Глава двадцатая
Анатолий часто заходил к Логину, – успел завязать сеть общих интересов.
– А вы, Толя, похожи на сестру, – сказал Логин. Мальчик в это время пересматривал берендейки на письменном столе. Он засмеялся и сказал:
– Должно быть, очень похож: вы мне и вчера то же говорили.
– Да? Я очень рассеян бываю нередко, мой друг.
– У нас с сестрой широкие подбородки, правда?
– Чем широкие? Вот вы какой молодец, – кровь с молоком!
Анатолий застенчиво покраснел.
– Я к вам по делу. Можно говорить? Не помешаю? Прочел о летательном снаряде, – и захотелось сделать этот снаряд по рисункам. Долго и подробно толковали, что нужно для устройства снаряда. Заходила речь и о других предметах.
Провожая Анатолия, Логин опять думал, что мальчик похож на сестру. Захотелось целовать Толины розовые губы, – они так доверчиво и нежно улыбались. Ласково обнял мальчика за плечи. Сказал:
– Приходите почаще с вашими делами.
– Спасибо, что берегли, – сказал Анатолий. – Это так здешние мещане говорят хозяевам, когда уходят, – пояснил он, сверкая радостными глазами; потом сказал тихо: – А к вам барышня идет.
И побежал по ступенькам крыльца. Логину весело было смотреть на его белую одежду и быстрое мелькание загорелых босых ног, голых выше колен.
Ирина Петровна Ивакина, сельская учительница, шла навстречу Анатолию по мосткам пустынной улицы. Логин встречал ее всего раза два-три. Ее школа была верстах в тридцати от города.
Логин провел Ивакину в гостиную. Девица уже не молодая, маленькая, костлявая, как тарань, чахоточно-розовая, легко волнующаяся, говорила быстро, трескучим голосом, и сопровождала речь беспокойными движениями всего тела. Заговорила:
– Я явилась к вам, чтобы указать вам дело, которое наиболее необходимо для нашей местности. Я слышала о ваших предположениях от Шестова. Это чрезвычайно порядочный господин, но, к сожалению, заеденный средою и своею скромностью. Я вполне уверена, что его безвинно впутали в дело Молина: это интриги протоиерея Андрея Никитича Никольского, который состоит личным врагом Шестова из-за религиозных убеждений. Но это после. А теперь я должна сказать, что необходимо издавать газету.
– Газету? Здесь?
– Ну да, что же вас удивляет? Необходимо иметь местный орган общественного мнения в нашей глухой, забытой Богом трущобе.
– На что вам так вдруг понадобилось общественное мнение? – спросил Логин с усмешкою.
Ивакина вся взволновалась, раскраснелась, закашлялась.
– Как! Помилуйте! Можно ли об этом говорить? Вы здесь смеетесь, вам хорошо в городе, а каково нам в селах, в самых армии невежества и суеверий, где мы, учителя и учительницы, являемся единственными пионерами прогресса!
– Едва ли мы можем помочь вам нашей газетой, да и средства…
– Обязательно можете, – барабанила Ивакина, – направление школьного дела во многом зависит от людей, живущих в городе, – здесь живут те особы, на ответственности которых лежит весь ход кампании во имя народного просвещения, и они должны сосредоточить все свое внимание на положении народной школы.
– Уж и все внимание!
– Обязательно. Школа в селе – это аванпост, утвердившийся во враждебном стане, аванпост, который один мог бы пробить брешь в китайской стене народного неразумия. А вместо того полнейшее невнимание, хоть волком вой.
– Но разве у вас не бывают?
– Я, например, за два года заведывания школой в Кудрявце только однажды удостоилась посещения господина инспектора, но и это посещение было только проверкою школьных успехов без всякого отношения к внутреннему строю школы.
Чрезмерно быстрая трескотня Ивакиной начала утомлять Логина. Он вяло сказал:
– Должно быть, вам доверяют.
– Я имею за собой пятнадцатилетнюю опытность и некоторое знание школы, – продолжала Ивакина, – что и помогло мне не потерять головы, не отрясти праха от ног своих и не убежать без оглядки. Впрочем, тому, что я была забыта, причиной, вероятно, личные счеты, хотя, по моему крайнему разумению, в таком деле, как народная культура, личные недоразумения следует откладывать в сторону до более удобного случая. Я, например, не могла добиться полного сочувствия в таком полезном и чрезвычайно благородном предприятии, как «товарищество покровительства полезным птицам» из школьников, устроенное недавно мною.
– Как же это, я не понимаю, полезные птицы из школьников? – спросил Логин с досадливою усмешкою.
– Нет, школьники по моей инициативе составили из себя товарищество для покровительства полезным птицам, гнезда которых разоряются мальчиками из шалости.
– А!
– Можете себе представить, даже такая светлая личность, как Ермолин, отнесся к этому делу без должного сочувствия, – хотя он и признает это товарищество полезным, но не смотрит на него как на дело возвышенное, идеальное.
– А Анна Максимовна как смотрит на это дело?
– Она слишком молода. Она еще только улыбается, когда с нею говорят о таких серьезных вопросах. Она только жать хлеб умеет да свои платочки стирать, а вопросы высшего порядка ей малодоступны.
– Вот как!
– Но я все-таки устроила это товарищество. Ни за какие блага в мире я не намерена в чем-нибудь скиксовать!
– Это делает честь вашей энергии.
– Наша обязанность – посвящать все силы святому делу просвещения. Не то поразительно, что приходится вести борьбу с дикостью массы, – это естественно, – а поражает то грустное явление, что лица, которых обязанность – служить духовному просвещению этой массы и поддерживать учреждения, стремящиеся к той же великой цели поднятия масс, поступают как раз наоборот: подкапывают эти учреждения, стараются всячески уронить их в глазах народа, не брезгая для этого ни заугольными сплетнями, ни грязными инсинуациями или прямо клеветой. Я говорю о тамошнем священнике, господине Волкове. Это человек, которого не сразу раскусишь, совершенный хамелеон. Он расточает любезности, пожимает вам руку, а в то же время всячески старается вас подкузьмить и пишет на вас кляузные доносы. Я не стала бы подымать всей этой грязи, если б не считала себя нравственно обязанной разоблачить шашни этого человека.
Ивакина тарантила бы еще долго. Но Логин угрюмо и настойчиво перебил ее.
– Послушайте, Ирина Петровна, вы не пишете ли стихов?
Ивакина опешила.
– Но какое-же отношение? Я не понимаю… Конечно, нет.
– Знаете что? Вы подождите немножко… хотя воздушных шаров.
– Как? Аэростатов?
– Вот когда полетят всюду управляемые воздушные шары, тогда и без газеты ваш аванпост, как вы изволите выражаться, будет сильнее, я вам ручаюсь за это.
– Но как же это ждать? – лепетала Ивакина в недоумении.
– А теперь никакая газета не поможет, отложите попечение. Делайте скромно ваше дело и ждите воздушных шаров.
– С динамитом! – прошептала Ивакина, в страхе вглядываясь в угрюмое лицо Логина.
– С динамитом? – с удивлением переспросил Логин. – Полноте, есть вещи посильнее динамита, без всякого сравнения.
– Сильнее динамита?
– Ну да, конечно.
– Но… как же… неужели без революции нельзя?
– Ну, какая там революция, – сказал Логин и прибавил, чтоб утешить Ивакину: – Что ж, подумаем и о газете. Ивакина с перепуганным видом стала прощаться. «Мозги у нее набекрень», – думал Логин. Едва ли мог предвидеть, к каким последствиям приведут нечаянные слова о воздушных шарах.
Ивакина вышла напуганная. Разговор припомнился ей в самых мрачных красках: Логин сидел хмурый, почти ничего не говорил, кусал губы, улыбался саркастически, – и вдруг таинственные слова, – воздушные шары, и на них что-то сильнее динамита. Ивакина боялась и говорить об этом, – рассказала двум, трем, на скромность которых можно положиться. А на другой же день пошли слухи, один нелепее другого, и взбудоражили город.
Стали говорить, что кто-то видел воздушные шары от прусской границы (она находится на расстоянии многих верст от нашего города). Говорили, что один шар летал совсем близко к земле и что с него немецкие офицеры бросали прокламации, а мужики их подбирали и, не читая, несли к уряднику. Другие говорили, что это не прокламации, а целая уйма поддельных кредиток, и мужики будто бы их припрятали, – собираются платить ими подати.
Говорили и то, что сидели в шарах не офицеры, а молодые люди в поярковых шляпах и красных рубахах-косоворотках, пьяные, и пели возмутительные песни, не то «Марсельезу», не то камаринского. Казначей Свежунов спорил, что пьяные в поярковых шляпах приехали не «на шарах», а по реке в лодках, что пели они про утес Стеньки Разина и привезли с собою голую девку; все это, уверял казначей, видел он своими собственными глазами, купаясь, а теперь, по его словам, молодые люди сидят в Летнем саду в ресторане, пьют и поют, а девка пляшет и красным флагом машет. Многие пошли в сад, но не нашли молодых людей в поярковых шляпах, а половые уверяли, что чужих голых девиц здесь не было. Обманутые устремлялись снова к казначею и укоряли его.
– Я пошутил, душа моя, – говорил Свежунов и громко хохотал.
Но мещане волновались и беспокоились не на шутку.
Солнце склонялось к западу и стремилось озарить насквозь террасу дома Ермолиных, – оно вонзало неяркие лучи в промежутки холстинных занавесей. Смуглые Аннины щеки пламенели. Задумчивая улыбка румянила ее губы, и они круглились, как створки розовой раковины. Ее руки устало лежали. На ней было платье из полосатой вигони. Черные атласные ленты на кушаке и на банте у воротника в лучах солнца казались подернутыми розоватым налетом, нежным, как цветень. И нарядное платье, и едва видные из-под его края белые ноги, как ноги лесной царевны, – и вся она как сказка, как воплощенная жизнью милая мечта.
Ермолин и Логин оживленно разговаривали. Это была одна из бесконечных бесед, которые Логин часто вел с Ермолиным. Его неопределенные воззрения были так печально противоположны ясным взглядам Ермолиных, что он сам чувствовал свою душевную разоренность, но не хотел отказаться от своего.
В саду послышались шаги. Анна прислушалась к ним. Сказала, улыбаясь Логину:
– Нашего полку прибывает.
– Кажется, я узнаю шаги, – тихо ответил он, – тогда это не те, с кем я хотел бы стоять в одних рядах.
Это пришли Андозерский и Михаил Павлович Уханов, судебный следователь. Его считали у нас необыкновенно умным за то, главным образом, что он всегда бранил русских людей и русские порядки. Он начинал болезненно тучнеть, имел бледное лицо и казался недолговечным. Своими длинными черными волосами он кокетничал. Андозерский посещал Ермолиных не только потому, что имел виды на Анну, но и потому, что считал своею обязанностью, как член судейского сословия, придерживаться общества образованных, независимых людей, хотя скучал, если не было карт, танцев или выпивки. Душою же тянулся к влиятельным людям, делающим свои и чужие судьбы.
Уханов на вопрос Ермолиных про дела заговорил о трудностях следствия по делу Молина. Рассказывал:
– Получается такое впечатление, точно кто-то старается замазать дело. Свидетели несут околесицу, точно их запугивают или подкупают.
– Ну, кому там подкупать! – вмешался Андозерский.
– Кому? Русские люди, известно, – один затеет пакость, за ним и другие. Я вот уверен в его виновности, а в городе шумят, на меня жалуются.
– Добрый малый, – друзьям за него обидно.
– То-то вот, друзьям, – тоже гуси лапчатые, Мотовилов, например, – да это привычный преступник. Нагрел руки, воровать уж не надо, – он иначе закон нарушает: подкупает свидетелей, самоуправствует. У него и дети – выродки.
– Ну, вы уж слишком, – перебил Андозерский. Уханов сердито замолчал. Логин сказал:
– А и правда, – об этом деле все в городе под чью-то дудку поют; по-своему и думать боятся, – террор какой-то: кто запуган, кто захвален. Вот я слышал на днях, кто-то хвалил Миллера: «Прекрасный человек, честный, – он так возмущен поступками следователя в деле Молина».
Все засмеялись. Ермолин заметил:
– Многие из них уверены, что доброе дело делают, спасают.
Логин и Анна сидели за шахматным столиком, у окна, в розовом свете догорающего вечера. Анна играла внимательно, точно работала, – Логин рассеянно. Пока Анна обдумывала ход, он печально смотрел на ее наклоненную над шахматами голову и на высокий узел прически. Томила мысль, посторонняя игре, мысль, которую не мог бы выразить словами, – точно надо было решить какой-то вопрос, но решение не давалось. Знал, что она сделает ход, подымет глаза и улыбнется. Знал, что в ее доверчивой улыбке и в ее светлых глазах мелькнет ему решение вопроса, простое, но для него непонятное и чуждое. Более всего томило это сознание отчуждения, неразрушимой преграды между ними.
Когда приходила его очередь делать ход, он изобретал затейливые и рискованные сочетания. Ответы Анны были просты, но сильны; они приводили его в и грецкий восторг. Составить себе ясный план он теперь не мог, – увлекали ненадежные, переменчивые соображения; мог бы выиграть только в том случае, если бы играл с неискусным или горячим игроком. Но Анна продолжала играть обдуманно и верно.
Наконец увидел, что его фигуры нелепо разбросаны, а черные-ими играла Анна, держатся дружно. Сделал ход осторожный, но зато и слабый. Анна после ответного хода сказала:
– Если вы так будете продолжать, живо проиграете, – вы точно поддаетесь.
– Поддаюсь? Нет, но на моем месте фаталист-азиат, любитель шахмат, сказал бы: «Мудрый знает волю Всемогущего, – я должен проиграть».
– Пока еще нельзя сказать.
– Я должен проиграть, – с грустью в голосе сказал Логин и сделал рискованный ход.
Анна покачала головою и быстро ответила смелою жертвою. Он поднял было руку, чтобы взять ферзя, но сейчас же опять сел спокойно. Анна спросила:
– Что же вы?
– Все равно, пришел мат, – вяло ответил Логин. – Приходится сдаваться. Выигрывает только тот, кто верит, а верит только тот, кто любит, а любить может только Бог, а Бога нет, – нет, стало быть, и любви. То, что зовут любовью, – неосуществимое стремление.
– Этак рассуждая, никто не должен выигрывать.
– Никто и не выигрывает. Да не только выигрыш, победа, – самая жизнь невозможна. Если позволите, я расскажу вам одно детское воспоминание.
Анна молча наклонила голову. Она откинулась на спинку стула и на минуту закрыла глаза. Шахматная доска с фигурами ясно рисовалась перед нею, потом задвигалась и растаяла. Логин говорил:
– Было мне лет двенадцать. Я захворал. И вот перед болезнью или когда выздоравливал, не помню хорошо, приснилось мне, что случилось что-то невозможное, а виной этому я, и это невозможное я должен исполнить, но нельзя исполнить, сил нет. Словами сказать – это бледно, а впечатление было неизъяснимо ужасное, ни с чем не сравнимое, – как будто все небо с его звездами обрушилось на мою грудь, и я должен его поставить на место, потому что я сам уронил его. И я безумно шептал впросонках: «Тысячу гнезд разорил, – сыграть не могу». Это часто припоминалось мне потом, но всегда гораздо слабее, чем я пережил. Так удивительно было это впечатление, что я потом старался вызвать его в себе, – искусственно создавал кошмар. Кошмары мучили, томительные, сладостные, – но то, единственное, не повторялось. Теперь, после того как я так долго и упорно гнался за жизнью и так много ее погубил, я понимаю этот пророческий сон: жизнь душила меня, – ее необходимость и невозможность.
– Невозможность жизни! Живут же…
– Живут? Не думаю. Умирают непрерывно – в том и вся жизнь. Только хочешь схватиться за прекрасную минуту жизни – и нет ее, умерла.
– Какая гордость! Зачем требовать от жизни того, чего в ней нет и не может быть? Сколько поколений прожило – и умерли покорно.
– И уверены были, что так и надо, что у жизни есть смысл? А стоит доказать, что нет смысла в жизни, – и жизнь сделается невозможною. Если истина станет доступна всем, никто не захочет жить. Чем более знания и ума в обществе, тем заметнее делается, как иссякают источники жизни. Вот почему, я думаю, люди нашего века так жалостливы к детям: их наивная простота завидна нам. Говорят, – я для детей живу. Для детей! Прежде для себя жили и были счастливы, как умели.
– Потому что были глупы?
– Давно сказано: «блаженны нищие духом».
– Что ж дальше будет?
– Что? Дальше – хуже. Великий Пан умер – и не воскреснет.
Зато Прометей освобождается.
– Да, да, освобождается, – свирепый от боли, рычит и жаждет мести. Скоро увидит, что мстить некому, – и завалится дрыхнуть навеки.
– Какое неожиданно-грубое окончание! – воскликнула Анна.
– Что тут грубого? Естественное дело.
– Нет, я с этим не согласна. У жизни есть смысл, да и пусть нет его, – мы возьмем и нелепую жизнь и будем рады ей.
– А в чем смысл жизни?
Анна положила локти на стол, оперла голову на ладони и молчала. Обшитые тонкими нитяными кружевами воланы пышных длинных рукавов обвисли двумя желтоватыми запястьями. Улыбалась и глядела на Логина. Радостью и счастьем веяло от доверчивой улыбки; она сулила блаженство и погружала душу в тихий покой самозабвения. Логину казалось, что душа растворяется в этом веянии юной радости, что нисходит забвение, успокоительное и желанное, как смерть.
– Смысл жизни, – сказала наконец Анна, – это только наше человеческое понятие. Мы сами создаем смысл и вкладываем его в жизнь. Дело в том, чтоб жизнь была полна, – тогда в ней есть и смысл, и счастье.
«Мысль изреченная есть ложь», – припомнилось Логину. Да и самое обаяние, которое владеет им, не обман ли, не одна ли из тех ловушек, которые везде расставлены жизнью? Он грустно сказал:
– Так, так, вкладываем в жизнь смысл, – своего-то смысла в ней нет. И как ни наполняйте жизнь, все же в ней останутся пустые места, которые обличат ее бесцельность и невозможность.
– Вы упрямы, вас не переспоришь, – мягко сказала Анна, расставляя шахматные фигурки: ее руки привыкли приводить вещи в порядок.
– Все люди упрямы, ответил в тон ей Логин, нежно глядя на ее задумчивое лицо. – Их можно убедить только в том, что им нравится. На что очевиднее смерть, и то не верится; хочется и сгнивши опять жить на том свете.
«Умрет и она! – подумал вдруг Логин. – И всякая смерть будет встречена без ужаса и забудется!»
Острые струи жалости, ужаса и недоумения пробежали в его душе. Он почувствовал, как погибло то молодое и счастливое, что трепетало сейчас в его сердце.
«Умерла минута счастья – и не воскреснет!»
Что-то поблекло, отлетело. Минуты умирали. Было тоскливо и больно.