правы… По крайней мере, насчет театра мы с вами точно совпадаем!
В этот миг берлинка подскакивает особенно сильно, расплескав вокруг себя волны грязи, и резко останавливается. Скорее всего, экипаж наскочил на кочку, незаметную под слоем воды и жидкой глины. Дон Эрмохенес собирается приоткрыть окно и поглядеть, что случилось, но проливной дождь, бьющий в стекло, заставляет его отказаться от этих намерений. Некоторое время, перекрывая стук воды в крышу экипажа, слышится щелканье хлыста и раздраженные крики кучера, подгоняющего лошадей. В конце концов, переваливаясь то на один, то на другой бок, повозка возобновляет движение.
– Театр – первейший воспитательный инструмент, – продолжает адмирал. – Однако в Испании он нуждается в реформе, которая бы очистила его от всяческой пошлости, всех этих очаровательных беглянок, дуэлей, убийств, нахальных шутов и лакеев, промышляющих сводничеством… Прибавьте к этому, если вам угодно, самые низкопробные и грубые интермедии и сайнете про удальцов, сутенеров и цветочниц и получите полную картину нашей сегодняшней сцены.
Дон Эрмохенес энергично кивает в знак согласия.
– Вы правы. Особенно в том, что касается бравады и неотесанности, которыми театральные подмостки заражают народ… Конечно, все нации тяготеют к низкопробным массовым зрелищам. Плохо то, что в Испании этот вид искусства добрался до высшего света, сделался популярным среди аристократов и людей в форме – и это вместо того, чтобы, как в Англии или во Франции, занимать место, которое ему предназначено. Вы не думали об этом? Плебс существует повсюду, с этим не поспоришь. Но то, что происходит у нас, – это потакание плебсу.
– Не могу передать, до какой степени я с вами согласен, дон Эрмес… Это бесплодное, грубое и абсолютно никчемное бахвальство приводит к тому, что за границей его принимают за испанский национальный характер и презирают нас.
Колесо вновь налетает на ухаб, да так, что оба академика чуть не падают друг на друга, и берлинка останавливается. Дон Эрмохенес приоткрывает окно и высовывается наружу, однако тут же закрывает его, забрызганный каплями дождя. Как раз в этот миг щелкает хлыст, экипаж трогается, и его вновь сотрясает сильнейший толчок. Библиотекарь смиренно потирает ушибленную поясницу.
– Религия и справедливая политика, взявшись за руки, – он вновь устремляется в русло разговора, – взывают к жесточайшей реформе этого беспредела. Я имею в виду наши национальные обычаи.
Дон Педро улыбается.
– А мне бы хотелось, – возражает он, – чтобы религия и политика разжали наконец хватку и больше никогда не заключали друг друга в объятия… Ни к чему нам реформы с привкусом затхлого церковного мракобесия.
– Не начинайте, очень вас прошу…
– Я не начинаю и не заканчиваю, дон Эрмес. На мой взгляд, реформировать обычаи можно только с помощью разума и хорошего вкуса.
Библиотекарь вновь возражает с присущим ему простодушием:
– Дорогой адмирал, благочестивые люди…
– Не благочестивыми должны быть люди, – перебивает его адмирал, – а порядочными, трудолюбивыми, образованными и жизнерадостными… Вот почему я заговорил о театре: будучи главным национальным развлечением, именно он способен создать разумную модель патриотизма, сделать необходимыми образование, сознательный труд, культуру, добродетель, показывая примеры, которые превозносили бы свободу и защищали невинность… Театр, основой которого были бы благородство и здравый смысл, ставший общественным достоянием.
– Ах, дорогой адмирал… Охота вам ждать яблок от вяза.
– Если вяз хорошенько потрясти, какое-нибудь яблочко нет-нет да и упадет… Между прочим, тут будет и наша с вами скромная роль: это путешествие за запретными книгами – чем не достойный способ тряхануть вяз?

 

Лошадь продвигается медленно, ее копыта тонут в дорожной грязи. Дождь хлещет с прежней силой, мгновенно заполняя водой две параллельные колеи, которые оставляют колеса берлинки, продвигающейся вперед с черепашьей скоростью. Паскуаль Рапосо, пригнувшись к шее коня, щурит глаза, чтобы хоть как-то укрыться от колючих водяных струй, которые хлещут ему в лицо, до половины укрытое потерявшей форму и насквозь промокшей андалузской шляпой. Под утлой шинелью, едва ли защищающей от непогоды, одинокий всадник чувствует себя окоченевшим, промокшим насквозь, бесконечно усталым. Чего бы он только не отдал сейчас в обмен на очаг, к которому можно придвинуться вплотную, пока от одежды не повалит пар, или хотя бы за то, чтобы постоять под крышей, чтобы немного передохнуть от дождя. Но ничего похожего ему по дороге не попадается. Имея за плечами кавалеристскую службу, Рапосо привык к подобным испытаниям, однако течение времени, годы, которые убегают безвозвратно, с каждым разом делают их все более и более тягостными. В один прекрасный день, с тоской размышляет он, ему станет трудно добывать свой хлеб так, как он делает это сейчас. Хорошо было бы не остаться с пустыми руками. Заиметь на этой случай крышу над головой, жену, миску с горячей похлебкой на столе. Размышление – или воспоминание – об этих трех необходимых вещах сейчас, под проливным дождем, неожиданно погружает его в тусклое, безнадежное отчаяние, в глубочайшую тоску.
Конь спотыкается, пересекая каменный мост, под которым бешено клокочут мутные потоки. Бормоча проклятия, Рапосо дергает повод, спешивается с коня и осматривает его ноги, неожиданно горячие по сравнению с ледяной водой, льющейся сверху. Проклятия сменяются яростной руганью, когда Рапосо обнаруживает, что на одном из конских копыт не достает подковы. Поплотнее завернувшись в шинель и укрывая лицо от дождя, который временами прямо-таки ослепляет, он открывает котомку и достает запасную подкову, нож, гвозди и молоток. Затем, зажав конскую ногу коленями, стряхивая время от времени тыльной стороной руки дождевую воду с лица, он зачищает копыто, прикладывает подкову и прибивает ее гвоздями как можно тщательнее. Вездесущая вода заливает ему лицо, просачивается сквозь швы и складки застегнутой шинели, сбегает, вызывая дрожь, по затылку, холодит плечи и спину. Через некоторое время работа завершена. Ноги у Рапосо мокры до самых бедер, рукава шинели хоть выжимай, а сапоги хлюпают. Он не торопясь укладывает инструменты обратно в котомку, достает фляжку с вином, припрятанную среди пожитков, откидывает голову и делает долгий глоток. Струи дождя весело пляшут по лицу. Затем Рапосо снова садится в седло. Почувствовав повод и седока на спине, конь трогается в путь, гремя подковами по булыжникам моста.
Параллельные колеи, оставленные колесами берлинки, петляют в грязи и убегают вдаль, отражая в своих узких руслах темное небо и тучи, уходящие за горизонт. Рапосо представляет, как двое академиков сидят в сухой уютной повозке, равнодушно сверяясь по часам, сколько лиг осталось до Витории. Эта мысль пробуждает в нем неожиданный приступ ярости. Наступит время, думает он, когда он сведет с ними счеты. Что касается его лично, кое-кому придется расплатиться по отдельному векселю за каждый шаг его коня, за каждую кочку на дороге, по которой он трясется под дождем. За усталость и холод. И когда вдали над деревьями вспыхивает молния, перечеркнув небо, а вслед за ней ударяет гром, такой оглушительный, будто бы среди черных низких туч пальнула пушка, сияние освещает рот одинокого всадника, искаженный звериной яростью и предвкушением мести.

 

Четверг, восемь часов тридцать минут вечера: в Королевской академии Мадрида заканчивается очередное заседание. Тусклый свет восковых свечей и масляных ламп, стоящих на столе зала для общих собраний, освещает стеллажи, забитые книгами и пожелтевшими папками, картотеку из темного дерева, буквы, нанесенные на карточки в алфавитном порядке. Директор Академии сеньор Вега де Селья читает молитву, следом за которой тут же раздается грохот отодвигаемых стульев, приглушенные покашливания, хрипловатый шепот. Секретарь Палафокс все еще негромко беседует с академиками сеньором Эчегаррате, составителем знаменитого сборника комментариев к «Песне о моем Сиде», и Домингесом де Леоном – автором «Рассуждения о реформе уголовных законов», а также других замечательных текстов – о включении прилагательного «клетчатый» в будущее переиздание «Толкового словаря». Все покидают свои места, кое-кто ненадолго задерживается, протягивая руки к жаровне, которая едва согревает просторное помещение зала.
– Есть любопытные новости, – обращается вполголоса Мануэль Игеруэла к Санчесу Террону. – О нашем с вами деле.
Игеруэла отводит собеседника в сторону, поближе к жаровне, которую к этому времени уже покинули остальные академики. Пахнет прогорающим углем. Над их головами, на стенах, уходящих в сумрак потолка, виднеются портреты монарха и маркиза, покойных основателей Академии: окруженные тенями, оба величественно взирают на происходящее в зале заседаний.
– Завтра архиепископ Толедский и нунций его преосвященства присутствуют на обеде у короля.
Санчес Террон в свойственной ему манере презрительно выгибает брови.
– А нам-то что с того?
– Больше, чем вы думаете. Будет присутствовать маркиз де Каса Прадо, наш человек.
– Ваш человек, вы хотите сказать.
Игеруэла нетерпеливо пощелкал языком.
– Не раздражайте меня, дон Хусто. Оба мы с вами старые ищейки… В этом парижском деле – только вы да я. Мы в одной лодке, вот что!
Они понимающе переглядываются. Издатель понижает голос.
– Эти трое будут уговаривать короля запретить путешествие.
Санчес Террон склоняет голову, невольно прислушиваясь к его словам.
– А не поздновато ли они спохватились?
– Самое время. – Игеруэла зловеще улыбается. – Конная почта будет в нашем посольстве через неделю.
– Боюсь, вы забыли, что испанский посол – граф де Аранда, видный деятель просвещения.
– Он не посмеет ослушаться королевского приказа. Если таковой, конечно, будет отдан.
Санчес Террон испуганно озирается. Академики уже разошлись и толпятся у вешалок вестибюля, разбирая шляпы, плащи и пальто.
– В любом случае, – говорит Санчес Террон, – архиепископ и маркиз несколько дней назад уже сделали одну попытку, о которой я вам рассказывал. И все без толку. Король и ухом не повел…
– Однако он, как мы знаем, не сказал ничего определенного ни за, ни против. Кроме того, с ними тогда не было нунция; известно, что нрав у монсеньора Оттавиани крутой и у него всегда находятся нужные аргументы… С другой стороны, король – человек набожный. У меня есть сведения, что его набожность умело использует королевский исповедник.
– Падре Килес?
– Он самый. Как говорится, ora et labora.
– Просто удивительно. – На лице Санчеса Террона появляется кислая гримаса. – Какими вы становитесь энергичными, когда вам что-нибудь надо.
– В данном случае это надо нам обоим. Не притворяйтесь дурачком, дорогой друг.
– Идите к черту.
Санчес Террон стряхивает пыль со своего английского фрака, украшенного пышным шарфом, придающим ему чопорный вид щеголя в годах. Они выходят в опустевший вестибюль, где им встречаются только директор, секретарь и пара академиков, задержавшихся, чтобы попрощаться. Дон Вега де Селья, сопровождаемый служителем, надевает плащ поверх элегантного камзола, на котором нашит крест Сантьяго. Сегодня на собрании директор зачитал письмо, отправленное адмиралом и библиотекарем из Витории, где описывались подробности путешествия.
– А, дон Хусто, – обращается директор к Санчесу Террону. – Забыл поздравить вас со статьей, опубликованной на прошлой неделе в «Меркурио-де-лас-Летрас»… Все весьма разумно изложено – впрочем, как всегда. Впечатляет глубокое видение, с которым вы описываете истинные мотивы Веласкеса, побудившие изобразить прялку в своих «Пряхах», лишенной спиц. Динамичный и мятежный – таковы, насколько мне помнится, определения, к которым вы прибегли. Никому бы и в голову не пришло рассуждать в этом роде о Веласкесе, не правда ли? От вас ничего не ускользает!
Санчес Террон лопается от важности, польщенный и сконфуженный одновременно, хотя в восторженном тоне директора подспудно улавливает нечто, что слегка его коробит. Санчес Террон смутно различает искорку иронии.
– Благодарю, сеньор директор, – бормочет он, соображая, в чем дело. – На самом деле, я…
Холодноватая улыбка Веги де Сельи рассеивает его последние сомнения.
– Не представляю, как обходились бы без вас культура и философия. Я серьезно. А что бы делали мы?
Произнеся эти слова, директор вежливо прощается, склонив напудренную голову.
– Доброй ночи, сеньоры.
Игеруэла и Санчес Террон смотрят ему вслед.
– Вот же чушь какая! – цедит сквозь зубы Санчес Террон. – Похоже, он догадывается.
– О чем? – нетерпеливо спрашивает Игеруэла: разыгравшийся спектакль втайне его позабавил.
– О наших с вами разговорах. О том, что…
– Откуда он может знать? Просто вы ему не симпатичны.
– Тем не менее он проголосовал за меня как за члена Академии.
Игеруэла с любопытством навостряет уши.
– Вы тогда еще не раскрыли миру художественный гений Веласкеса, дон Хусто. И не поведали испанцам о естественных добродетелях дикарей из джунглей или саванн… Возможно, все дело в этом.
Санчес Террон смотрит на него искоса, пытаясь определить уровень сарказма в его словах. Однако хитрая улыбка издателя сбивает его с толку.
– Не готовит ли нам Вега де Селья какую-нибудь гадость? – беспокоится Санчес Террон, меняя тему.
– Вы имеете в виду нунция и всех остальных? Их влияние на короля?
– Конечно.
Игеруэла недовольно поджимает губы.
– Если Оттавиани отговорит его светлость, наш директор ничего не сможет сделать. Monarchia locuta, causa finita… И двоим нашим отважным приятелям не останется ничего другого, кроме как повернуть оглобли.
– Вы получили новости от вашего знакомого? – Санчес Террон понизил голос до шепота. – От третьего путешественника?
– Нет. Но в эти дни все путешественники должны вот-вот пересечь границу. С нунцием или без нунция, впереди им предстоит долгая и полная опасностей дорога.
Заговорщики берут свои пальто и выходят на улицу, где единственный фонарь освещает переулок, ведущий к королевскому дворцу. Не прощаясь, они поспешно, чуть ли не бегом расходятся каждый в свою сторону.

 

Его светлость Карл Третий, преисполненный достоинства, обедает в просторной гостиной своего дворца. Стены гостиной украшают гобелены, изготовленные королевской фабрикой и изображающие мифологические сцены. Нос у Его Величества крупный, лицо загорело во время охоты, которую он чрезвычайно уважает, и кажется еще темнее в сочетании с белым париком, уложенным на висках локонами. Он одет в камзол зеленого бархата, с шеи свисает орден Золотого Руна, на груди же красуется крест ордена, названного его собственным именем, члены коего, в соответствии с папской буллой, обязуются защищать догмы Непорочного зачатия. Над головой монарха, локтях в двадцати над уровнем пола, виднеется потолок, расписанный аллегорическими сценами, прославляющими величие дома Бурбонов и завоевание Америки. За столом он сидит один, спиной к стене, и неторопливо, с задумчивым видом жует, внимательно глядя себе в тарелку. Время от времени протягивает руку, вытерев предварительно губы салфеткой, к стоящему рядом хрустальному бокалу с королевской фабрики Ла-Гранха, наполненному вином. За каждым его движением внимательно следит не отходящий от него ни на секунду старший мажордом королевского дворца граф де лос Ансулес, а также лакей в безупречной ливрее: оба, преклонив голову, передают ему то одно, то другое яство. На ковре возле стола дремлют королевские левретки, время от времени они поднимают морды, внимательно следя за хозяином, который все с тем же безразличным видом бросает им кусочки пищи.
Протокол заседания строг и неизменен: человек двадцать приглашенных на обед – как правило, это мужчины – располагаются на почтительном расстоянии от монарха. Сегодня присутствуют послы из Неаполя и России, папский нунций, архиепископ Толедский, а также обычные царедворцы и приглашенные. Со стороны это выглядит как разноцветный узор из пестрых камзолов, сутан, униформ, обильных и пенных кружев, элегантных кальсон и завитых париков с пышными локонами на висках. Иногда король поднимает глаза и устремляет взгляд на одного из них, приглашая приблизиться, и тот почтенно приступает, делает реверанс, выслушивает то, что произносит, обращаясь к нему, Карл Третий, и почтительно отвечает, а потом, заметив, что монарх переводит взгляд на тарелку, давая понять, что разговор окончен, возвращается в исходную точку. Пока суд да дело, прочие собравшиеся общаются между собой, шушукаются, ожидая своей очереди, или же потихоньку прислушиваются, стараясь уловить обрывки монаршей беседы.
– Обратите внимание, любезный маркиз: Паньяфлорида удостоился всего минуты общения с королем!
– Вполне достаточно для того, чтобы попросить звание полковника для своего зятя, полагаю…
– О, как вы проницательны!
Лакеи уносят последнее блюдо и подают монарху кофе в крошечной фарфоровой чашечке, подаренной послом Чили. Карл Третий отпивает глоток и, все еще держа чашку возле рта, смотрит на кардинала Оттавиани, римского нунция. Тот в этот миг приближается с дипломатичной улыбкой. Его руки сложены на пурпурной мантии, обрамленной кружевом. На пальце сверкает кольцо, положенное ему по сану. Происходит обмен любезностями, кардинал пересказывает Карлу Третьему папское послание, после чего переходят к другим делам. На своем превосходном испанском с заметным тосканским акцентом нунций просит дозволения участвовать в беседе архиепископа Толедского и маркиза де Каса Прадо; король любезно соглашается, предлагая упомянутым персонам приблизиться.
– Дело довольно щекотливое, Ваше Величество, – заключает нунций, изложив суть.
Воспользовавшись паузой, архиепископ и маркиз деликатно вступают в беседу, высказывая свои соображения. Монарх выслушивает их с рассеянным видом, поглядывая время от времени на левреток, одна из которых встает с ковра и довольно шумно облизывает ему руку. Добродушный властитель обеих империй не запрещает ей этого.
– Испанская королевская академия в силу своего престижа не имеет права опускаться до сомнительных авантюр, которые предлагают наши бурные времена, – говорит архиепископ Толедский. – Эту поездку в Париж за «Энциклопедией» обсуждают буквально повсюду!
– Очень обсуждают, – поддакивает маркиз де Каса Прадо, поощряемый едва заметным кивком нунция.
– Вот как? Кто же именно? – кротко интересуется король.
Нунций и маркиз переглядываются. Слово берет нунций.
– Видите ли, ваша милость… Сеньор… Речь идет о путанной компиляции, полной парадоксов и ошибок, напичканной пагубными теориями о естественном законе. Спорное и оспариваемое произведение, которое к тому же присутствует в «Индексе запрещенных книг», составленном церковью.
Монарх невозмутимо выдерживает его пристальный взгляд.
– Это произведение имеется в моей личной библиотеке.
Повисает тишина. Маркиз де Каса Прадо как представитель светского общества улавливает намек и заметно стушевывается. Иначе говоря, робко улыбается и далее пребывает нем как рыба. Церковная власть выказывает большее присутствие духа.
– Библиотека Вашего Величества, – мягко произносит архиепископ Толедский, – находится вне какого-либо…
Он умолкает, подыскивая подходящее слово или, наоборот, сознательно замалчивая его. Карл Третий терпеливо поглядывает на свою руку, которую облизывает левретка.
– …сомнения, – с поистине кардинальской осмотрительностью выдавливает наконец из себя нунций.
Король берет чашку и, поднеся к морде собаки, позволяет осторожно обнюхать ее. Левретка виляет хвостом и тщательно вылизывает кофе.
– Испанская королевская академия ничуть не хуже моей личной библиотеки, – произносит он, возвращая чашку на стол. – Что отлично известно вашему высокопреосвященству.
На этот раз намек уловил архиепископ Толедский. Он умолкает, вытянувшись рядом с онемевшим маркизом де Каса Прадо. Лишь нунций остается на линии огня.
– «Энциклопедия» напичкана уловками, ироничными намеками и ложными утверждениями, касающимися вопросов веры, – настаивает он. – Все это подрывает основы религии, вредит ей хуже Локка и Ньютона… По моему мнению, которое лишь отражает мнение его святейшества, это творение расшатывает христианские основы государства.
– Статья «Христианство» мне показалась безукоризненной, – возражает король. – Насколько припоминаю.
– Вы… Вы, Ваше Величество, ее читали?
– Представьте себе. Мы, короли, интересуемся не только охотой.
Наступившая пауза затягивается: нунций медлит с ответом.
– В таком случае, – бормочет он в конце концов, – я уверен, что Ваше Величество не позволит ввести себя в заблуждение. Чтобы обойти цензуру, издатели схитрили, трусливо поместив в «Энциклопедию» двойные смыслы и завуалированные ереси… Так, во внешне безобидной статье «Сиако» авторы насмехаются над Вашей милостью, выряжая вас в японские одежды, а в «Ипаини» рассуждают о Святом причастии как о диком языческом ритуале… Не говоря уже об «Autorité pоlitique», где могущество короля занижается в сравнении с волей народа.
– Эту статью я пока не читал, – признается правитель, заинтересовавшись. – Как, вы говорите, она называется?
– «Autorité pоlitique», Ваше Величество… В любом случае…
Король делает легкое движение пальцами, чуть приподнимая их над уровнем скатерти. Этого достаточно, чтобы нунций умолк.
– Поскольку вы, как я вижу, любитель чтения, позвольте посоветовать вам произведение, не имеющее себе равных ни в одной другой стране Европы. Я имею в виду «Толковый словарь испанского языка»… Ваше высокопреосвященство с ним знакомо?
– Разумеется, Ваше Величество.
– Тогда вы, вероятно, знаете, какие благороднейшие сведения содержатся внутри этого произведения и какую великолепную работу проделали академики, которые, ставя перед собой единственную цель – а именно, чистоту и мощь нашего языка, – фиксируют его в словарях и справочниках по орфографии и грамматике… Все это в высшей степени благоприятно отражается и на стране, и на троне. А посему так же, как бывало с моими предшественниками, заслуживает моего покровительства.
Нунций сглатывает слюну.
– Таким образом, Ваше Величество…
Карл Третий отводит взгляд и гладит левреток.
– Таким образом, дорогой кардинал Оттавиани, появление «Энциклопедии» в библиотеке Испанской королевской академии полностью совпадает с моей королевской волей.
И, глядя на королевского мажордома, который мигом убирает кресло, монарх обеих империй встает и делает знак, что беседа окончена.

 

Толоса, Оярсун, Ирун… Временами по-прежнему идет дождь, и все же на двенадцатый день пути, пройдя паспортный контроль, таможенный досмотр и обмен валюты, берлинка академиков пересекает границу реки Бидасоа, мимо проносятся кукурузные поля, виноградники и рощи, сквозь зелень которых в сероватой утренней дымке белеют разбросанные там и сям домики. Несмотря на дождь, вокруг заметно оживление: на пастбищах пасутся коровы, сельские жители, утопая в грязи деревянными башмаками, погоняют мулов и лошадей, мужчины в парусиновых куртках склоняются на лесных опушках и полях над сельскохозяйственными инструментами. А впереди, над холмами, над дорогой, обрамленной дубами, справа виднеется белое пятно – вершина Пиренеев, а слева – серебристая гладь моря: луч солнца, который неожиданно проложил себе дорогу сквозь плотную пелену туч, озаряет пейзаж чудесным сиянием, радующим сердца путешественников.
– Франция, дорогой друг, – сообщает дон Эрмохенес. – Вот мы и прибыли. Земля Корнеля, Мольера, Монтеня и Декарта… Родина вина и философии.
– А также французской напасти, – добавляет адмирал, – именуемой сифилисом.
– Бог с вами, адмирал… Что вы такое говорите!
Словно счастливое предзнаменование, с этой минуты погода начитает меняться. Небо проясняется. Солнечные дни сменяют друг друга, дорога лишена каких-либо знаменательных происшествий и иных неудобств, не считая ей свойственных, как то: поломка экипажа неподалеку от Бордо, отсутствие лошадей на почтовой станции в Монтле, болезненный приступ почечнокаменной болезни у дона Эрмохенеса, заставивший академиков подыскать более-менее комфортабельную гостиницу в Ангулеме и провести в полной неподвижности несколько дней, следуя совету врача, к услугам которого прибег адмирал. Все это время он ведет себя в высшей степени предупредительно, заботливо ухаживая за другом и не отходя от его изголовья ни днем ни ночью.
– Идите спать, – умоляет больной всякий раз, когда открывает глаза и обнаруживает возле себя адмирала, который дремлет в кресле, пристроив голову и руки на его изголовье.
– Зачем? – возражает адмирал. – Я превосходно устроился.
Все это дает повод к новым разговорам и новому душевному общению, которое еще более укрепляет взаимную привязанность обоих путников. И когда они снова пускаются в путь, следуя к городу Туру, расположенному на берегу реки Луары, это уже ни дать ни взять самые настоящие закадычные друзья, несмотря на то что и в дружбе обоим присущи свои особенности; дон Эрмохенес отдается дружбе полностью, без оглядки; этому способствует природное добродушие, а также уважение, которое внушает ему новый приятель. Адмирал отвечает другу ответным доверием, сохраняя тем не менее едва уловимую дистанцию, которую ему сложно преодолеть. Он не пренебрегает множеством мелочей, которых требует дружеское общение, однако чуть более сдержан в проявлении чувств. Замкнутый по своей натуре, учтивый благодаря воспитанию, защищенный нерушимой броней острого юмора, иной раз неприветливый и угрюмый, дон Педро Сарате сдержанно реагирует на эмоции и признания, которые со своей стороны столь щедро расточает его друг.
Все перечисленное в очередной раз обнаруживается в Пуатье, когда путники, остановившись в отличной гостинице, расположенной в непосредственной близости от древнего римского амфитеатра, идут прогуляться перед ужином…

 

На этом многоточии, в продолжение которого оба академика гуляют по вечернему Пуатье, я прервал свое повествование, поскольку понял, – а лучше сказать, интуитивно почувствовал, – что пересекаю опасную границу в том, что касается структуры моей истории. С помощью кое-каких книг о путешествиях, а также лупы с сильным увеличением я совсем уже было собрался отметить на карте города улицу, где располагалась гостиница «Артуа», – пристанище с отличными рекомендациями, вполне пригодное для моих путников, – как вдруг сообразил, что столкнулся с чисто технической проблемой. С одной стороны, для развития сюжета мне требовалось продвигать своих персонажей далее по территории Франции с тем расчетом, чтобы романное время дало возможность читателю прочувствовать, каким долгим и утомительным было их путешествие. С другой – географически точное описание, которое разнообразили лишь некоторые незначительные дорожные происшествия, вероятные во время путешествия по суше в последней трети восемнадцатого века, слишком затянулось, занимая такое количество страниц, что это не только могло утомить обычного читателя, но даже самому автору показалось бы слишком занудным, поскольку ничего особенного они не рассказывали и не предваряли события, которые могли бы как-нибудь оживить повествование. Только дорожные разговоры между библиотекарем и адмиралом в некоторой степени разнообразили эти страницы. Однако для нынешнего момента истории все самое главное в этом отношении уже сказано; а остальное, касающееся событий в будущем, еще только предстоит продумать. Полагаю, на текущий момент я вложил в уста одного и другого героя достаточно сведений, чтобы неискушенный читатель мог составить некоторое представление о не слишком счастливой Испании той поры, которую бесконечно обсуждали путешественники, о перспективах, возможных в то роковое время; а также о благородной цели, оправдывавшей поездку в Париж за «Энциклопедией», представлявшей собой максимальное воплощение интеллектуальных достижений своего времени во всем, что касается просвещения и прогресса. Коротко говоря, обо всем, что эти образованные добрые люди, а также находившиеся на их стороне коллеги из Испанской королевской академии желали для своей отчизны. В итоге, сообразил я, история потребовала, чтобы путники как можно скорее оказались в окрестностях Парижа, а может, и в самом городе, где бы с ними уж точно произошло достаточное количество приключений, позволяющих поддержать интерес читателя к истории в целом.
Таким образом, я решил прибегнуть к эллипсису – именно этим я сейчас и занимаюсь, – что позволило бы облегчить в тексте те восемьдесят пять лиг, то есть долгую неделю пути, которые отделяли Пуатье от столицы Франции. На самом деле преодолеть это расстояние пришлось мне самому, следуя по шоссе до Тулузы; а оттуда – по N-152, которая проходит по правому берегу Луары, для разнообразия перемещаясь время от времени на дорогу, идущую по левому берегу, я проделал приятное путешествие, которое за несколько часов – дон Эрмохенес и адмирал и мечтать о таком не смели – позволило мне подняться вверх по реке. Я сделал остановку, чтобы пообедать среди виноградников, читая за столиком книгу Уреньи о путешествии в 1787 году и сравнивая карту Франции Мишелин с картой восемнадцатого века, которую раздобыла для меня Полак, прикидывая, в каких постоялых дворах и гостиницах могли останавливаться испанские академики: Амбуаз, мост Шуази, Блуа, Клери… Сегодня все эти места столь же плодородны, возделаны и богаты, как в те дни; тем не менее во времена путешествия академиков в Париж здесь уже слышались отзвуки социальных потрясений, которые чуть позже вылились во Французскую революцию. Но, учитывая промежуток времени, который еще оставался до того момента, когда Людовик Шестнадцатый потерял голову на эшафоте, народное недовольство, голод и социальное неравенство оставались все еще на втором плане – по крайней мере, для поверхностного наблюдения путешественников, которые, подобно нашим ученым мужам, следовали по дорогам Франции, любуясь ею сквозь призму восхищения, которое всякий культурный человек испытывал в ту пору по отношению в родине величайших мыслителей и передовых философов. Так, «Европейское путешествие» маркиза де Уреньи изобиловало деталями, которые я без труда представил себе как личные впечатления моих путников:

 

На углу висело объявление с призывом в рекруты, показавшееся мне извлечением из Тацита или Тита Ливия. Невозможно представить себе мелочь, которая служила бы более ярким штрихом, свидетельствующим о гениальности нации.

 

По прибытии в Клери, когда до Орлеана оставалось уже совсем немного, я исполнил маленький ритуал: пересек мост и на том берегу ненадолго остановился в Менге, где начинается первая глава «Трех мушкетеров»: когда у ворот постоялого двора «Вольный мельник» д'Артаньян впервые встретил своих заклятых врагов Миледи и Рошфора. Ритуал был двойным, поскольку именно в Менге, в точности следуя топологии Александра Дюма, я провел несколько дней двадцать лет назад, чтобы разыграть там эпизод из моего романа «Тень Ришелье», начинавшийся такими словами: «Ночь была жуткой. Луара бесновалась…» и т. д. В баре в центре города я опрокинул стаканчик анжуйского вина в память о тех временах, когда сам был не более чем невинным читателем – а заодно невинным новеллистом, – сверился с записями и продолжил свою дорогу к Парижу, чей образ, открывшийся в первый момент адмиралу и библиотекарю, не должен был сильно отличаться от того, который двумя десятилетиями спустя запечатлел Николас де ла Крус, описывая свое путешествие по Франции, Испании и Италии:

 

Поднимаешься на пригорок, и перед тобой предстает Париж; вид его потрясает воображение, а душа желает как можно скорее раствориться в этом великолепном городе, перед которым преклоняются все народы.

 

Тем не менее я решил, что в случае наших академиков следовало бы немного убавить энтузиазм де ла Круса, заменив его впечатление на другое, более сдержанное, которое всего лишь десятью годами ранее город произвел на Уренью:

 

Париж открывается, только когда приблизишься к нему вплотную, поскольку располагается он в долине, которую занимает почти целиком; большую часть года его окутывают облака, кроме того, он окружен стеной, скрывающей его почти полностью, сам же город выдают купола, башни и трубы, все это в сочетании с дымом и аспидно-черными кровлями производит тягостное впечатление, которое угнетает дух и печалит сердце.

 

И вот наступил момент, когда оба моих академика – дон Эрмохенес, чье воображение потрясено великолепным видом города, перед которым преклоняются все народы, и адмирал, более склонный воспринимать этот вид с некоторой горечью, которая, подобно дурному предчувствию, печалит сердце, – утомленные долгим путешествием, наконец-то въехали в столицу цивилизованного мира.
Назад: 3. Диалоги на постоялых дворах и в пути
Дальше: 5. Город философов