Глава восемнадцатая
В маленьком городе, как наш, быстро расходятся сплетни, и тем быстрее, чем неправдоподобнее и грязнее. Стоило поговорить Мотовилову со Вкусовым наедине на вечере у Кульчицкой, как уже на другой день неожиданная выдумка Мотовилова гуляла по городу, выдавалась за несомненное и ни в ком не встречала возражений.
В тот же день сплетня дошла до Клавдии. Занесла ее Валя, – она забегала иногда и к Кульчицким, где их семье тоже помогали.
Клавдия выслушала, сдвинула брови и сказала:
– Пустое! Как вам, Валя, не стыдно повторять такие гадости!
Валя засмеялась и приняла лукавый вид. Когда она ушла, Клавдия задумалась.
«Узнает и Нюточка, – злорадно соображала она, – оскорбится и не поверит. А может быть, и поверит? Или будет сомневаться? Или и совсем не узнает, – не скажет ей Валя, не посмеет или и начнет говорить, да не захочет и слушать Нюточка?»
Клавдия долго стояла у окна, щурила зеленые глаза и коварно улыбалась. День был ясен и тих, небо безоблачно, деревья зелены и свежи, теплый воздух льнул к бледным щекам Клавдии, – и жестокая непреклонность ясной природы навевала злые мысли.
Наконец веселая, решительная улыбка озарила лицо Клавдии. Она села к своему красивому письменному столу, загроможденному блестящими, вычурными пустяками, расчистила место для бумаги, откинула широкие рукава, взяла в руки перо и звонко засмеялась. Беззаботный смех, как у мальчишки перед потешною шалостью. Но глаза дико горели.
Принялась выводить на почтовой бумаге буквы; старалась удалиться от обычного почерка. Всячески изменяла положение бумаги и рук, то изгибала, то выпрямляла спину, наклоняла голову то на одну, то на другую сторону, вскакивала иногда со стула, становилась на него коленями, и вся при этом трепетала и рдела, и пачкала пальцы чернилами.
Когда буквы долго не слушались, сжимала зубы, колотила кулаком по столу. Когда же казалось, что дело идет на лад, Клавдия вдруг принималась хохотать и зажимала рот рукою, чтобы кто-нибудь в саду или в комнатах не услышал ее веселья. Исписанный лист сжигала на спичке и принималась за другой.
Чем больше уничтожала листов, тем труднее казалось достижение цели, но тем спокойнее становилась она. Лицо бледнело сильнее обычного и принимало упрямое выражение. Через несколько часов решила, что торопливостью не возьмешь, и продолжала трудиться настойчиво, терпеливо замечала малейшие разности и укрепляла их старательными упражнениями.
Поздно ночью увидела, что достигла еще немногого, но что все-таки кое-чего добилась. На другой и на третий день сидела y себя безвыходно, и все медленнее, спокойнее и увереннее становилась работа.
К вечеру третьего дня осталась довольна своим трудом: перед нею лежал лист, которого уже не надо было жечь.
Откинулась на спинку стула, подняла над головою белые руки – рукава с них упали до плеч, – и устало потянулась. Лицо было бледно и спокойно. Подошла к зеркалу. Долго смотрела прямо в глаза своему отражению, не улыбаясь, не торжествуя, холодным и неотразимым взглядом. Казалось, не было никакого выражения в ее лице, так оно было неподвижно.
Наглядевшись, равнодушно улыбнулась, опустила глаза на белые руки. На них были чернильные пятна.
Потом стала перед открытым окном на колени и целый час так стояла, прямо и неподвижно, и смотрела на ясное небо и на яркую зелень.
С почты принесли Анне письмо с городскою маркою, что было редкостью в нашем маленьком городе. Почерк был незнаком.
Первые же строчки заставили Анну ярко покраснеть. Брезгливо уронила письмо на пол и с гневно сдвинутыми бровями подошла к окну. Ясен и тих был день перед нею, и она преодолела отвращение, подняла письмо и внимательно прочла с начала до конца. Оно было наполнено такими подробными достоверных будто бы похождений Логина, которые невозможно передать. В конце приведены были оскорбительные и циничные слова, будто бы сказанные Логиным об Анне в присутствии нескольких человек.
Долго сидела перед прочтенным письмом и всматривалась в белые тучки, которые скользили по небу. Щеки горели, на глаза навертывались слезы. Мысли были рассеянны, но, как эти белые тучки, неудержимо влеклись в одну сторону. Чем дальше всматривалась в них, тем светлее и торжественнее становилось в душе. Когда косвенные лучи мирного заката упали на ее платье, кто-то незримый тихо и благостно сказал:
– Солнце их заходит, но тень твоя перед тобою!
Вслушиваясь в эти странные слова, которые носились над душою, как вечерний благовест над широкими полями, Анна встала, и радостно и грустно заблестели под слезами лучистые глаза.
– Так надо, – тихо сказала она и покорно наклонила голову.
Но хотела знать мнение отца, – во всем была ему послушна. Принесла письмо отцу, молча отдала. Ермолин прочел.
– Доброжелатель, как водится, – сказал он, когда дошел до подписи.
Анна молча стояла перед ним и смотрела с ожиданием. Ее платье, изжелта-белое с розовыми цветами, с очень высоким поясом, почти без складок опускалось к нагим стопам. Широко собранные выше локтя рукава.
– Веришь? – спросил Ермолин. Анна отрицательно покачала головою.
– И не следует верить, – решил Ермолин. – Это не может быть правдою, – не должно быть правдою.
Анна стала на колени перед отцом и опустила на его колени голову. Ермолин видел, что она плачет, но знал, что слезы ее радостны. Она сказала:
– Я рада, что и ты так думаешь. Нет, это я думаю, как ты, – ты мне показываешь, куда мне идти, и я делаю то, что ты мне скажешь.
Ночью Анне снилось, что она летает. Поднялась с постели, легкая, почти бестелесная, и тихо плыла под самым потолком, лицом кверху. Опускалась немного, когда достигала двери, и опять подымалась в другой комнате. Было сладко и жутко. Из окна тихо выскользнула в сад. Была темная ночь. Аллеи, под старыми ветвями которых проносилась она, хранили тайну и молчание. Кто-то следил за темным полетом черными глазами. Древние каменные своды вдруг поднялись над нею, – она медленно подымалась к вершине широкого, мрачного купола. Смутно-розовая заря занималась за узкими окнами. Своды раздвигались и таяли, – смутный свет разливался кругом. Заря бледно разгоралась. Небеса казались блеклыми, ветхими. Яркие полосы, как трещины, вдруг изрезали их. Еще мгновение – и словно завесы упали с неба. Анна смотрела вниз, – мирные долины радовались солнцу. Мальчик трубил в серебряную дудку. Его розовые щеки надулись. Солнце горело на его дудке, – и в этом была несказанная радость.
Казенной работы у Логина было мало. Учебный год кончался, начались экзамены.
С учениками у Логина установились хорошие отношения. Он имел способность привлекать юношей и мальчиков, хотя никогда не заботился о том. Влечение к нему гимназистов происходило, может быть, оттого, что ему нравилось быть с ними и он искренно хотел, чтоб они приходили. Мягкие и незаконченные очертания их лиц тешили Логина, как и незрелые особенности их речи.
«Они еще строятся, – думал он, – а мы начинаем разрушаться. Они захватывают от жизни что можно, все себе и себе; мы, усталые под бременем нашей ноши, облегчаем себя, разбрасываем на ветер как можно больше, – и если нашею расточительностью кто-нибудь пользуется, мы называем ее любовью. Как невыразимо хорошо было бы умалиться, стать ребенком, жить порывисто – и не задумываться над жизнью!»
Мечта рисовала наивные картины, – а рассудок ворчливо разрушал их. Возникала зависть к детскому жизнерадостному настроению, и даже к их легким и быстрым печалям. Порою хотелось быть жестоким с ними, – но был только ласков.
Иногда казалось, что следует стать дальше от мальчиков. По-видимому, это было нетрудно: стоило только быть, как все, смотреть на гимназистов, как на машинки для выкидывания тетрадок с ошибками. Но вот это и не удавалось: как бы ни был он иногда угрюм, он смотрел на них и желал от них чего-то. И они приходили к нему, как будто это было в обычае или так нужно было.
Сослуживцам его не нравилось, что гимназисты к нему ходят; говорили, что это не порядок. Им бы с учениками не о чем было говорить. С любовью беседовали только о городских делишках и разносили сплетни, ничтожные, как сор заднего двора.
В эти дни толки шли о деле Молина. Передавались нелепые слухи. Не стеснялись в непристойностях, – ими сопровождались всегда разговоры среди учителей, благо дам нет.
Утром в учительской комнате, в гимназии, Антушев, учитель истории, стоя у окна, сказал:
– Наш почетный куда-то катит в коляске.
– Где, где? – засуетился любопытный отец Андрей. Все столпились у окон. Остались сидеть только Логин и Рябов, учитель древних языков, длинный, сухой, в синих очках, с желтым лицом и чахоточною грудью, одна из тех фигур, о которых говорят: «Жердяй! В плечах лба поуже». Он тихонько покашливал, язвительно улыбался и курил папиросу за папиросою с отчаянною поспешностью, словно от их количества зависело спасение его жизни. Подмигивая, шепнул Логину:
– Устремились, как цветы к солнцу.
– Наш дом на такой окраине, – ответил Логин, – что здесь редко кто проедет.
Знал, что Рябов – большой сплетник и любит, когда сплетничает на кого-нибудь, приписать тому или совершенную небывальщину, или свои же слова.
– А ведь это он к нам! – воскликнул отец Андрей.
– Красное солнышко, – проворчал Рябов, – майорское брюхо.
– А вы, Евгений Григорьевич, его не любите? – спросил Логин.
– Я? Помилуйте, почему вы так спрашиваете?
– Да так, мне показалось.
– Нет-с, не имею причин не любить его.
– В таком случае, прошу извинить.
Рябов подозрительно посмотрел на Логина, улыбнулся мертвою гримасою, похлопал Логина по колену деревянным движением холодной руки и шепнул:
– Все мы, батенька, не прочь друг другу ногу подставить, – только зачем кричать об этом?
– Благоразумно!
Все уселись по местам и говорили вполголоса, точно ждали чего-то.
Минут через пять показался Мотовилов. Он был в мундире. Форменный темно-синий полукафтан, сшитый, когда Мотовилов был потоньше, теснил его. Толстая красная шея оттеняла своим ярким цветом золотое шитье на бархате воротника. Шпага неловко торчала под кафтаном и колотилась на ходу по жирным ногам. Мотовилов имел торжественный вид. На его левой руке была белая перчатка; в той же руке держал он другую перчатку и треугольную шляпу. За ним вошел директор, Сергей Михайлович Павликовский, человек еще не старый, но болезненный, с равнодушным бескровным лицом.
– Пахнет речью! – шепнул Логину Рябов и устремился мимо него к Мотовилову.
Произошло общее движение. Учителя толкались, чтобы пораньше пробраться к Мотовилову. Кланялись почтительно, сладко улыбались и пожимали пухлую руку Мотовилова с благоговейною осторожностью.
– Удостоился и я приложиться, опять шепнул Рябов Логину, – а вы что ж такой гмырой стоите? Видите, стенка какая: и не заметит.
Но Мотовилов заметил, раздвинул толпу жестом необыкновенного достоинства и с протянутою рукою сделал к Логину шага два. Учителя смотрели на Логина с завистью.
– Я особенно рад, – сказал Мотовилов, – что нахожу здесь и вас. Вы познакомитесь с нашим общим делом, к которому направлены наши мысли и, смею сказать, наши чувства. По всей вероятности, вы уже знакомы отчасти с этим.
– Кажется, еще не знаком, – возразил Логин.
– Знакомы, наверное, – я говорю о деле несчастного Молина.
– Ах, это! Виноват, я не догадался, что это – общее дело.
– Вы познакомились с ним через лиц заинтересованных, а теперь послушайте нас, людей беспристрастных.
Мотовилов тяжелою поступью подошел к столу, остановился перед ним и значительно посмотрел на учителей. Логин заметил в руках директора бумагу, большой лист, свернутый трубочкою. Мотовилов заговорил:
– Господа, мне очень приятно, что я вижу здесь почти всех вас. Мы успели составить дружную семью. Если в деле нашего взаимного единения и я моими скромными стараниями мог помочь, то я весьма горжусь этим. Я всегда был того мнения, – и глубокоуважаемый Сергей Михайлович, насколько мне известно, согласен со мною, – что моя обязанность не состоит только в том, чтобы делать взносы. Я решаюсь надеяться на более, так сказать, интимное отношение к вам, господа. Мне кажется, я встречаю на этом пути ваше полное сочувствие. Надеюсь, что я не ошибаюсь?
– Мы все, – льстиво ответил отец Андрей, – очень высоко ценим ваше сердечное участие в наших делах. Да и как не ценить? Вы у нас, может быть, умнейший человек в городе. Я и старик, а с удовольствием слушаю ваши рассказы и поучаюсь, – без стеснения говорю, истинно поучаюсь.
– Краснобаи! – шепнул Рябов Логину. А желтое лицо его, обращенное к Мотовилову, корчилось такою же гримасою низкопоклонства, как и умильные лица остальной компании.
– Благодарю вас, – сказал Мотовилов и пожал руку отца Андрея. – Само собой разумеется, что – такие же отношения пытался я установить и в городском училище. Но в последние годы, к сожалению, мои намерения стали встречать дурную почву. В дружную семью преподавателей вторгся, если можно так выразиться, зловредный элемент. Надеюсь, что мне позволено будет говорить напрямки. Молодые люди часто заражены духом излишнего самомнения.
Мотовилов строго покосился на Логина, и все посмотрели на Логина строго.
– Да, молодежь не всегда достаточно почтительна, – с улыбкою сказал Логин.
– Дело не в одной почтительности. Впрочем, мы, люди старинного покроя, думаем, что и почтительность к людям, достойным уважения, – дело не лишнее. Почтенный инспектор городского училища, Галактион Васильевич, уже не раз выражал желание оставить свое место. Я уговаривал его. Я даже не раз ходатайствовал перед начальством – в частных разговорах, – об его повышении, которого этот честный труженик вполне заслуживает. Мне обещали. И вот, когда явилась возможность, что освободится вакансия инспектора, явилась претензия на нее с той стороны, откуда ее нельзя было ждать, так как нет никаких заслуг и всего года два службы, и возраст слишком ранний. Был в училище и другой кандидат, вполне достойный, – и вот он теперь устранен при помощи возмутительного поклепа.
– Да это – трагедия, – сказал Логин, улыбаясь, – и злодей, и жертва.
– Могу только удивляться вашему… взгляду на этот весьма серьезный предмет, – сказал Мотовилов и значительно поглядел на Логина.
Логин не отвечал. Ненависть к Мотовилову опять начинала мучить его. Мотовилов продолжал:
– Господа, я полагаю, что мы обязаны прийти на помощь нашему собрату.
– По картам и вину, – шепнул Рябов Логину.
– Перестаньте шептать, – тихо сказал Логин, ведь он может обидеться.
– Все порядочные люди, с которыми я говорил об этом, думают, что Алексей Иванович – жертва интриги. Вы знакомы с его благородным характером и высоконравственными правилами, и я уверен, что найду в вас такое же сочувствие. Алексей Иваныч совершенно убит, и мы его должны утешить. Вот отец Андрей его видел и подтвердит вам, что он плачет.
– Да, плачет, – уныло сказал отец Андрей. Все выразили на своих лицах сочувствие.
– Необходимо вывести дело на свежую воду, иначе это ляжет на нашу совесть. Мы составили коллективное заявление прокурору, что мы все уверены в невинности Молина, что просим освободить его и ручаемся за него всем своим имуществом.
– Берем на поруки, – пояснил директор.
– Попрошу кого-нибудь из вас, господа, прочесть заявление, и затем, кому угодно, пусть подпишет. Только те, кому угодно.
Рябов просунулся вперед и прочел заявление вслух. Все внимательно выслушали, сделали сочувственные лица и потянулись подписываться. В стороне остались Мотовилов, директор, которые подписались раньше, и Логин.
– Очень жалею, – сказал он, – но не могу присоединиться. Как я могу ручаться?
– Ваша воля! – сказал Мотовилов.
– Вот если б насчет выпивки, – по этой части я его знаю. Да и принесет ли это пользу?
– Там не могут не дать веса нашему мнению. Господа, – обратился Мотовилов к другим, круто отвернувшись от Логина, – могу сообщить вам печальную новость: и у нас холера, – вчера захворало двое мужчин и одна женщина.
Учителя испуганно переглянулись.
– Ничего, – ободрительно сказал отец Андрей, – до нас не доберется. Мне кстати прислали бочоночка три очищенной, – славная водка, – милости прошу завтра ко мне отведать.