Самый темный день
Самый темный день северной зимы клонился к вечеру, и на улицах и в магазинах громадного города уже зажглись веселые огни, когда молодая девушка, Маргарита Полуянова, торопливо поднявшись по трем ступенькам с улицы, вошла в банкирскую контору «Клопшток, Ленц и Ко». Худенькая, высокая и бледная, она все так же, как и на улице, торопливо шла мимо загороженных деревянною решеткою касс и конторок с разными над ними надписями, – шла в самый дальний угол конторы, где на белом картоне, прибитом сбоку к двойной, солидной, как все здесь, конторке, видна была громадная черная цифра 13, а на матовом стекле черная надпись говорила: «Залог, выкуп и перезалог».
Здесь Маргарита остановилась. Она вытащила из кармана старенькой короткой жакетки коричневый кошелек с расхлябанною застежкою и достала оттуда квитанцию. Молодые люди за конторкою были чем-то озабоченно заняты, и прошло минуты две или три, прежде чем один из них подошел к Маргарите. Она стояла боком к решетке, опираясь локтем на ее широкий верх, от нечего делать осматривала хорошо уже знакомую ей обстановку конторы и думала о чем-то тревожно и смутно.
Все вещи, которые она видела, были не новы, но очень прочны и очень солидны, и потертость их как бы особенно указывала на солидность давно существующей фирмы, имеющей хорошее имя, обширный круг клиентов и делающей превосходные операции, преимущественно по продаже и покупке процентных бумаг и по онкольным счетам. Характер всей обстановки выражал золотую середину между щеголеватою новизною недавно-возникших предприятий, в долголетнем существовании которых еще никто не уверен, и убогою, поддельною роскошью предприятий, явно для посвященных клонящихся к упадку. Здесь дело говорило само за себя, и потому не надо было прельщать случайных и неопытных клиентов рыночным великолепием столярного и арматурного модернизма или дешевым лаком нарочной новинки.
Было очень светло, – много над кассами и над конторками висело ярко горящих ламп. Но это не было мертвенно-щегольское электричество: старый, добрый газ, зажигаемый какими-то старыми, хитрыми приспособлениями, давал свет теплый, веселый, успокоенно домашний.
Служащие, все больше немцы, одеты были запросто, в пиджачках. Но у всех у них был упитанный вид, и, глядя на них, каждый почему-то вспоминал хорошее мюнхенское или пильзенское пиво, добрые немецкие сосиски с жареною капустою, сосновые фуфайки доктора Егера, гимнастику по Мюллеру, раскатистый гул шаров на кегельбане и прочее все такое же гигиеничное и благополучное.
Мальчики в серых курточках имели тоже домашний и довольный вид. Когда кто-нибудь из-за решетки возглашал громко: «Мальчик!» один из серых, белолицых и чистеньких мальчуганов шел на зов быстро и охотно и потом отправлялся, куда посылали, хотя и без угорелой торопливости лавочного задерганного мальчишки, но очень скоро и опять с таким видом, точно это ему самому нравится. На лицах у них было выражение усердия и еще выражение такое, что вот ужо, после закрытия конторы, можно будет и пошалить, и это будет весело, а теперь пока не стоит.
Клиенты банкирского дома «Клопшток, Ленц и Ко», тоже все были спокойные господа и дамы, хорошо, иногда богато одетые, и только одна Маргарита выделялась своим потертым, старым костюмом, и ее черная невысокая барашковая шапка раструбом кверху придавала ей какой-то странный здесь и жалкий вид. Но так как все здесь было спокойно, просто и деловито, то и Маргарита чувствовала себя здесь удобно и не стеснялась.
Ждала терпеливо. Прислушивалась к беспорядочной толчее своих мыслей, надежд, мечтаний.
Молодой человек, сидевший за ближайшею к Маргарите конторкою, кончил наконец свои вычисления и подошел к Маргарите. Она взглянула на его лицо, и он показался ей таким розовым и гладким, точно его сейчас только старательно и любовно облизала самая ласковая корова. Он спросил ее с безграничною, деловою любезностью:
– Вам еще не делают?
– Нет еще, – сказала Маргарита. – Пожалуйста, перезаложить.
Она протянула молодому гладкому человеку синюю квитанцию. Словно торопясь заодно и сразу сказать ему и все о своем деле, она спросила его:
– А страховать когда надо?
Гладкий молодой человек внимательно осмотрел синюю квитанцию, – собственно только для аккуратности, так как и при беглом взгляде на запись синего листка он уже видел, что речь идет о заложенном в конторе выигрышном билете первого займа, тираж которого будет через несколько дней, – и потом сказал Маргарите:
– Страховать теперь же надо.
– Пожалуйста, – сказала опять Маргарита.
И по ее бледному лицу было видно, что ей жалко тех семи с полтиною, которые надо отдать за страховку, и досадно, что нельзя отложить этого расхода на несколько дней, когда, может быть, удастся получить где-нибудь еще сколько-нибудь денег.
– На сколько месяцев желаете перезаложить? – спросил гладкий молодой человек.
– На один месяц, – сказала Маргарита.
Да, конечно, только на один месяц. Ведь может случиться, что именно на этот билет выпадет один из главных выигрышей.
Гладкий молодой человек с озабоченною деловою торопливостью вернулся к своей конторке и занялся делом о перезалоге Маргаритина билета. А Маргарита села на плетеный стул близ приятно раскаленной печи и погрузилась в сладостные мечтания.
Странные, глупые мечты все о том же, – о выигрыше в двести тысяч. Стоит только этому счастью пасть на их билет, – и почему же нет! – все в их серой, тусклой жизни изменится, и озарится тусклая, скудная жизнь блеском золотых радуг, и все, что было несносным томлением, скукою и стыдом, преобразится вдруг в праздничное ликование радости, счастья, веселости и смеха.
Ах эта серая, тусклая жизнь! Как она истомила, измаяла! Как мало она дарила! Как скудно берегла свои надежды, как торопилась отнимать всякую мгновенную и случайную радость.
Как-то не то чтобы вспомнилась, а вдруг почувствовалась остро и больно вся обстановка их жизни, такой не похожей на эту мирную любезно-деловую обстановку банкирской конторы, где считают деньги, выплачивают деньги, принимают деньги, большие и малые деньги одинаково, с обыкновенным, не жадным и не злым вниманием. Как-то вдруг вдвинулось в Маргаритино сознание все то, домашнее.
Громадный каменный дом, на который взглянешь и сразу становится скучно и томно, и дивишься, как могут люди жить в таком сером, грязном, скучном остроге. Преувеличенно-грубые дворники у ворот и на дворе. Ненужная неряшливость на этом дворе, уныние каких-то ржавых, безграмотных вывесок. Лестница, точно нарочно, чтобы дразнить и мучить, смрадная, темная и скользкая. И так долго поднимаешься в ее нескончаемом смраде до пятого этажа. Дергаешь медную ручку звонка, – и она погнутая и поломанная.
Звякнет звонок за дверью. Шаги за нею. Утомленно-ласковые глаза домашних.
– Ну что?
Ах, что сказать!
– Ну, ничего, все благополучно. Была там-то, видела то-то.
Квартира с рыночною, дешевою мебелью, к которой привыкли и которая потому мила. Ах, все такое привычное, – и это смрадное томление на лестнице, и это чадное томление из кухни, где ворчит на что-то глупая, грязная и злая кухарка, и это тихое томление дома, в защите стен, всегда унылых, в бедном уюте домашнего очага!
Ряд милых, утомленно-бледных лиц, и на каждом напряженное выражение бодрости, словно говорящее:
– Ничего, что ж, жить можно.
Или еще:
– Сыты, одеты, обуты, – чего же больше?
Чего же больше!
Мать, – у нее молодое лицо, седые волосы, бодрая улыбка, усталые глаза. Шутливая жалоба:
– Нынче и рождаются мало…
Мама – акушерка: практики почему-то меньше, чем в прежние годы. Шутит:
– Скоро совсем рождать перестанут.
Когда же позвонятся и войдет озабоченный чей-то муж, торопя, она оживится, соберется живо, захватит свой большой черный саквояж с набором акушерских инструментов и исчезает со словами:
– Ну, детки, я в поход. Уж вы тут сами как знаете, без меня справляйтесь.
Мама уходит с преувеличенной бодростью, отчетливо постукивая по стертым ступенькам лестницы сбитыми на бок каблуками сильно поношенных башмаков.
Старшая сестра, Евгения, замечает скептически:
– Судя по лицу и вообще по внешнему виду этого господина, больше двадцати пяти, много тридцати рублей не дадут. А заставят ходить все десять дней по два раза. А капризов сколько у таких женщин, какими бывают жены у этих людей!
Евгения служит в торгово-промышленной конторе братьев Луцкер. Занимает она там положение маленькое и подчиненное, так что ей дают много работы и мало денег и заставляют высиживать много часов. Но так как она видит много людей разных положений и состояний, то она считает себя большим знатоком человеческой души и потому очень любит делать заключения о людях по их внешнему виду и по их манерам. Она безошибочно определяет, что человек, приходивший сейчас за их матерью, служит приказчиком в галантерейном магазине и получает не более восьмидесяти рублей в месяц жалованья.
Маргарита бледно улыбается и отвечает Евгении:
– Мама умеет с ними ладить. Может быть, и больше дадут.
– Жди! – с обычным своим скептицизмом отвечает Евгения и опять погружается в чтение взятой из библиотеки по пятому разряду истрепанной книжки, – какого-то переводного романа.
Братья – гимназисты Константин и Иннокентий, проводивши маму до нижней площадки, весело топоча сапогами, вбегают с громким смехом, и после короткой возни вдруг стихают, точно смущенные чем-то, словно окунувшиеся в тяжелые волны унылости и томления, и садятся за уроки. Они прилежны и учатся с остервенением, чтобы поскорее добраться до дипломов, работы и денег, которых здесь всегда не хватает не только на разные скучные необходимости, но даже на сладкое, веселое и смешное.
Константин вздыхает и говорит, ни к кому не обращаясь:
– Из маминой получки обязательно чтобы халвы купили.
– Давно уж халвы не было, – с таким же вздохом говорит Иннокентий и, подумав немного, продолжает:
– Вот аэроплан я видел на днях. Вот бы нам купить.
Евгения отрывается от чтения и сурово говорит:
– Размечтались! Лучше у матери попросите на сапоги Константину, когда будут деньги, а то у него скоро сапоги каши запросят.
– Сапоги сапогами, – уныло говорит Константин и умолкает, не кончив.
Тяжелое облако уныния окутывает всех. Мальчики уныло наклонились над своими учебниками, и лица у них такие же бледные, тощие, постные, скучные, как у обеих сестер. Евгения читает, опираясь локтями на стол и уткнувшись лбом в ладони скрещенных пальцами рук.
Маргарита подходит к стене, где висит портрет третьей сестры, Екатерины. Она весною умерла от чахотки. Маргарита думает, что скоро и у нее «разовьется», как говорит Евгения, чахотка. Припоминает ее же слова: «на почве переутомления и хронического недоедания». Маргаритины губы слабо улыбаются, а по ее плечам и спине пробегает холодок внезапного ужаса.
Нет, этого не может быть. Их билет выиграет.
И Маргарита быстрым усилием воображения и испуганной воли направляет свое внимание к привычным ее мечтанию картинам иной, светлой, радостной, счастливой жизни.
Южное море, которое она видела только на картинке, плещется у ее ног. Волны его теплы, и цвет их – цвет лазури. И лазурное небо безоблачно смеется весело смеющимся волнам и нежно-хрупкому песку на морском берегу. Все насквозь светло и лазурно, – и где же вы, унылые тени бессилия и тоски? Все насквозь светло и лазурно, – и море, и небо, и воздух, веющий сладкими ароматами цветов, которые так прекрасны и у которых такие благоуханные имена. Маргарита не знает их имен, но знает, верит, что обольстительный звук этих имен соответствует очарованию их легких венчиков и их опьяняющего, погружающего душу в сладостное самозабвение запаха.
Она идет домой по светлому, нежному под ногами песку аллей, где растут дивные растения, которые она видела только на картинках. Так легко идти, точно незримая сила несет ее по воздуху. Так сладко дышать, – точно это эдемский воздух вливается в ее грудь, – воздух радостного, навеки обрадованного края. Этот легкий, благоуханный воздух пропитан щебетаниями забавно-красивых птичек, таких милых, каких Маргарита видела только на картинках.
Перед нею мраморные колонны и мраморные ступени лестницы, ведущей в ее дом. Он дивно прекрасен, как один из тех домов, которые она видела только на картинках. И мраморные статуи на широких площадках мраморной лестницы прекрасны, – гораздо красивее тех статуй, которые Маргарита видела в Русском музее. И как им не быть прекрасными! Не тяжелая атмосфера душного музейного уныния, – их обвеял радостный воздух бестревожного, беспечального бытия.
К ней навстречу идут мама, и сестра, и братья. Одежды их изысканно прекрасны, – одежды, подобные которым Маргарита видела только на картинках. И как они, ее милые, преобразились в этом благоуханном раю исполненных надежд! Как светлы их лица, как розовы их щеки, как блестят их глаза, какие улыбки цветут на их заалевшихся устах, как широко и вольно дышат их груди. Где унылая бледность их лиц, где бессильная тоска их потупленных взоров, где скорбная усмешка безрадостных губ? Ах, все это унылое давно растаяло, давно забыто. Радостные звучат голоса милых, – и Маргарита улыбается им и спрашивает вдруг:
– А где же Катя?
И темнеют вдруг лица ее милых, и говорит кто-то из них:
– Кати нет. Катя умерла. Разве ты забыла, что Катя умерла.
– Катя умерла, – шепчет Маргарита.
Ах, скучный день опять отяготел над нею, и опять веселый газ в ярких лампах дразнит ее своею ненужною ясностью, своею беспощадною веселостью.
Молодой гладкий человек сделал все что надо. Он говорит Маргарите из-за решетки:
– Сударыня, вам готово.
Маргарита подходит к решетке и берет из рук молодого гладкого человека синенький тонкий листочек, на котором написано, что надо заплатить в кассу одиннадцать рублей с копейками. Гладкий молодой человек говорит:
– В кассу и обратно.
Маргарита торопливо идет в кассу платить деньги. Мальчик зачем-то скользит мимо нее куда-то по серым матам конторы, – пожилой, полный немец с веселым лицом и солидною лысиною на голове разговаривает с дамою в дорогих мехах и в меховой громадной шляпе, – какой-то толстяк неспешно поднимается по лестнице вверх, в отделение аккредитивов и переводов за границу, – решетки, кассы, конторки, газ, – все это прочное, солидное, незыблемое говорит ей беззвучным, но внятным языком всесильных, над человеком вечно господствующих вещей, что все неизменно, навсегда предопределено, – что нет на свете неожиданных радостей, – что на их долю никогда не выпадет крупного выигрыша, – что каждому из них навеки суждено томиться, изнывая за скучным и скудным трудом.
Маргаритино лицо вяло и бледно, и ее плоская грудь, кажется, совсем не дышит, когда она подходит к полукруглому в тяжелой частой решетке окошечку кассы и протягивает плотному, седому кассиру ордер об уплате. Опять роется в кошельке и послушно исполняет главную обязанность клиента банкирской конторы «Клопшток, Ленц и Ко», – платит деньги, сосчитанные и проведенные по книгам конторы.
Заплатила. Стукнул штемпелем «уплачено». Маргарита идет обратно. Гладкий молодой человек возвращает ей квитанцию, и на оборотной стороне квитанции, в конце длинного ряда отметок о перезалоге, Маргарита видит новую, сегодняшнюю отметку. Маргарита думает, что это не последняя отметка, и ей опять становится холодно, томно к скучно.
Маргарита вышла на улицу. Уже везде были огни, и громадные шары на верхах чугунных некрасивых столбов светились ярко, мертво и нагло. И все на улице было смешением ярких пятен света и провалов в тьму, смешением шумной, наглой нарядности и убогой нищеты. И все было сковано мертвым, злым морозом.
Злой мороз пробирался сквозь плохую Маргаритину одежонку, жался к ее худенькому, длинному и тощему телу и заставлял ее идти все быстрее и быстрее. Было странное несоответствие между ее легкой, точно радующейся походкою и ее неподвижно унылым, безрадостным лицом.
Вдруг улыбка счастливой надежды мелькнула на Маргаритиных губах. Знакомое лицо из толпы стало перед нею, – молодой человек в меховом пальто с барашковым воротником.
– Михаил Александрович! – радостно воскликнула Маргарита. – Вы нас совсем забыли.
Михаил Александрович Сюргучев, казалось, был смущен неожиданною встречею. Его рука в серой мягкой перчатке потянулась к котелку, потом он стащил перчатку, пожал Маргаритину руку и говорил сконфуженно:
– Вот все собираюсь к вам, да все некогда, не собраться. Как здоровье вашей маменьки? Как вы поживаете, Маргарита Константиновна?
Его рыжеватые усики топорщились над неровно вздрагивающею верхнею губою, и непонятно было, отчего это вздрагивает так его губа, от холода или от смущения. Его серо-стальные глаза бегали, и он весь как-то пригнулся, и даже уши его каким-то заячьим движением прижались к причесанным гладко-гладко волосам.
И смущение его передалось Маргарите. Лицо ее опять поблекло, и она тусклым голосом сказала:
– Ничего, благодарю вас. Вам не по дороге? Пройдемте немного.
Робкая, почти безнадежная мольба засветилась на минуту в ее синих, покорных глазах. Конечно, только затем, чтобы сейчас же потухнуть.
Михаил Александрович бормотал:
– Простите, сейчас не могу, тороплюсь. У меня тут дело есть очень спешное, так уж я побегу. До свидания, Маргарита Константиновна. Почтение вашей матушке. Поклон Евгении Константиновне.
Он торопливо совал Маргарите свою быстро покрасневшую на морозе без перчатки руку.
– Заходите, – коротко и робко сказала Маргарита.
Точно боялась почему-то сказать лишнее слово. Задержала его руку.
– Непременно, непременно, как же, сочту долгом, как только выдастся свободный часок.
И Михаил Александрович вырвал почти грубым движением свою руку из бледных, тонких Маргаритиных пальцев и помчался трясущеюся виноватою походкою, исчезая в толпе.
Маргарита постояла на углу улицы, глядя ему вслед, и пошла дальше. И опять лицо ее стало как бледная маска безнадежного уныния.
Тусклые мысли пробегали в ее голове. Вспомнила, как был у них последний раз Михаил Александрович. Говорил ей любезности и так смотрел на нее, как смотрят влюбленные, нежным, похожим на страстный поцелуй взором.
Прощаясь, долго и нежно целовал ее руку. А когда он ушел, Константин сказал досадливо:
– Съел всю халву начисто.
Смеялись тогда и ласково глядели на Маргариту.
О, скудная, жадная жизнь! Всякую мгновенно мелькнувшую надежду торопишься ты отнять и опозорить. Глупое сердце жаждет обманов и утешений, – глупое сердце, замолчи! Радости для тебя не будет, – и не придет влюбленный, не выпадет на билет главный выигрыш, – и все всегда будет так, как было, безнадежно, тускло, темно, словно зачарованное навеки очарованием уныния, бессилия и печали.