Мама
Часть первая. Норат
В сверхчеловеческом шоу духовной зрелости я не так давно переместила прах матери от задней стенки шкафа, куда засунула его через несколько недель после того, как она умерла. Передвинула на 12 дюймов вперед, в переднюю часть шкафа, поставив рядом с тремя маленькими сосновыми ящичками, в которых в прошлом году нам вручили комковатый прах наших домашних любимцев, после того как они прошли реинкарнацию и сделались ударными инструментами. Прах матери отдали в коричневой пластиковой коробке, запаянной наглухо, на которой имя было написано неверно: Дороти Норат Уайлс-Ламотт. Ее звали Нора, а не Норат. Она терпеть не могла имя Нора, которое я люблю, да и «Дороти» быть не пожелала. И звалась «Никки» – именем персонажа радиопрограммы, которую любила слушать в детстве, в Ливерпуле.
Я была учтиво-сердита на нее на протяжении большей части жизни, даже после того, как она умерла. Когда убирала ее прах в заднюю часть шкафа, это было принятие желаемого за действительное: смогу, наконец, с ней покончить. Размахивающая рукавами фигура в белом не восстанет из праха и не скажет: «О малышка моя, моя дорогая доченька, я теперь здесь – наконец-то!»
И только передвинув ее на фут вперед, в священное пространство рядом с животными, начала молиться. Я молилась об умягчении своего сердца, о прощении и любви к матери за то, что она мне дала: жизнь, великие ценности, множество уроков тенниса – словом, все лучшее, что могла. Увы, это лучшее было ужасно, и в сердце моем обитали двойственные чувства.
Я молилась об умягчении своего сердца, о прощении и любви к матери за то, что она мне дала: жизнь, великие ценности, множество уроков тенниса – словом, все лучшее, что могла. Увы, это лучшее было ужасно.
Итак, я оставила ее в шкафу на два года, пока работала над прощением за то, что она была запуганной, неистовой и ненасытной утробой психологической зависимости и высокомерия. Пожалуй, это звучит резко. Я полагала, что Иисус хочет, чтобы я простила ее, но я также знаю, что Он любит честность и прозрачность. Не думаю, что Он нетерпеливо закатывал глаза, пока она пребывала в шкафу. Думаю, Его мало чем удивишь. Так совершаем мы важные изменения – по капле, неуклюже, медленно. И все равно Он победно воздевает кулак.
Я всю жизнь пыталась справиться с тем, что у меня была такая мать, как Никки, и должна сказать, что с первого же дня мне было легче с мертвой матерью, чем с живой. Я называла ее Норат – в качестве nom de mort. Одни вещи я ей простила, другие – нет: не простила за то, что оставалась в браке, похожем на лихорадочный бред, за то, что фанатически толкала нас к достижениям, за то, что позволила себе из яркой красавицы превратиться в чудовищно разжиревшую тетку в убогой одежде и безвкусной маске косметики. Не все было черно-белым: я очень любила ее, и заботилась о ней, и гордилась некоторыми героическими поступками, которые она совершила в жизни. Она заставила себя окончить юридическую школу, вела славные добрые битвы за справедливость и гражданские права, выходила на марши против войны во Вьетнаме. Но ее можно уподобить человеку, который сломал мне ногу, а она плохо срослась – и мне предстояло хромать вечно.
Невозможно притворяться, что она не причинила мне значительного ущерба – это называется отрицанием. Но я все равно хотела танцевать, пусть и с хромой ногой. Знаю, что прощение – составляющая свободы, но даже после смерти матери я не могла даровать ей амнистию. Прощение означает, что ты уже не хочешь ударить в ответ. Необязательно проводить вместе отпуск, но, продолжая отвечать злом на зло, ты остаешься в ловушке кошмара.
Прощение означает, что ты уже не хочешь ударить в ответ. Необязательно проводить вместе отпуск, но, продолжая отвечать злом на зло, ты остаешься в ловушке кошмара.
Я хранила ее в шкафу рядом с нашими любимцами – ее и ее темно-синюю сумочку, которую отдали медсестры, когда я навещала ее в пансионате месяца за три до ее смерти. Время от времени я брала в руки ее прах и говорила: «Привет, Норат». А потом ставила обратно. Моя жизнь стала весить на двадцать фунтов меньше после того, как она умерла, и это было освобождающее ощущение – испытывать такой гнев после того, как была хорошей и верной дочерью. Но спустя много месяцев я по-прежнему думала о ней так же, как думаю о Джордже У. Буше – с недоумением: как такой человек мог стать главным, и со смятением, и с чем-то похожим на ненависть. Я решила проверить, удастся ли отыскать какие-то пятнышки света. Друзья советовали молиться и не делать резких движений: учитывая, как велика была ярость, сумела бы я увидеть светлячков в языках пламени? Следовало продвигаться как можно осторожнее и как можно глубже в тайну наших отношений. Я не могла развеять прах – коробка была запечатана навечно. Так что я стала пересматривать содержимое ее сумочки.
Она была похожа на докторский саквояж, потрепанная и пыльная, с двумя ручками. Я раскрыла ее и начала вытаскивать пачки «Клинекса», как фокусник вытаскивает из рукава бесконечные ленты. Как это угнетало – и сказать нельзя. Материн «Клинекс» угнетал страшно: всегда пах худшим, что было в ней, всеми ее стараниями замаскироваться косметикой, духами, лосьоном, помадой, пудрой, и все это – тошнотворное. А еще она вытирала нас своим «Клинексом», чтобы отмыть от грязи, смочив его своей слюной. Это было отвратительно. В последние годы единственное, что она делала, – шарила рукой в поисках салфетки, а найдя, забывала, зачем. Она почти никогда не плакала – ее родители были англичанами; салфетка осталась неиспользованной, а мать тонула в невыплаканных слезах.
Синдром невыплаканных слез сделал мою мать гипербдительной, не способной внутренне успокоиться, или, пользуясь психиатрическим термином, неадекватной.
Она таскала эту сумку повсюду. Это был груз, балласт; он привязывал ее к земле, в то время как разум уплывал прочь. Сумка была ее здоровьем и ее подготовленностью – ко всему. Например, там был пластырь в товарных количествах. Никогда не знаешь, когда тебе понадобится пластырь, известно только, что в этом мире без него не обойтись. Там были кубарики бумаги с клейкой полосой; они придавали уверенности в том, что она сможет следить за ходом вещей – если бы она не забывала записывать важное и куда-нибудь приклеивать записки. А потом не забывала взглянуть на них.
Там были ключи от дома, и это заставило меня опечалиться из-за того, что я отняла у нее свободу. Но у моей матери была невероятная жизнь для человека, больного болезнью Альцгеймера и диабетом 2-го типа – столько, сколько мы могли это тянуть. Мы помогали ей сохранять независимость, и прекрасный вид из окна, и кошку, и друзей – вплоть до самого конца. Когда мы поместили ее в лечебницу, свободы она так или иначе лишилась. У нее была лишь свобода падать, когда вставала пописать, свобода лежать на мокрых простынях, свобода застрять на балконе и не помнить, как попасть обратно…
В ее сумке были зеркальца, чтобы видеть, что она все еще здесь: я еще здесь? Ку-ку! Вот она я. Там был десяток чеков из супермаркета, расположенного прямо через улицу от «деревни пенсионеров», где она жила. Ей полагалось сидеть на строгой низкоуглеводной диете, чтобы держать в узде диабет, но все чеки до единого были за хлеб и печенье, которые она тайком покупала, убегая из пансионата, когда медсестры или я уходили. Мне вообще-то нравится такая черта в женщинах. Она также покупала десятками тюбики «Хрустального света» – сильно ароматизированного диетического растворимого напитка, который смешивают с водой. Должно быть, надеялась, что он влетит прямо в ее мозг…
Я все откладывала и откладывала момент, когда открою ее бумажник. Там должны были быть фотографии.
Еще в ее сумке нашлось несколько квитанций из нашей организации медицинского обеспечения. Медсестры время от времени передавали ей их и велели держать при себе до востребования, и она слушалась, поскольку была хорошей девочкой. Она любила своих медсестер и своего врача, так что эти квитанции были словно любовные письма, которые никогда не выбрасываются. У нее была карточка с прямым номером медсестры, которая помогала ей подстригать чудовищные носорожьи ногти на ногах. Люди всегда дарили ей что-нибудь особенное, вроде своего прямого номера, потому что она была такой ищущей признания, и полной достоинства, и бедняжкой – хотелось вознаградить и помочь ей. Люди выстраивались в очередь, чтобы обслуживать ее, чтобы служить ей – всю жизнь.
Еще там была большая, тяжелая туба зубной пасты. Может быть, она купила ее однажды в супермаркете да так и забыла выложить. Может быть, ей нравилось, когда люди бросали беглые взгляды на содержимое ее сумки; оно говорило о ней: пусть я и заблудилась, зато дыхание мое свежо – или могло бы быть свежим. Там были три бутылочки лосьона «дорожных» размеров, тюбик губной помады, компакт-пудра и шесть визиток компаний такси – «безопасно, дружелюбно, профессионально». Как раз то, что нужно человеку в этом мире. К тому же она всегда могла добраться домой, если заблудилась – что случалось с ней все чаще и чаще.
Наконец я открыла ее бумажник. Он был заполнен карточками. Она хранила библиотечные карточки, которым исполнилось не одно десятилетие, членские карточки демократической партии, ACLU (американский союз защиты гражданских свобод. – прим. ред.) и клуба «Сьерра». Там были две кредитки, срок действия которых истек намного раньше, чем у ее разума. У матери были безумные, деструктивные отношения с деньгами – как у людей с расстройством психики. Ей всегда было мало: она набрасывалась на вещи, набирала полные сумки, забивала шкафы – только чтобы вырваться из дискомфорта и страха. Совершала разбойничьи набеги на магазины.
У матери были безумные, деструктивные отношения с деньгами – как у людей с расстройством психики. Ей всегда было мало: она набрасывалась на вещи, набирала полные сумки, забивала шкафы – только чтобы вырваться из дискомфорта и страха.
Там были фотографии моего племянника Тайлера, сына старшего брата, и Сэма. Ей очень нравилось быть бабушкой. А еще там была старая фотография ее самой – черно-белое фото девушки лет двадцати. Она была красивой женщиной, чуть похожей на Теду Бара: то же белое лицо, те же угольно-черные волосы. У нее были темные глаза, полные несгибаемого интеллекта, и невыразимой тоски, и жажды нравиться. На этом фото она выглядит так, будто пытается силой воли принудить себя к элегантности, в то время как жизнь ее всегда была тяжелой, беспорядочной, полной неразборчивого хаоса. Ее по-лягушачьи растянутый рот силится улыбаться, но она не может, а может, и не хочет, потому что тогда будешь выглядеть красавицей и победительницей – и не будет того, кто стал бы помогать, или служить, или спасать.
Она хранила все карточки тех лет, когда занималась семейным правом на Гавайях, карточка Ассоциации судебных адвокатов штата Гавайи и ее гавайская водительская лицензия, срок действия которой истек в 1985 году. На фотографии на этой лицензии она загорелая от гавайского солнца, нежная и розовая, точно вышла из теплых вод, но глаза испуганные, словно она вот-вот снова уйдет на глубину. И ушла – и пыталась спастись, вцепляясь в наши загривки.
Ее сумка говорит: «Я либералка и бабушка, и я поддерживаю чистоту зубов и мягкость кожи. А в случае если что-нибудь забуду, могу записать это заранее. Если же порежусь, сразу заклею ранку пластырем». От вида ее сумки у меня защемило сердце. Бо́льшую часть ее содержимого я выбросила – «Клинекс», лосьоны, зубную пасту и саму сумку. Сумка была как старый о́рган, в котором она больше не нуждалась. Все, что лежало в бумажнике, я сохранила, даже старые библиотечные карточки. Глянула в одно из зеркалец. Меня пугает, насколько мы похожи. Теперь я ношу очки, как носила она. Выгляжу усталой – я и есть усталая. Кроме того, у меня вырос валик ниже пупка, хотя прежде я щеголяла стройной фигурой.
Закончив, я положила материн бумажник обратно в шкаф, рядом с ее прахом. Произнесла молитву. Я сказала Иисусу: «Вот. Не мог бы ты присмотреть за ней еще немного?» И оставила его еще на шесть месяцев.
А еще в то время было счастье, потому что я влюбилась. Через несколько месяцев после начала этих отношений я поехала с бойфрендом на Гавайи, хотя до поездки меня очень тревожило, как я буду выглядеть в купальнике. Психотерапевт посоветовала мне втирать вкусно пахнущие, целительные лосьоны в бедра и украсить их цветочными татуировками. Это изменило мою жизнь, и хотя я и не стала Брижит Бардо, выступив из пляжных одежек, но действительно ощущала себя намного красивее.
Благодать означает, что ты внезапно оказываешься в абсолютно иной вселенной, нежели та, в которой застряла и откуда не было шансов выбраться самостоятельно.
Как-то раз без видимой причины я вспомнила тот первый день на пляже – лосьон и татушки с бумажными розами. И что-то сдвинулось в моем бестолковом и недовольном «я». Может быть, я перестала сопротивляться истине о том, что я плоть от плоти своей матери – плоти, от которой остался лишь символ. Я пошла и вынула коричневую пластиковую коробку с прахом из шкафа. Хорошенько натереть ее лосьоном не удалось бы, но я несколько минут посидела с ней на коленях. Валик на моем животе отлично подходит для того, чтобы усаживать на него детей, так что я позволила матери полежать на нем. А потом решила обернуть коробку в подарочную бумагу, лавандово-голубую с серебряными звездочками, и приклеила на нее картинку с изображением красной розы. Меня немного занесло – эй, с посмертным днем рождения, Норат! – ибо дело в том, что я не полностью простила и не полностью приняла ее. Я и от желудка своего не без ума, но лажу с ним лучше. Кроме того, прошла лишь часть одного дня, а я уже перестала ее ненавидеть. Благодать означает, что ты внезапно оказываешься в абсолютно иной вселенной, нежели та, в которой застряла и откуда не было шансов выбраться самостоятельно. Когда это случается – перестаешь ненавидеть, приходится себя ущипнуть. Иисус сказал (это не точная цитата): «Смысл в том, чтобы не ненавидеть и не убивать друг друга сегодня и, если получится, помогать забытым и бессильным». Так что я взяла прах матери и поставила его на полку в гостиной. И некоторое время постояла рядом.