Книга: Том 6. Заклинательница змей
Назад: Камень, брошенный в воду (Семья Воронцовых)*
Дальше: Комментарии

Символисты о символизме

Георгий Чулков. Символизм как мироотношение

Гг., мы сейчас выслушали вступительное слово поэта. Я хочу сказать несколько слов на ту же тему, но моя точка зрения будет отличаться от его точки зрения. Я с радостью слушал вступительное слово нашего высокого поэта, чувствовал гармонию в его словах с его стихами и его творчеством. Я люблю и ценю этого поэта и еще раз услышать его credo было мне очень радостно; но не все было сказано в этом слове вступительном, и невозможно было, конечно, сказать все, а кое-что из того, что утаил от нас поэт, мне очень дорого и об этом-то я бы хотел сказать несколько слов. Может быть, правы те, которые думают, что нужно говорить иначе в маленьком кружке и в большом зале, перед громадной толпой случайных посетителей. Вероятно, так и нужно по-разному говорить, но я не умею и буду бестактен, может быть, извиняюсь, но я буду говорить так, как если бы здесь были только те немногие, которые близко стоят к литературе и к современному творчеству.
Мне кажется, что не надо защищать наше новое искусство, умаляя его ценность тем, чтобы стараться приурочивать сказанное поэтами нашего времени к действительности, оправдывать искусство в связи с современностью, показывать практическое и нужное в этом искусстве. Мне кажется, что оно само за себя говорит и надо раскрывать его в целом. Насколько я понял поэта, который сказал вступительное слово, он думает, что последняя ценность в этом мире – искусство, высшая ценность – искусство. И вот эта высшая ценность оправдывает, освещает действительность.
Я думаю не так. Я думаю, что искусство – не последняя ценность, есть более высокий принцип, покрывающий искусство. Но если искусство служит утилитарным целям, моральным, научным, общественным, тогда искусство умаляется в своем значении и говорить тогда об искусстве – это значит унижать его. Но если искусство оправдано с высшей точки зрения тем принципом, который покрывает всю культуру и, между прочим, и искусство, то такое искусство утверждать можно и нужно. Я думаю, что символизм как мироотношение этим высоким принципом, покрывающим всю культуру, оправдан, но символизм как школа есть явление преходящее. Является новая школа, возникает новое литературное течение, и пусть возникает, и прекрасно! Новый метод предлагают – превосходно, мы оценим этот метод. Но символизм как мироотношение не умрет, символизм как мироотношение останется. Всю культуру, все искусство можно оценивать с точки зрения символизма как мироотношения. И я думаю, что символизм как мироотношение есть та система идей и принципов, которая совпадает с принципом, покрывающим всю нашу культуру, всю нашу жизнь.
В чем же пафос, в чем же значение символизма? Я думаю, что пафос символизма как мироотношения заключается прежде всего в том, что человек, который стоит на точке зрения символизма, переоценивает данную нам действительность, переоценивает не в зависимости от внешних данных пространства и времени, а переоценивает по существу. Но это не последнее, что есть в символизме, а первое, но первое важное и значительное, потому что эта переоценка совершенно изменяет наше отношение к жизни. Эта переоценка есть мятеж, есть бунт в глубоком и таинственном значении этого слова.
Символизм не потому хорош, что отдельные поэты-символисты пели гражданственность – могли петь, могли и не петь. Не в этом дело. Не потому хорош символизм, что он иногда отвечает демократическим интересам текущего времени, а потому хорош символизм, что он заключает в себе более глубокий бунт, и тогда из этой внутренней переоценки могут возникнуть и другие моменты, не менее важные практически, прагматически. Так вот, я подчеркиваю этот бунт. Дело в том, успехи символизма как эстетического явления ровно ничего не доказывают, если жизнь не изменится. Вот если символизм как мироотношение будет принят обществом как реальный факт, если общество примет символизм по существу, тогда жизнь изменится. И я сейчас с трудом представляю, каким пламенем будет душа у людей, если символизм проникнет в жизнь не как что-то книжное, литературное, а как мироотношение. Ведь символизм – огонь! Ведь принять символизм – это значит зажечь великолепный костер, который осветит нам черную ночь действительности!
Недавно я имел честь в религиозно-философском собрании делать доклад на тему о символизме, и мне возражали. Я выслушал речь Вяч. Иванова, выслушал замечания взволнованного Д. С. Мережковского, отвечал им, возражал им. А потом, потом раздался голос какого-то человека, – я фамилии его не помню, – он встал из публики. Я прислушался к этой сердитой реплике. Он был недоволен мною, Вяч. Ивановым, Мережковским, но особенно был недоволен мною. И этот сердитый человек сказал: «Что вы там рассуждаете о смерти, о символизме, говорите, что только тот поэт, который заглянул в глаза смерти, а если не заглянул, так и не поэт, что вы к нам идете с вашим пессимизмом, мы не хотим пессимизма, мы жизни хотим». Я ему не успел ответить, но здесь среди вас, наверное, присутствуют согласные с ним, – я думаю, что это не единственный голос, – то я сейчас воспользуюсь случаем и отвечу. Да, я думаю, что смерти в глаза надо заглянуть, и обычная точка зрения нашей публицистической критики, что мы заняты темой смерти, есть точка зрения ложная. Ложная потому, что и жизнь мы не сможем полюбить по-настоящему, если не сумеем заглянуть в глаза смерти по-настоящему. Ведь слова – любите жизнь, не думайте о смерти – слова легкомысленные! Ведь умрем мы! Поэтому нужно же нам знать, что нас ждет.
И не случайно, не случайно в глубокой древности в египетских мистериях, не случайно посвященного погружали в гипнотический таинственный сон и внушали, что он умер телесно, и только восстав из этого сна, он делался посвященным. Только тогда мы будем мудры, если все будем поэтами, а поэтами все мы имеем право быть, потому что всем нам этот опыт может быть доступен, только надо быть смелыми! Ведь символизм – это пафос, это дерзание. Жизнь должна быть дерзанием, должна быть мятежом. А для того чтобы она была мятежной, надо ее растревожить, и только пафос смерти вносит должную тревогу. А мы шутим над смертью, шутим, как пошутил Рабле: «Веап qui moriunt in Domino». Вот этот ужасный предсмертный каламбур теперь как будто на устах у многих. Morituri in Dcimino – так не должно быть. Вот почему я защищаю символизм, который полагает, что искусство – огонь, с которым шутить нельзя.
(Аплодисменты.)

Вячеслав Иванов. Искусство как символизм

Милостивые государыни и милостивые государи! Недолго я буду утруждать ваше внимание. Говорено было о новой школе символизма уже достаточно. Я вынес то впечатление, что большей частью нас, символистов, хвалили, провозглашали наше направление победоносным. Я не знаю ничего по этому поводу. Что касается символизма не нашего направления, – господа, я один из символистов, – то он победил. Объяснюсь.
Совершенно не важно для общего учета жизни, каким образом будут оценены деятели, скажем, последних двух десятилетий, будет ли оценка высока или сравнительно низка. Скорее всего, будет переменчива: в одну эпоху более высокая, в другую более низкая. Такому опыту учит нас история литературы вообще. Вовсе не это важно, а важно то, что утверждено известное общее основоположение.
В самом деле, господа, если вы послушаете наши рассуждения или почитаете наши теоретические писания, то зачастую вы встретитесь с такими утверждениями: Данте и Эсхил – символисты. Что это значит? Это значит, что мы упраздняем самих себя. Да, мы упраздняем самих себя как школу; не то что мы от чего-нибудь отступаем и хотим сделаться другими людьми, другими писателями, – нет, наоборот, мы остаемся вполне верными себе и раз начатой нами деятельности. Дело заключается в том, что истинный символист заботится, конечно, не о судьбе того, что принято признавать школой, направлением, определенно очерчивая это понятие хронологически и именами деятелей, – он заботится о том, чтобы установить яркий общий принцип, принцип, который стремился бы утвердить символизм. Это символизм всякого истинного искусства. Мы убеждены, что этой цели достигли, что символизм отныне навсегда утвержден как принцип всякого истинного искусства, из чего вовсе не следует, что мы хорошо применяли этот принцип. Быть может, окажется, что мы, именно мы, утвердившие этот принцип, мы были вместе с тем самыми недостойными применителями его. Так, на практике символисты не всегда оправдывали свое название и по существу дела вовсе не были ими.
Я позволю себе для большей ясности своего изложения еще одно сравнение, которое почерпнуто из истории церкви, из истории церковного догмата, потому что в истории церковного догмата это яснее вследствие определенности этого догмата, нежели в истории каких-либо иных идей. Тут всякий принцип окончательно ясно формулируется. Когда отцы первых вселенских соборов провозгласили «единосущие», то вера именно именно в этот догмат, приятие этого догмата и абсолютное неприятие обратного спорящего догмата о «подобосущий» – все это было истинным признаком всякого «православного» христианина и отличием от еретика. Но как же люди, провозгласившие это, должны были смотреть на своих предшественников, за первые века христианства? Ясно, что они еретиками провозглашены не были, а, напротив, было признано, что они и учили, и признавали догмат о единосущии. Но с тех пор как этот догмат был осознан и формулирован, он сделался формальным требованием принадлежности к церкви. Подобное происходит и с символизмом.
Начиная с Гете идет в истории новой литературы движение, которое стремится к тому, чтобы утвердить символический характер всякого истинного искусства. С особенной интенсивностью и с особенной четкостью это было достигнуто как раз в новейшей русской литературе. Родоначальником символизма является в этом смысле Тютчев. Если я говорю, что символизм восторжествовал, то не хочу сказать, что восторжествовал Сологуб, Брюсов, а что, несомненно, восторжествовал Тютчев, который сделался народной русской славой. Между тем не так давно его оценивали как мелкого поэта прошлого. Точно так же восторжествовал Достоевский как символист. Правда, Достоевский всегда оценивался высоко, но потом стали оценивать все выше и выше, и характерно, что последняя оценка Достоевского базировалась, зиждилась на его истолковании как символиста. Таким образом, словам «символист» и «символизм» я придаю более широкое значение и не склонен защищать нашу школу, наши навыки, наши каноны, а думаю провозгласить догмат православия искусства в его церковном сознании. Я делаю это с полным уважением к тому источнику, откуда я почерпаю свою метафору, ибо искусство есть поистине святыня.
Но после того как утверждено искусство как символизм, после этого, казалось, должны были прекратиться все толки о том, кончилась школа или не кончилась, каков специальный канон символистов и т. п., ибо если всякое искусство символично, то может быть символизм классический, романтический, может быть символизм футуристический, если футуризм окажется чем-нибудь достойным внимания. Символизм есть общий признак искусства и сознан был как нечто важное. Почему важное, конечно, здесь я не могу разъяснить за неимением времени. Настоящие возражения против новейшего искусства должны быть сообразованы с этим. Надо различать возражения, направленные на школу или на ее представителей, и возражения, направленные на самый догмат, на самый принцип, иначе мы будем путаться.

 

Что касается первых возражений, то мне их отпарировать вовсе неинтересно, даже если бы дело шло о критике, направленной против меня самого; но если возражения направлены на самый догмат, то я назвал бы это эстетической ересью. Есть различные типы ересей. Мне хотелось бы остановиться на ереси общественного утилитаризма. Димитрий Мережковский, один из бывших символистов, оглашает воздух призывами к разрушению красоты вообще, искусства в частности и символического искусства частнейшим образом. Конечно, он говорит это не серьезно. Слишком это искусившийся человек, чтобы я не чувствовал в его словах бессознательного притворства. Он не может серьезно верить, что тютчевщина и обломовщина – одно и то же, что от Тютчева пошли самоубийства. Все это он при помощи своих демагогических приемов распространяет по России. Я говорю с некоторым негодованием, потому что самое существо дела возбуждает негодование. Я готов подчеркнуть и положительные стороны этого явления и помочь вам понять это патологическое состояние Мережковского, патологическое и только патологическое, потому что общественность при наших теперешних понятиях никоим образом не затронута вопросом, что Тютчев великий поэт или нет. И, конечно, Тютчев, если он нужен человеку вообще, то, понятно, нужен и человеку, который выступает в общественной борьбе. Не это, собственно говоря, интересно, а интересно, почему возможен феномен Мережковского. Вот почему возможен.
Для символиста, – и здесь я не буду говорить о нашей школе, – характерно именно быть самим собой. Я так понимаю истинного символиста. Только этим определяется истинный символист. Перестать быть символистом для того, чтобы сделаться наивным и жизнерадостным акмеистом, которые говорят, что если вы рассуждаете о Боге, о душе, то это плохо, а если о каких-то экзотических странах, то это хорошо, – это простое ребячество. Символист хочет перестать быть символистом, потому что истинный символист, – быть может, никто из нас не есть истинный символист, – хочет создавать символы. Допустим даже, что великие поэты символисты, как Эсхил, Пиндар, Гезиод, Данте, Гете создают действительно символы. Но между тем именно поэт хочет, чтобы символы были действительными, чтобы они вызывались внутренней жизнью. Он хочет перейти через некоторый таинственный предел, когда слово становится плотью и слово становится делом. Вот стремление к тому, чтобы символ обратился в дело, и побуждает некоторых из наших символистов покидать искусство и создает этот феномен, оппозицию Мережковского не только символизму, но всему искусству вообще.
Что касается других возражений, со стороны чистого эстетизма, что «искусство для искусства и больше ни для чего», то, конечно, это мнение, встречающееся время от времени на протяжении тысячелетней истории человечества как раз в эпохи упадка, в эпохи поверхностного эстетизма, не имеет за собой никакого внутреннего основания и зиждется на недоразумении я выражу свое отношение к этой ереси просто. Единственное задание, предмет всякого искусства есть человек, но не польза человека, а тайна человека, человек, взятый по вертикали, в его росте вглубь и ввысь. Следовательно, человек, изображенный уже вставшим, интересен в искусстве постольку, поскольку он намечает, чем он будет, следовательно, вечный рост, вечный прогресс Человека, человека с большой буквы, тайну Человека, человека в вертикальном развитии.
Вот содержание всякого искусства, и иного содержания нет. Весь внешний мир координируется с ним и становится частью. Религия всегда умещалась в большом и истинном искусстве: достаточно обратиться к зодчеству, живописи и музыке, для того чтобы убедиться, что религия умещается в искусстве. Религиозное задание никогда искусства не понижает, потому что лучшее свое человек отдает Богу и Бог лежит на вертикали. Следовательно, все, что идет по вертикали и не сдвигает ось искусства, дорого, и поскольку вертикально, постольку и символично. Польза же, утилитаризм, лежит, наоборот, по горизонтали на перпендикулярной поверхности, пересекающей вертикаль. Ясное дело, стремление к утилитарному сейчас же прекращает всякое художественное действие, и искусство перестает быть искусством!
Таким образом, я отстранил две типические ереси: ересь возрождения утилитаризма и ересь поверхностного эстетизма, и повторяю, что с удалением этой ереси явится провозглашение и как бы подтверждение в художественном сознании торжествующего искусства, символичного по своей природе, всегда и навеки.
(Продолжительные аплодисменты.)
Назад: Камень, брошенный в воду (Семья Воронцовых)*
Дальше: Комментарии