Отрава
I
Волнуясь сдержанно и прилично, Скрынин ходил взад и вперед по застекленной и уже утром жаркой веранде. Его волнение выражалось только в пожимании узких плеч, в иронических усмешках бледноватых губ, в преувеличенной томности негромкого голоса.
Елена сердитыми глазами смотрела на мужа и прижималась к спинке углового плетеного диванчика, словно ей было холодно. Ее темно-синие глаза казались почти черными, и брови были так нахмурены, что казались, и без того густые, вдвое гуще.
Они ссорились, как часто это бывало в последние два года. Повод к ссоре был ничтожен, и через пять минут неприятного разговора уже оба позабыли, из-за чего это началось. Муж был, как всегда, безукоризненно и отвратительно прав. Елена, по обыкновению, капризничала, и все слова ее были жалкими и неумными.
Скрынин спросил, уже не первый сегодня раз:
– Я не понимаю, чего же ты, Елена, наконец, хочешь!
Иронический взгляд, пожимание плеч вкривь, так что левое плечо становилось гораздо выше, презрительно-томный голос, – все, что уже давно почти до бешенства раздражало молодую женщину. Она судорожно уцепилась пальцами за локотники диванчика, так что они протяжно заскрипели.
С тихою злобою, едва удерживаясь от крика, Елена говорила:
– Что я хочу? О, вопрос очень умный, как все, что вы говорите.
– Не вижу никакой прелести в том, чтобы говорить глупости, – возразил Скрынин.
– По-вашему, я в этом вижу прелесть, – говорила Елена. – Ну да, я – глупая, глупая. Чего я хочу? От вас, от себя, от жизни, – чего хочу? Как же я могу это знать!
– Кто же другой за тебя это может знать? – иронически спросил Скрынин.
– Тот, кто спрашивает, – решительно отвечала Елена.
И глаза ее гневно засверкали, когда она говорила:
– Тот, кому я отдала зачем-то мою жизнь, какие-то права на меня. Даром отдала, чтобы он ничего не знал обо мне. А я что ж! Мечусь, как слепая бабочка. И что будет со мною, не знаю. Обколачиваюсь об тебя, как о каменный столб.
– Благодарю за лестное сравнение! – иронически кривя губы, сказал Скрынин. – Чрезвычайно образный способ выражения! Похожа на бабочку, нечего сказать!
Он окинул жену презрительным взором: едва одетая, растрепанная. Как вскочила с постели, кое-как набросила что-то на себя, кое-как подколола шпильками волосы, так и вышла сидеть сюда, где всякий вошедший в сад может увидеть ее. «Очень опустилась за последнее время, – думал Скрынин. – Совсем за собою не следит».
Скрынин прежде говорил об этом Елене. Теперь же он старался и не замечать всего этого беспорядка, чтобы не возникло лишних неприятностей. Доволен был уже и тем, что при гостях и в людях Елена подтягивалась.
Елена знала, что в эту минуту думает о ней муж. Презрительно и злобно смотрела на него. Он весь был в белой фланели, точь-в-точь одет, как на рисунке летнего выпуска английского журнала мужских мод.
Елена говорила:
– Не могу понять, где у меня были глаза, когда я выходила за вас замуж. Вы не живой человек, вы – ходячая и рассуждающая машина, вы – какой-то отвлеченный, надуманный кем-то интеллигент. Душно мне с вами, воздуху для моей души не хватает.
Елена засмеялась хрупким, слишком звонким смехом. Сделала над собою усилие, чтобы не смеяться, и продолжала:
– Все почему-то на память стихи приходят:
Душно в Киеве, как в скрыне.
Только киснет кровь…
И вдруг вскочила и закричала истерически:
– Вы, Николай Константинович, дождетесь того, что я вас убью, отравлю, зарежу!
И бросилась бежать в сад, порывистым толчком распахнув стеклянную дверь. Скрынин, пожимая плечьми, смотрел вслед за нею. На его желтое лицо легло кислое выражение, и от крыльев горбатого носа к углам тонкогубого рта протянулись вялые складки. Но, не давая себе времени распускаться в ненужных размышлениях, он деловито взглянул на карманные часы, позвонил, распорядился, чтобы приготовили экипаж, и пошел в свой кабинет собирать бумаги для поездки в город.
II
Елена добежала по хрупко-песочным дорожкам до ограды сада. С разбегу оперлась руками и грудью о невысокую изгородь. Испуганными, зоркими глазами смотрела на редкие, убывающие под солнцем радужки росинок на скошенном лугу и на деревья недалекого леса, мглисто-синеватого. Сердце билось быстро, в голове настойчиво повторялись все одни и те же самоукорные мысли:
«Зачем я это ему сказала? Надобно было молчать, в себе таить, носить мысль, как ребенка. Теперь он, пожалуй, вздумает беречься, и я ничего не смогу сделать. Да еще и Пасходин может проболтаться. Ах, зачем, зачем я ему это сказала!»
Наконец Елена решилась поправить дело, – пошла мириться с мужем. Шла тихонько, улыбаясь солнцу, радовалась левкоям благоуханным и бездыханно-ярким макам и думала:
«Достаточно сказать ему несколько ласковых слов, и он мне поверит. Себе поверит, не мне. До сих пор воображает, что неотразим, – и пусть воображает».
III
Скрынин уже готов был ехать в город, – в этом году у него и летом были в городе какие-то очень интересные дела, – когда в его кабинет вошла Елена. Скрынин посмотрел на нее с удивлением, – он уже приготовился к тому, что придется уехать, не повидавшись с женою.
У Елены было нежное и виноватое выражение лица, и потому она казалась теперь невинною и молодою, как до свадьбы. Скрынин обрадовался, – он не любил ссор, – и лицо его озарилось улыбкою, почти не кислою.
Елена подошла к нему близко, положила на его узкое, костлявое плечо тонкую загорелую руку, глянула прямо в его темные большие глаза с фиолетовыми подглазниками своими невинно-синими глазами и голосом рассудительного ребенка заговорила:
– Николай, не дуйся, пожалуйста.
– Но я и не дуюсь, – возразил было Скрынин.
Но Елена тотчас же перебила его:
– Пожалуйста, не спорь. Нельзя постоянно спорить. Ты знаешь, что я тебя люблю. Ты сам всегда начинаешь первый…
– Елена, это ты начинаешь.
– Пожалуйста, не спорь. Ты доводишь меня до того, что я сама не помню, что говорю. Пожалуйста, ты не вздумай, что я серьезно хочу тебя убивать.
– Да я и не думаю.
– Нет, ты скажи, неужели ты считаешь меня способною на это?
Скрынин отвечал смущенно:
– Ну что ты, Елена! Конечно, я этого не думаю. И не имею никаких оснований для этого.
– Как никаких! – возразила Елена, хмурясь. – А мои собственные слова?
– Елена, – сказал Скрынин, – ты в последнее время раздражаешься по пустякам.
– О, пустяки!
– У тебя нервы в самом ужасном и невозможном состоянии. Тебе необходимо серьезно лечиться, положительно необходимо.
Как все люди без темперамента, Скрынин наибольшую убедительность речи полагал в механическом повторении слов.
Елена опустила глаза. Лицо ее приняло упрямое выражение. Она безнадежно сказала:
– Ну что же мне лечиться! Это бесполезно. Хоть бы один ребенок у меня был. Тогда бы у меня и нервы были в порядке. Ты сам это знаешь.
Скрынин пожал плечами и заторопился уезжать. Елена опять стала нежною и ласковою и сказала:
– Не будем ссориться. Нет и нет, и не надо. Меньше забот.
Когда Скрынин сел в коляску и лошади пошли с места легкою, спорою рысью, Елена стояла у калитки в саду и темными от ненависти глазами смотрела на уносящуюся плавно в дымно-синеватом облаке пыли коляску.
IV
Так Елена ненавидела мужа, того самого человека, в которого молодою девушкою страстно влюбилась, которого любила нежно и преданно и с которым благополучно прожила несколько лет. Причин для ненависти не было, – так думали все близкие, вся многочисленная родня его и ее. Брак был счастлив, – так думали все знакомые.
Одно разве, что детей не было. В первые годы замужества Елена и не хотела иметь детей, – это мешает выездам и светским утомительным удовольствиям. Потом ей захотелось детей, – хоть одного ребенка. Уже ей показалось, что это очень забавно и занятно, и дает в свете какую-то особенную значительность. Но дети не рождались.
Наконец, уже Елена начала думать, что Скрынин на то и рожден, чтобы стать последним в своем роде. Черты сухой душевной бесплодности все яснее для Елены обнаруживались в нем. Он казался ей похожим на смоковницу, не давшую плода вовремя и за то иссохшую.
Ревновать его Елене не приходилось. Он был одинаков со всеми знакомыми дамами и девушками. Никаких других причин к неудовольствию она тоже не могла бы назвать.
Скрынин дома был мил, нежен и корректен, в людях был со всеми вежлив, внимателен и корректен, в службе и в деловых отношениях был отлично поставлен, удачлив и корректен. Не за эту же всегдашнюю и неизменную корректность ненавидеть человека!
А между тем именно эта корректность, эта сдержанность превосходно воспитанного человека и была тем свойством, на котором сосредоточились Еленины ненавидящие чувства. Стоило ей закрыть глаза и представить себе Скрынина во всей его блистательной безукоризненности, – в его всегда безукоризненном костюме, с его безупречными манерами, с его бесспорною всегда и во всем правотою, – и тотчас ненависть начинала больно и жутко сжимать ее сердце, болью чисто телесною отзываясь в нем.
Как отчетливо научилась она представлять себе Скрынина! Белизна фланели на его летнем костюме, матовость светло-серой обуви, ровный лоск двух одинаковых полушарий гладкой прически по обе стороны диаметрального пробора, бриллиантин подкрученных кверху усов, аккуратная лопаточка черной бородки, непомерно точная гармония галстука всему прочему, лоснящийся крюк элегантной тросточки на прямоугольном сгибе локтя, – о, постылое, постылое!
Глаза бы не видели этой томности движений, этой матовости горбоносого лица, этой усталой ласковости взгляда! Уши бы не слышали этих томных, упадающих интонаций, этой легкой, вкрадчивой походки! Чтобы не быть на него похожей, хотелось делать резкие движения, румянить щеки, смотреть жестоко, говорить громко, ходить стуча каблуками, шаркая подошвами, одеваться кое-как, назло ему! Чтобы ничто в ней ему не нравилось, чтобы все раздражало, чтобы и он чувствовал эти бешеные укусы злобы. Пусть ненавидит, пусть теряет голову от ненависти, пусть убьет!
Лучше не жить! Ей или ему, – лучше не жить. И пусть другой всю жизнь радуется, что освободился, – если только после такой ненависти можно радоваться.
Такая ненависть! Убила бы, убила бы! Увидеть бы труп, сделанный ею из этого человека, – о, как забилось бы тогда ее сердце!
Мечта о смерти мужа целый год томила Елену, как мечта об избавлении от тягостного кошмара. Все сильнее день ото дня злоба давит грудь, – сбросить бы, сбросить бы эту тяжелую ношу! Так облегченно вздохнет грудь, истомленная тесными сжатиями голодной злобы!
V
С настойчивостью маньяка Елена целый год придумывала средства достать сильнодействующий яд. Револьвер у нее был издавна, – подарок в девические годы от одного мрачно настроенного родственника. Он всегда хранился Еленою в полной боевой готовности. Но к этому способу убийства Елена не хотела прибегать. Ей было тошно думать о том, что ее посадят на жесткую скамью подсудимых, что кто-нибудь из бывавших в их доме товарищей прокурора станет говорить о ней дерзкие слова и что мужики присяжные, вздыхая и сопя в душной неприятно пахнущей зале, будут смотреть на нее как на злую бабу, которая убила мужа из шалой ярости. Разве все эти люди могут понять то, что творится в Елениной душе!
Достать яд, – вот что стало Елениною мечтою. Она долго уговаривала знакомого милого врача, доктора Заражайского.
– Револьвер у меня уже есть, – говорила она, – а вы, доктор, дайте мне яд.
Заражайский удивлялся и спрашивал:
– Зачем это вам понадобилось, милая Елена Алексеевна? Ваш Николай Константинович ни за кем как будто не ухаживает, стало быть, разлучницы у вас нет. Кого же вы травить собираетесь?
– Это мне надо для себя, доктор, – говорила Елена, – ведь я же вам говорю, для себя.
Заражайский посмеивался, поглаживал густую черную бороду и говорил:
– Не смею этому верить, дражайшая Елена Алексеевна, – хоть убейте, не смею верить. Жизнь вам очаровательно улыбается, дом у вас – полная чаша, как говорится, муж вас на руках носит… От такой жизни, как показывает статистика, обыкновенно не травятся.
– Счастье может пройти, – говорила Елена, – я его не переживу, моего счастья. Как же мне тогда быть? Прикажете мне под трамвай броситься? Но ведь это ужасно больно!
– У вас есть револьвер, – ответил доктор, – чик! И готово.
– Но я боюсь стрелять, – возражала Елена. – Если неудачно выстрелить, это тоже будет довольно безрадостная история. Только яд верно действует.
– Ну, это зависит от дозы.
– Вы мне укажете дозу, дорогой доктор. Я вас умоляю, милый, добрый доктор, – дайте мне яду на черный день. Я спрячу его и буду хранить, и у меня будет та радость, что всегда, в любой момент, если жизнь станет для меня нестерпимою, я смогу легко и спокойно уйти из нее.
Как Бога молила усмехавшегося Заражайского, плакала горько, на коленях перед ним стояла. Наконец Заражайский согласился. В самом начале этого лета, накануне отъезда на дачу, Заражайский принес в маленьком стеклянном флакончике белый порошок.
Елена, усиливаясь казаться совершенно спокойною, рассматривала странный подарок. Пробка притерта, тонким пузырем затянута, толстою ниткою по пузырю перевязана, на этикете череп изображен и надпись «Яд» крупными буквами. Флакончик вставлен в картонный футлярчик, и на футлярчике надпись: «Хранить в сухом месте». Все очень серьезно.
Хотя они были одни, Скрынина не было дома, но все-таки Заражайский говорил тихо, озираясь боязливо по сторонам:
– Ну вот, Елена Алексеевна, принес вам опасную игрушку, взял грех на душу. Целую семью отравить можно. Смотрите, милая барынька, не подведите вы меня. Вот принес, старый дурак, а у самого душа не на месте. Вот уж истинно говорится, что женщина сильнее черта. Нет, вы не смейтесь, это так. Где черт не может соблазнить человека, туда он шлет очаровательную даму, – и дело в шляпе.
Елена слушала и становилась все тревожнее. В суетливых движениях Заражайского и в его торопливом полушепоте Елена чувствовала какое-то лукавство. Она решила в самом скором времени проверить Заражайского, – отравить его ядом дачную дворовую собаку.
Проснувшись рано утром от необыкновенного ощущения тишины и свежести за уже открытым горничною окном, Елена принялась за флакончик. Долго билась с притертою пробкою. Кое-как открыла. Взяла большую щепотку белого порошка, закатала его в хлебный шарик и, проходя мимо Полкановой будки, дала Полкану шарик. Почувствовав на своей руке влажное и горячее прикосновение Полканова языка, Елена поспешно пошла из ворот усадьбы. Долго гуляла она в парке, почти одна, – настоящий дачник, гуляющий и ухаживающий, в этот час еще спит.
Вернулась домой, заглянула к Полкану, – Полкан хоть бы что. И завтра, и послезавтра Елена ходила к нему наведываться, – здоровехонек.
Елена долго плакала от бессильной злости и от досады.
VI
Наконец, уже в середине лета Елене удалось добыть то, что ей так долго мечталось.
На одной из соседних дач одиноко жил молодой, но уже унылый пессимист. Он был литератор, считал себя гениальным и терзался тем, что люди не замечали его гениальности. Неудовлетворенное самолюбие диктовало ему не очень складные, но очень сердитые критические статьи. Разговаривая со знакомыми дамами, унылый литератор намекал недвусмысленно, что на днях лишит себя жизни.
– Я всегда имею наготове яд, – говорил он.
Милые, доверчивые дамы ахали и умоляли его остаться в живых. Эти нежные дамские уговоры были главною прелестью жизни унылого литератора.
Фамилия его была Пасходин, а в мыслях Елениных он носил длинный титул «Тоска и скука». Долго Елена не обращала на него никакого внимания. Но как-то раз, встретясь в парке, они разговорились.
Пасходин заговорил о самоубийстве. По жестким интонациям его голоса и по змеиному блеску тяжело уставленных глаз Елена догадалась, что у Пасходина есть настоящий яд. Сладострастие опасности почуяла она в словах Пасходина. Тогда она преодолела свое отвращение к унылому литератору и принялась спасать его.
Каждый день с утра начиналась та же скучная канитель уговоров.
– Вы такой молодой, такой талантливый. Жизнь ваша так нужна для общества и для искусства. Вы так красивы, так достойны любви. Наконец, я не хочу, – слышите ли? – не хочу, чтобы вы умирали. Умирать теперь, когда вся жизнь перед вами, – что за безумие! Отдайте мне ваш яд, я его выброшу.
Утром, днем, вечером. Чтобы выслушивать все эти очаровательные уговоры, Пасходин каждый день приходил к Скрыниным завтракать или обедать, играть в теннис или читать новый роман.
Сохранить свою жизнь он кое-как согласился. Но отдать яд! Долго отнекивапся Пасходин. Наконец Елена осторожно сказала:
– Если вы потеряли ваш яд, то я очень рада.
Пасходин вспыхнул. Она ему не верит! И на следующий же день он принес яд. Видно было, что его захватило желание показать яд и позабавиться более сильною степенью страха и сочувствия. Может быть, он и не хотел отдавать яд. Да Елена почти вырвала флакончик у него из рук и унесла к себе в спальню. Пасходин устремился за нею, но она перед самым его носом захлопнула дверь и задвинула задвижку. Когда через несколько минут она вышла к Пасходину, у нее было веселое, оживленное лицо.
VII
Вот, у Елены в руках яд. Опять такой же красивый флакончик и такой же сахарно-белый порошок. Может быть, опять обман? Ну что же, испытать не трудно.
На этот раз быстрая судьба Полкана доказала действительность яда. Прислуга дивилась, кому понадобилось отравить Полкана. Несколько ночей провели тревожных, ожидая нашествия грабителей. Поторопились завести нового сторожевого пса. О Полкане потужили да и позабыли. Дольше всех память о Полкане горька была Елене.
Бедный, невинный Полкан, раб и друг преданный и верный, всю свою собачью душу влагавший в служение властям кормящим! О противные люди! Вам нельзя верить на слово, вас надобно постоянно проверять.
VIII
На другой же день Пасходин пришел к Елене и принялся клянчить. Уставя в Елену тяжелый взгляд («Точно Грушницкий», – подумала Елена), Пасходин заговорил патетическим тоном:
– Елена Алексеевна, отдайте мне мой яд! Я не хотел отдавать вам мой яд. Вы воспользовались минутою моей слабости и вырвали у меня из рук мой яд. Это недостойно интеллигентной женщины. Если бы вы были мужчиною, я бы сказал вам, что вы поступили нечестно. Отдайте мне мой яд! Я не могу жить без моего яда.
Елена сначала слушала молча, потом засмеялась, посмотрела на Пасходина прищуренными глазами и сказала:
– Неужели вы будете глотать эту мерзость?
Пасходин пожал широкими, тупыми плечами, точно от холода поежился и молвил томным голосом, противно похожим в эту минуту на голос Скрынина:
– Отдайте мне мой яд!
– Что это вы все одни и те же слова повторяете! – сказала Елена. – И что вам яд? Ведь это же ужасно неэстетично – глотать какой-то порошок, точно соль или сахар. Я думала, что это делается как-нибудь красивее… Порошок прилипает к губам, к языку, – противно.
– Я не буду глотать мой яд, – отвечал Пасходин, – у него противный вкус. Я растворю его в каком-нибудь вине, в мадере или в токайском, – лечебное токайское, шесть рублей за бутылку, – и выпью чашу яда. Отдайте мне мой яд!
– Я не могу этого сделать, – сухо сказала Елена, – я выбросила ваш яд.
Пасходин побледнел.
– Куда? Куда вы его бросили? – с боязливою тоскою спрашивал он.
– В реку, – сказала Елена. – Ходила гулять и выбросила.
И она засмеялась громко и неудержимо, забавляясь испугом Пасходина.
– Что вы сделали! – воскликнул он. – Вы отравили всю воду. Теперь мы все умрем.
С того дня целую неделю Пасходин пил только минеральную воду и ничего не ел, кроме привезенной из города разной сухомятки.
Зато Елена теперь узнала, как следует употреблять яд. Надобно растворить его в вине. И надобно сделать это так, чтобы ей самой не пришлось пить этого вина и чтобы никто другой, кроме Скрынина, его не выпил. И вот оказалось, что это не так-то легко устроить.
Дома Скрынин пил мало вина; пил то же вино, что и Елена. Пил иногда перед обедом немного водки, но не каждый день, а по настроению, больше при гостях, так что водка могла попасть кому-нибудь другому. Притом же, если отравить целый графин, зная наперед, что чужих в тот день не будет, то потом трудно вылить быстро оставшееся в графине, когда в яде уже не будет надобности и когда придется уничтожать улики. Если растворить яд в небольшом количестве водки, на дне графина, то водка, пожалуй, помутнеет и даст осадок.
Елена ждала случая. Сегодняшняя ссора с мужем и внезапно вырвавшаяся у нее угроза, казалось ей, заставляют ее быть особенно осторожною.
IX
В тот самый день, когда Елена утром ссорилась с мужем, потом она, в яростно-знойный час послеполуденный сидела в лесу на высоком, кустарниками поросшем берегу быстрой речки. Елена уже с самого начала лета облюбовала это место, верстах в трех от дачи. Сюда никто из дачников не ходил. Сюда и быстроногие мальчишки, деревенские и дачные, почти никогда не забредали, – место было далекое и ни для кого не приметное, даже для маленьких босоногих шалунов, которые, впрочем, только кажутся быстрыми и подвижными, а на самом деле точно вросли в родную землю невидимыми корешками.
Скоро стало милым для Елены это место, эта очарованно-дикая чаща. Так милым стало, что иногда Елена думала: «Должно быть, это неспроста. Наверное, здесь случится со мною что-нибудь значительное. Счастливое? доброе? – не знаю. Вернее, не доброе и не злое, – что-нибудь стихийное и настоящее, более подлинное, чем вся моя всегдашняя жизнь».
Часто уйдет сюда Елена и сидит часа два, три, мечтая невинно и страстно по-девически и опять ощущая в себе непорочную, таинственно-жесткую душу девочки.
Река мчит пенистые волны, плеща их о прибрежные камни. Прохлада поднимается от реки, болтливой, но все же тихой. А в лесу сладкий дух и легкий и вечная дремота жизни без сознания. Над рекою воздух прозрачен и струист, в лесу мглисто и нежно-зелено. И все во всем так очаровательно невинно.
Успокоение легкое и забвенное, разымчивый хмель покоя, – вот чем сладостно было это место для Елены. Но сегодня Елена и здесь не почувствовала обычного лесного успокоения. Чары лесные сегодня стали необычайно тревожны. Внятная злость щемила Еленино сердце, – та странная степень злобы, которая похожа на голод.
Охватив колени руками, Елена сидела на мшистом берегу, покачиваясь взад и вперед. Глаза ее были темны. Она смотрела на деревья за рекой и, не видя ни одного из них, шептала злым голосом:
– Отравлю! Отравлю!
Странное дело, – злоба обыкновенно искажает человеческие лица и даже красивое лицо делает безобразным, отвратительным. Елена же и злая была очень красива в этот день, хотя особенною красотою никогда не отличалась. Все, и дикий блеск ее темно-синих, почти черных глаз, и яркий румянец смугло-загорелых щек, и ее резко заломленные, стройные, голые руки, и красивый покрой одежды, немного небрежной, – все в Елене восхитило бы всякого, кто бы ее здесь увидел. Восхитило бы даже самого закоснелого хулигана.
В этот несчастный день как раз нашелся хулиган полюбоваться одичалою красотою Елены.
X
Какой-то чуждый природе звук вывел Елену из ее задумчивости. В то же время она почувствовала на себе чей-то противно-клейкий взгляд. Елена вздрогнула и обернулась.
Недалеко от нее, выдвинувшись из-за куста, стоял молодой человек в грязной и изорванной одежде, сам очень грязный, до черноты загорелый и почему-то очень веселый. Елена не успела испугаться и с любопытством всматривалась в молодого оборванца. Даже с некоторым удивлением отметила для себя, что ничего страшного нет. Очень красивый парень, гораздо красивее всех тех городских молодых людей, с которыми была знакома Елена: у тех ее знакомых были или вялые мускулы, или тупые лица. А с этого хоть статую лепить, – дневного, ликующего бога. На губах его зажглась улыбка, солнечно-радостная, и казалось, что от нее должно пахнуть розами. За улыбкою сверкали зверино-белые зубы.
Елена подумала:
«Вот бы его одеть как следует и с ним поиграть в теннис».
Елене стало весело.
Парень подошел к ней медленно, улыбаясь так же все широко, – совсем близко подошел, и остановился у ее ног, топча редкий мох громадными, темными, как первозданная земля, ступнями. И не розами от него запахло, – потом и луком. Но и это не было Елене противно.
Елена, улыбаясь, спросила оборванца:
– Что тебе надо? Что ты тут стоишь?
Парень захохотал, поискал слова.
– Шельма! Сахарная! – сказал он наконец.
Елена нахмурилась, строго посмотрела на него, сказала:
– Да не для тебя.
– Захочу, и для меня будешь, тварь белосахарная, – отвечал оборванец.
Он задышал часто и порывисто. Елена вскочила на ноги, и в ту же минуту оборванец накинулся на нее, левою рукою обхватил спину, а правою толкал в плечо, стараясь повалить ее. Елена отбивалась и кричала что-то. Оборванец, хрипя и дыша тяжело, говорил ей:
– Кричи, кричи, стерва, никто не услышит.
И вдруг закричал жалобно и тонко:
– Да не кочевряжься, размилашечка! Разве я тебе не человек? Ай ты не баба?
Сквозь страх и остервенение борьбы, смех протиснулся в Еленину душу и с ним дикая, звериная радость торжествующего тела. Елена вдруг почувствовала сладкое, томительное безволие.
Она опустила руки, упала на мох, отдалась на волю безумного случая, точно в реку головою вперед бросилась.
Красивое, зверино-злое лицо склонилось над Еленою. Глаза ее отразились в черной бездонности чужих, близких глаз. Резкий запах дурманящим облаком обвил ее. В сладостной, жуткой истоме Елена схватила голыми руками грязную, жесткую шею молодого босяка.
– Милый, милый! – шептала она.
XI
Когда страсть погасла в нем и в ней, они сидели рядом на земле и разговаривали. Как будто были близки друг другу. Елена жаловалась на постылого мужа, босяк на то, что от деревни отбился, а в городе работы найти не может. Елена говорила нежно-звенящим голосом, называла босяка множеством нежных имен и ласково гладила его по жестким взъерошенным волосам, – а он говорил хриплым сильным голосом, пересыпал свои слова непристойною бранью и называл Елену странными кличками, то размилашка, то «стерьва»; только эти две клички и употреблял. Так как слово «стерьва» он выговаривал с мягким знаком после, то оно, очевидно, казалось ему очень любезным и совершенно пригодным для выражения нежных чувств.
Елена сказала:
– Мне пора идти домой. Но я не хочу так с тобой расстаться. Я для тебя что-нибудь сделаю, помогу тебе пристроиться. Ты приди сюда завтра в это же время. Я принесу тебе денег и вообще подумаю, что можно для тебя устроить.
Парень усмехнулся широко. Спросил:
– А ты не врешь? Не обманываешь?
– Зачем же мне тебя обманывать! – возразила Елена.
– Зубы заговариваешь, чтобы я тебя отпустил, – объяснил парень. – Боишься, что придушу. Одежонку оберу, продам, пропью.
Елена засмеялась.
– Не пугай, – сказала она, – я тебя не боюсь, ничуть. Ты – не зверь, и душить меня тебе не за что. Одежонки на мне немного, сам видел, и продать ее тебе негде, сразу попадешься.
– Чего не продать! – сказал парень. – Продать всегда можно.
– А водки я тебе сама завтра принесу, – продолжала Елена. – Ты мне нравишься. Ты молодой, красивый. Я непременно хочу вывести тебя в люди. Непременно приходи сюда завтра.
Парень развалился на траве.
– Ладно уж, приду, – важно сказан он. – Только ты смотри, стерьва, не вздумай сюда людей привести. Меня не сцапаешь, я хитер, а сама получишь ножом в брюхо.
Елена опять засмеялась.
– Уж больно ты грозен! – сказала она.
– Вот и грозен! – куражась, говорил парень. – Нашему брату с бабой валандаться нечего: придушил да и дело с концом. Ну что, отпустить аль душить?
– Отпусти, миленький, – сказала Елена, целуя парня.
– Проси милости, стерьва! – закричал босяк. – В ноги кланяйся!
Елена покорно и неторопливо поклонилась в ноги босяку и повторила:
– Отпусти, миленький. И на одежонку не зарься, грош тебе за нее дадут, я завтра принесу гораздо больше.
Босяк заставил Елену еще несколько раз кланяться ему в ноги, дал ей целовать свою грубую грязную руку, – Елена все это делала покорно, и это ощущение рабской покорности нравилось ей.
Наконец босяк сказал:
– Ну ладно, так и быть, помилую. Иди, а завтра водки принеси побольше. Не придешь, – на дне моря найду.
Елена еще раз, уже по своей воле, поклонилась в ноги босяку и сказала:
– Спасибо, миленький, что отпустил, на одежонку мою не позарился. Так завтра не забудь прийти.
Потом поцеловала его в губы и пошла от него прочь. Отойдя несколько шагов остановилась, обернулась и крикнула:
– Миленький, хороший бы из тебя старец вышел.
Засмеялась и побежала. Парень хохотал и выкрикивал грубые слова.
XII
Вечером сквозь тюлевые занавески Елениной спальни процеживался желтовато-розовый свет. В озарении этого успокоенного света, напоминающего о том, что в этот час уже «ангелы-хранители беседуют с детьми», Елена всыпала пасходинский яд в бутылку с принесенною ею водкою. Елена смотрела, как медленно таяли в синевато-прозрачной жидкости тонкие кристаллики яда. Легкий загар ее лица казался нежным в лучах успокоенного света. На лице ее лежала такая задумчивая, кроткая заботливость, точно это была нежная мать, приготовляющая вкусный напиток для любимого ребенка.
Елена вспомнила, как босяк в лесу называл ее стерьвою. Она улыбалась, точно вспоминала изысканно-светский комплимент молодого дипломата. И думала она: «Ну разве же я и в самом деле не стерьва? На каторгу бы меня! Или на эшафот, под нож гильотины, – отрубили бы мне голову, чтобы вся моя кровь хлынула на землю! Да не узнают люди, ничего не узнают».
Когда истаял последний кристаллик яда, Елену вдруг потянуло выпить этот отравленный напиток. Она поднесла горлышко бутылки к губам и стала медленно приподнимать ее дно. Но едва только слащавая, жгучая жидкость смочила Еленины губы, Елене стало противно и страшно. Она поставила бутылку на стол и стала прислушиваться к своим ощущениям.
Горло ее сжималось, ноздри трепетали от противного запаха, ноги дрожали. Если бы не стул близко, Елена упала бы на пол.
Она сидела, прижимаясь к спинке стула, смотрела прямо перед собою напуганными глазами и думала, что уже отравилась и что сейчас умрет.
Но это неприятное ощущение судороги в горле скоро прошло. Только еще сердце долго продолжало биться быстро и неровно.
XIII
На другой день после завтрака Елена собралась на свою обычную уединенную прогулку. Она повязала, голову красным шелковым платочком и, поглядевшись в зеркало, нашла, что это к ней очень идет. И точно, в платочке она была чрезвычайно мила. В руки Елена взяла плетеную корзинку с дужкою и с прикрепленною веревочками крышкою. В этой корзине еще с вечера были припрятаны Еленою жареная курица в бумажке, сверток с пятком маленьких свежепросольных огурцов и бутылка отравленной водки. Еще раз кинув на себя взгляд в зеркало, Елена улыбнулась своему отражению и отправилась в лес.
Скрынина в тот день с утра не было дома, – все дела, и все неотложные! А Пасходин в последнее время не приходил ни к завтраку, ни к обеду: Елена перестала уговаривать его не убивать себя, и уже он стал думать, что у нее дурной характер и холодная душа. Никто не мешал сегодня Елене. И по дороге не встретился ей никто надоедливый и привязчивый, кто бы мог вздумать провожать ее. Впрочем, по той дороге, которою ходила в лес Елена, дачники не прогуливались.
Такой же был опять ясный день, как и вчера. И душа Елены была спокойна. Ни о муже, ни о босяке Елена почти совсем не вспоминала. Почему-то вставали в ее памяти картины из милого детства.
Когда Елена подходила к своему любимому месту в лесу, какое-то невнятное движение в кустах заставило ее чутко насторожиться. Чувствовалось, что кто-то там таится, ждет, подстерегает. Но страх, охвативший Елену, был только мгновенным. Она догадалась, что это ее вчерашний друг, что он сам боится ее предательства и что никого другого здесь нет. Елена крикнула громко и весело:
– Ау, миленький, где ты? Выходи, я одна.
Несколько минут продолжалось осторожное молчание. Наконец, убедившись, что Елена никого с собою не привела, босяк вышел из-за кустов. Такой же веселый, как вчера. Он хохотал и хрипло говорил, беспрестанно ввертывая скверные словечки:
– Притрепалась, стерьва. Не надула, размилашечка. Ишь ты! Ай меня полюбила, стерьва? Ну и баба.
– Как не полюбить, миленький! – весело говорила Елена. – Вот, и сама притрепалась, и водочки тебе принесла, и курицу.
Босяк захохотал от удовольствия, выкрикнул несколько чрезвычайно крепких слов и так сильно шлепнул со всего размаху ладонью Елену по спине, что она ахнула и упала.
– Эх ты, размилашка, от пинка валишься! – крикнул босяк, нагибаясь к Елене.
Она не ушиблась, – оперлась локтями в мягкую землю. Корзина выпала из ее рук, но ничто из корзинки не вывалилось, – крышка ходила туго.
Оборванец повернул Елену за плечи лицом вверх и облапил ее. И опять, счастливая насилием, Елена затрепетала в объятиях молодого оборванца.
XIV
Оборванец отошел и стоял в стороне, искоса поглядывая на Елену. Она села и дрожащими пальцами поправляла прическу.
– Ну, где ж водка? – сипло спросил босяк. – Принесла, так подавай.
– Сейчас дам, – сказала Елена. – Вот, возьми.
Открыла корзинку, достала бутылку, протянула ее босяку. Тот радостно пошел было к Елене, но вдруг остановился, нахмурился, решился покуражиться. Лицо его приняло надменное выражение, и он закричал визгливо и сипло:
– Стерьва, порядка не понимаешь! В ноги кланяйся, проси умильно: государь мой, удал добрый молодец, прими винцо казенное от рабы твоей, изволь, сударь, выкушать на доброе здоровьице.
Елена встала, улыбаясь, и сказала:
– Миленький, как же я кланяться стану, коли у меня бутылка в руках? Ты бы бутылку сперва взял.
– Давай, – с деловитым видом сказал босяк. – Ну, кланяйся.
Елена поклонилась ему в ноги, проговорила, стоя на коленях подсказанные ей слова, еще раз поклонилась и, не поднимаясь с колен, смотрела на босяка. Он проворно и ловко вытащил грязными пальцами пробку из бутылки. Нюхнул, и опять блаженная улыбка засияла на его губах, и лицо его стало детски ласковым. Он говорил:
– Эх, хорошо! Догадалась, что принести, стерьва полоротая! Уважила. Ну, что на коленках стоишь? Покланялась, и будет. На, выпей.
Он поднес бутылку к Елениным губам. Елена упала на землю и захохотала. Она лежала на спине раскрасневшаяся и смотрела, не отрываясь, на босяка.
– Ну, чего ржешь? – спросил он. – Что-то ты уж больно весела. Не колочена живешь, набалована, размилашка.
– Я не пью водки, глупый, – говорила Елена, вытирая на глазах слезинки, выступившие от смеха. – На что мне водка? Я и так живу веселая.
– Не пьешь? – недоверчиво сказал босяк. – Ну и дура. Да ты хоть пригубь.
Елена вспомнила вчерашние ощущения. Сказала.
– Да я бы пригубила, коли велишь, только боюсь, голова болеть будет.
Босяк подумал и решил:
– Ну, не хочет и не надо. Кума пеша, куму легче. Не пьешь, – мне больше останется. Чем закусить-то? Огурчика свежепросольного не захватила?
Елена села, поправила волосы. Потом достала со дна корзины сверток с огурцами. Посмотрела на босяка. Его солнечная улыбка ужалила ее жалостью, мгновенною и острою. Она сказала негромко:
– И ты бы, милый, лучше не пил водки.
– Для чего не пить? – спросил босяк. – На то она и водка, чтоб ее пить. Водки не пить, так это что ж и будет! Не жизнь, а купорос.
– Водка – яд, – усмехаясь, тихо говорила Елена.
Босяк захохотал.
– Ну, от такого яда не окочуришься, – весело сказал он. – Только все внутренности проспиртуешь, так что и смерть не возьмет.
– А все-таки лучше не пей, – повторила Елена. – Сначала съешь чего-нибудь.
Елена вынула из корзины курицу и принялась развертывать ее.
– Вот дура баба! – крикнул босяк. – Сама принесла, да сама, – не пей. Стерьва!
– Вот съешь курицы, – говорила Елена.
Парень поднес бутылку к губам, запрокинул голову и жадными глотками отпил сразу почти половину бутылки.
– Ух, славно обожгло! – пробормотал он. – Крепкая водка, правильная!
Елена глянула снизу на его лицо. Оно быстро наливалось кровью. Глаза расширились очень. Выражение блаженного удивления на его лице быстро переходило в гримасу недоумения и злобы. И уже не солнечная улыбка, – страшная судорога перекашивала губы.
Елена опустила глаза. Достала из корзины, салфетку, ножи, вилки. Удивилась, заметив, что пальцы ее дрожат.
Босяк резко вскрикнул:
– Что? Дьявол!
Елена взглянула на него. Багрово-красное лицо, перекошенное болью и страхом, было свирепо и жалко, и нельзя было долго смотреть на него. Хватаясь за живот и охая, парень сел на траву. Бормотал невнятно:
– Ты, стерьва, что за водку мне дала? Где ты такую водку брала?
Елена отвечала напряженно-спокойным голосом:
– Говорила тебе, не пей, сначала съешь чего-нибудь. На пустой желудок, да сразу полбутылки выпил. Конечно, и почувствовал себя нехорошо.
Парень покачивался в лад ее словам. Вдруг новая спазма боли резко схватила его. Он закричал хрипло-ревущим голосом:
– Подсыпала, стерьва! – Говори, чего ты мне подсыпала.
Лицо оборванца покрывалось синеватою, мертвенною бледностью, резко и под слоями грязи и загара. Капли пота, такие крупные, каких Елена еще никогда не видала, липко выступали на его низком под взмокшими плоскими черными прядями волос лбу и медленно ползли на взъерошенные брови.
Быстро слабея, парень повалился животом на землю. Он весь судорожно сотрясался, то визгливо скулил, то невнятно бормотал нелепую ругань.
XV
Елена прислонилась к стволу березы и замерла в напряженном молчании. Пальцы отведенных немного назад рук судорожно постукивали по коре дерева, у самой земли.
Вдруг, подхваченный пароксизмом злобы и отчаяния, парень, как подброшенный быстрым толчком снизу, взметнулся на ноги и бросился на Елену, визгливо крича:
– Стерва, отравила!.. Задушу!..
Голос его звучал мертво и пусто, как бы не из груди выходя, а рождаясь на губах. Елена вскочила, схватила вилку, коротко и резко вскрикнула:
– Не подходи!
И бросилась бежать, делая быстрые, неожиданные повороты между деревьями. Она думала: «Если догонит, – всажу вилку в горло или в живот. Не догонит. А и догонит, не хватит у него сил задушить».
Страха в ее душе не было, – только почти спортивное желание уйти от преследующего, выиграть и в этой игре. Ее сердце ускоряло свои биения нисколько не сильнее, чем на теннис-гроунте в короткой, но энергичной погоне за трудно и коварно брошенным мячом, летящим стремительно и низко.
Но этот живой, грузный мяч не долетел до подставленной для него острогой стальной ракетки. Парень запутался в широких ветвях шершавой ели, ослабел и тяжело свалился на землю. Он повернулся страшным, зелено-черным лицом кверху и лежал, то судорожно вскидываясь, то падая. Казалось, что его руки и ноги двигаются отдельно от туловища, несогласованно с ним.
XVI
Елена подошла к нему, остановилась у ног и с диким любопытством смотрела на его корчи. Лицо его принимало все более грязно-зеленый цвет. Глаза стекленели. Резкие судороги сотрясали все тело, и движения его были похожи на движения картонного паяца, которого подергивает за веревочку каждый мимоидущий на веселом маскараде.
– Стерьва! Мерси, размилашка! Собаке собачья… Потрафила, стерьва! Один конец. Шабаш. Поцелуй, стерьва. Значит, я прощаю. Доволен. Поцелуй, простись.
Елена стала на колени, нагнулась, но вдруг странная мысль заставила ее опять выпрямиться.
«Я стану целовать его, а он откусит мне нос». Елена всмотрелась, – в тусклых, едва живых глазах парня слабо мерцал отблеск какой-то злой мысли. Парень хрипел:
– Целуй, стерьва. Травить умела, умей проститься.
Елена склонилась к нему, пружинно сгибая в локтях упертые в землю руки и готовая каждую секунду отпрянуть. Она быстро поцеловала парня в губы, и в тот же миг зубы его судорожно лязгнули. Укусить он не успел, – лицо Елены было уже далеко. Он забился руками, ногами, задергался всем телом. Только хриплый, прерывающий рев вылетал из его горла. Глаза смотрели, мертвые, уже не видя.
Елена пугливо проводила руками по лицу, – нет ли крови. Думала, что, может быть, он успел укусить ее и только в первый момент она не чувствует боли. Но крови не было, а боль не приходила. Елена успокоилась. Подумала:
– Сейчас это кончится.
Она села поодаль, боком к умирающему, охватила колена руками, смотрела на деревья за рекою, прислушивалась, ждала. Изредка бросала короткий взгляд в ту сторону, где лежал он.
XVII
Минуты шли за минутами, но это не кончалось. Парень корчился в судорогах, хрипел, вращал мертвыми глазами, уже лицо его приняло цвет истлевших почти до черноты, но все еще зеленых листьев, – но все еще был жив.
Елена тоскливо огляделась кругом. Лес был тих как всегда. Только слышался веселый, гулко-звучный плеск воды на камнях в быстрой речке. Даже ветер не разводил широкого гула в далеких лесных вершинах от опушки.
На версту кругом нигде не было живой души, – но как пришел этот, чтобы погибнуть, так мог прийти и другой, чтобы погибла Елена. Елена подумала, что пора кончать. Но как? Она быстро взвесила несколько возможностей и остановилась на одной. И тотчас же начала действовать.
Елена подошла к лежащей на земле корзине. Рядом с корзиною на земле валялась еще не развернутая салфетка. Елена подняла салфетку, расправила ее, подошла к парню. Рассчитала точно все свои движения. Потом Елена быстро опустилась коленями на грудь умирающего, накинула салфетку на его лицо, надавила ее пальцами обеих рук на его рот и ноздри и налегла всею тяжестью тела на свои умерщвляющие руки.
Когда Елена почувствовала, что под руками ее только труп, голова ее закружилась. Елена тяжело свалилась на землю рядом с трупом. В полузабытьи пролежала она с полчаса, и ее нежная, слегка загорелая рука лежала на грязных лохмотьях, и кончик ее легкой, красивой ноги прикасался к черной, громадной ступне умерщвленного.
Сквозь полуопущенные ресницы увидела она, как из-за деревьев на берегу вышел Пасходин. Сердце ее замерло от ужаса. Бежать! Но руки и ноги не двигались, тело не повиновалось бешеным усилиям ее воли. Таиться, – может быть, не увидит.
Но в эту минуту глаза Пасходина устремились на Елену и с обычным тупым упорством приковались к ней. Не спуская с нее тяжелого взора, он подошел к ней и сказал своим обычным, деревянным и в то же время слащавым голосом:
– Еще раз обращаюсь к вам, Елена Алексеевна как к интеллигентной женщине.
Елена с ужасом подумала, что сейчас Пасходин увидит труп и что он уже видит ее слишком высоко открытые ноги. Она попыталась повернуться в сторону от трупа, чтобы встать и увести его подальше. Но как она ни напрягала все свои силы, она не могла сделать ни малейшего движения, – словно кто-то злой и проказливый перерезал провод от ее воли к ее нервам.
А Пасходин упрямо повторял:
– Отдайте мне мой яд!
«Кошмар!» – подумала Елена.
И от мысли ей вдруг стало радостно. Но все же проснуться, проснуться!
Бессильна была скованная воля, бессильно лежало оцепенелое тело.
И вот Пасходин отвел свои глаза от нее и увидел труп. Он заговорил плачущим голосом:
– Этому мальчику вы отдали мой яд! Зачем вы отдали этому мальчику мой яд?
Странно хныкая, он повернулся и стал уходить. Елена подумала: «Скажет людям».
И страх снова охватил ее. Внезапно выйдя из своего тягостного оцепенения, она вскочила, огляделась вокруг – где же Пасходин? Но никого нигде вблизи не было, не слышно было ничьих шагов. Елена с облегчением вздохнула, – кошмар, только кошмар! И кто же как не Пасходин с его тяжелым, тупым взглядом способен быть явлением кошмара?
Однако надобно прибрать. Елена схватила беломерцавшую на темных мхах бутылку, – водка почти вся вытекла, впиталась в землю. Елена швырнула бутылку в реку. Легкий всплеск донесся. Все остальное быстро посовала в корзинку, – салфетку дома сжечь, курицу, огурцы где-нибудь в лесу забросить в дикие заплетения кустарников.
Потом забота самая тяжелая, – убрать труп. Елена потащила его к реке, волоком по земле. Очень тяжело было, труп словно прилипал к земле и даже на склоне берега цеплялся за кусты, за корни. И противно было смотреть близко в лицо трупа, волоча его под мышки. А за ноги тащить было еще труднее.
Несколько раз Елена садилась на землю отдохнуть и плакала от усталости и от страха. Ей казалось, что больше часа прошло, пока ее ноги не ступили на мокрый песок береговой, смешанный с вязкою глиною.
Еще одно отчаянное усилие, – и голова трупа окунулась затылком в воду. Тогда Елена проворно разделась, вошла в воду и потащила за собою труп. Ногам было жестко от прибрежных камней, остро и больно вдавливавшихся в кожу, – но зато труп все легчал. Вот уже он покатился по камням, поворачиваясь с боку на бок, – вот повлекся быстрым течением по речному дну, – вот скрылся из глаз. Елена оделась, поднялась наверх, захватила корзинку и пошла домой.
XVIII
Вечером за ужином Елена смотрела на Скрынина влюбленными глазами. Все в нем казалось ей чрезвычайно изысканным, элегантным. Самая томность и вялость его имели для нее теперь очаровательную прелесть.
Ночью Елена пришла к мужу, как уже давно не приходила. Она была с ним так нежна и обнимала его с такою страстностью, как это бывало только в первые дни их увенчанной любви.
И потому Скрынин нисколько не удивился, когда узнал в свое время, что Елена беременна. В свое время с гордостью отца он взял на руки новорожденного, который потом рос красивым, сильным и веселым мальчиком.
Дитя, которое никогда не узнает о своем безымянном отце.