Глава шестнадцатая
Логин искал, куда бы поставить опорожненное блюдечко, и забрел в маленькую, полутемную комнату. Тоскующие глаза глянули на него из зеркала. Досадливо отвернулся.
– Дорогой мой, какие у вас сердитые глаза! – услышал он слащавый голос.
Перед ним стояла Ирина Авдеевна Кудинова, молодящаяся вдова лет сорока, живописно раскрашенная. У нее остались после мужа дочь-подросток, сын-гимназист и маленький домик. Средства были у нее неопределенные: маленькая пенсия, гаданье, сватанье, секретные дела. Одевалась по-модному, богато, но слишком пестро (как дятел, сравнивала Анна). Бывала везде, подумывала вторично выйти замуж, да не удавалось.
– Что ж вы, мой дорогой, такой невеселый? Здесь так много невест, целый цветник, одна другой краше, а вы хандрить изволите! Ай-ай-ай, а еще молодой человек! Это мне, старухе, было бы простительно, да и то, смотрите, какая я веселая! Как ртуть бегаю.
– Какая еще вы старуха, Ирина Авдеевна! А я очень веселюсь сегодня.
– Что-то не похоже на то! Знаете, что я вам скажу: жениться бы вам пора, золотой мой.
– А вам бы всех сватать!
– Да право, что так-то киснуть. Давайте-ка, я вас живо окручу с любой барышней. Какую хотите?
– Какой я жених, Ирина Авдеевна!
– Ну вот, чем не жених? Да любая барышня, вот ей-богу… Вы-образованный, разноречивый.
Подошел Андозерский. Бесцеремонно перебил:
– Не слушай, брат, ее. Хочешь жениться – ко мне обратись: я в этих делах малость маракую.
– Хлеб отбиваете у меня, – жеманно заговорила Кудинова, – грешно вам, Анатолий Петрович!
– На ваш век хватит. У вас пенсия.
– Велика ли моя пенсия? Одно название.
– Я, брат, даром сосватаю, мне не надо на шелковое платье. И себя пристрою, и тебя не забуду. Только чур, – таинственно зашептался он, отводя Логина от Кудиновой, – пуще всего тебе мой зарок – за Нюткой, смотри, не приударь: она – моя!
– Зачем же ты Неточку к актеру ревнуешь?
– Я не ревную, а только актер глазенапы запускает не туда, куда следует, с суконным рылом в калачный ряд лезет. Да и все-таки на запас. Я тебе, так и быть, по секрету скажу: на Нютку надежды маловато, – упрямая девчонка!
– Чего ж ты говоришь, что она – твоя?
– Влюблена в меня по уши, это верно. Да тут есть крючок, – принципы дурацкие какие-то. Поговорили мы с нею на днях неласково. Ну, да что тут много растабарывать: ты мне друг, перебивать не станешь.
– Конечно, не стану.
– Ну, и добре. Вот займись-ка лучше хозяйкой.
– Которою?
– Конечно, молодою. Эх ты, бирюк! Ну, я, дружище, опять в пляс.
Логин остался один в маленькой гостиной. Мысленно примерял роли женихов Клавдии и Неты. Холодно становилось на душе от этих дум.
Нета – переменчивый, простодушный ребенок, очень милый. Но чуть только старался передставить Нету невестою и женою, как тотчас холодное равнодушие мертвило в его воображении черты милой девушки, глуповатой, избалованной, набитой ветхими суждениями и готовыми словами.
«Вот Клавдия – не то. Какая сила, и страстность, и жажда жизни! И какая беспомощность и растерянность! Недавняя гроза прошла по ее душе и опустошила ее, как это было и со мною когда-то. Мы оба ищем исхода и спасения. Но нет ни исхода, ни спасения: я это знаю, она предчувствует. Что нам делать вместе? Она все еще жаждет жизни, я начинаю уставать».
Это были мысли то восторженные, то холодные, а настроение оставалось таким же. Пока вспоминалась Клавдия такою, как она есть, было любо думать о ней: энергичный блеск ее глаз и яркий внезапный румянец грели и лелеяли сердце. Но стоило только представить Клавдию женою, очарование меркло, исчезало.
Иной образ, образ Анны представился ему. Видение ясное и чистое. Не хотелось что-нибудь думать о ней, иначе представлять ее: словно боялся спугнуть дорогой образ прозаическими сплетениями обыкновенных мыслей.
Закрыл глаза. Грезилось ясное небо, белые тучки, с тихим шелестом рожь и на узкой меже Анна – веселая улыбка, загорелое лицо, легкое платье, загорелые тонкие ноги неслышно переступают по дорожной пыли, оставляют нежные следы. Открывал глаза – видение не исчезало сразу, но бледнело, туманилось в скучном свете ламп, милая улыбка тускнела, расплывалась, – и опять закрывал глаза, чтобы восстановить ненаглядное видение. Назойливое бренчанье музыки, топот танцующих, глухой голос юного дирижера, – а над всем этим гвалтом слегка насмешливая улыбка, и загорелые руки в такт музыки двигались и срывали синие васильки и красный мак.
– Однако, вам не очень весело: вы, кажется, уснули, – раздался над ним тихий голос.
Открыл глаза: Клавдия. Встал. Сказал спокойно:
– Нет, я не спал, а так, просто замечтался. Глаза Клавдии, зеленея, светились знойным блеском. Спросила:
– Мечтали о Нюточке?
– Мало ли о чем мечтается в праздные минуты, – ответил Логин.
Натянуто улыбнулся, с чувством странной для него самого неловкости.
– Счастливая Анюточка! – с ироническою улыбкою и легким вздохом сказала Клавдия и вдруг засмеялась. – А я пари готова держать, что вы воображали сейчас Анютку в поле, среди цветов, во всей простоте. Скажите, я угадала?
Логин хмурился и прикусывал зубами нижнюю губу.
– Да, угадали, – признался он.
– Нюточка солнышку рада. Да мотылечки, – говорила Клавдия, и быстро открывала и закрывала веер, и дергала его кружевную обшивку. – А вот теперь она по-бальному. Вам не жаль этого?
– Отчего же?
– Видите, и Нюточка не может стоять выше моды. Глупо, не правда ли? Лучше было бы, если бы мы босые танцевать приходили, да? Однако, прошу вас не задремать: сейчас будем ужинать.
Музыка умолкла. Шумно двинулись к ужину. Ужинали в двух комнатах: в большой столовой и в маленькой комнате рядом. В большой столовой было просторно и чинно. Там собрались дамы и девицы, несколько почтенных старцев скучающего вида и молодые кавалеры, обязанные сидеть с дамами и развлекать их.
Андозерский сидел рядом с Анною и усердно занимал ее. Хорошенькая актриса Тарантина наивничала и сюсюкала, блестя белыми, ровными зубами. Апатичный Павликовский развлекал ее рассказами о своих оранжереях. Биншток говорил что-то веселое Нете, Ната сверкала на него злыми глазами. Гомзин расточал любезности Нате. Каждый раз, когда Ната взглядывала на его оскаленные зубы, белизна которых была противна ей (у Бинштока зубы желтоваты), в ней закипала злость, и она говорила дерзость, пользуясь правами наивной девочки. Мотовилов с суровым пафосом проповедовал о добродетелях. Жена воинского начальника потягивала вино маленькими глотками и уверяла, что если б ей представило случай для обогащения отравить кого-нибудь и если бы это можно было сделать ни для кого неведомо, то она отравила бы. Мотовилов ужасался и энергично восклицал:
– Вы клевещете на себя!
Дряхлый воинский начальник и обе старшие Мотивиловы тихо разговаривали о хозяйстве. Дубицкий рассказывал, как он командовал полком. Зинаида Романовна делала вид, что это ей интересно. Клавдия и Ермолин о чем-то заспорили тихо, но оживленно. Палтусов и жена Дубицкого – она была рада, что муж сидел от нее далеко, – говорили о театре и о цветах.
В маленькой комнате было тесно, весело и пьяно. Здесь были одни мужчины: подвыпивший отец Андрей; Вкусов, беспрестанно восклицавший то по-русски:
– Я, братцы, налимонился! То по-французски:
– Фрерчики, же сюи налимоне!
– И забыл о жене! – попадал ему в рифму Оглоблин. Казначей рассказывал циничные анекдоты; Юшка, красный как свекла; Пожарский и Гуторович, их не забирал хмель, хоть они пили больше всех; Саноцкий и Фриц, неразлучная парочка инженеров; еще штук пять господ с седеющими волосами и наглыми взглядами. Сюда же попал и Логин.
За этим столом пили много, словно всех томила жажда, выбирали напитки покрепче, лили их в самые большие рюмки, не стесняясь тем, что на дне остаются капли иного напитка; ели с жадностью и неопрятно, громко чавкали, говорили громко, перебивали друг друга, переругивались. Разговоры были такие, что даже эти пьяные люди иногда понижали голос, чтоб не услышали дамы. Тогда кружок собеседников сдвигался, сидевшие далеко перегибались через стол, другие наклоняли головы, на короткое время становилось тихо; слышался только торопливый шепот, – и вдруг раскаты разудалого хохота оглашали тесную комнату и заставляли вздрагивать дам в большой столовой.
– Что анекдоты, – сказал с гулким смехом отец Андрей, – слушайте, братцы, я вам лучше расскажу действительное происшествие, бывшее со мною. Какой я на днях сон видел! Вижу я себя в некоем саду, и в том саду стоят все елочки, а на елочках висят лампадочки. В лампа дочках масло налито, светиленки плавают, огонечки теплятся, так это все чинно, благообразно. И вижу я, около тех лампадочек суетятся услужающие. Как только погаснет лампадка, сейчас ее услужающий снимает. Вот я постоял, поглядел, да и спрашиваю, что, мол, это за лампадки. Услужающий и говорит: «Это не простые лампадки, это судьба человеческая; где ярко горит огонь, там еще много жизни у человека осталось, а где масла мало, тому, говорит, человеку скоро конец». Тут я, братцы, ужаснулся хуже, чем перед архиереем. Однако собрался с духом, да и спрашиваю: «А что, господин, нельзя ли узнать, какая тут моя лампадка?» Повел он меня к одной елочке. Висит там несколько лампадочек, все горят ярко, а одна чуть-чуть теплится. «Вот эта, – говорит, – твоя и есть». Стал я изыскивать средства. Вижу – услужающий отвернулся, Я засунул скорее палец в чужую лампадку, – масло, известно, пристает, – я в свою лампадку его скапнул – огонек опять оживился. И так я несколько раз: как только он отвернется, так я палец в чужую лампадку, а потом в свою, накапываю себе помаленьку. И уж изрядно накапал, только вдруг не остерегся, поторопился, – и попался. Услужающий, как на грех, обернись, и видит, что я пальцем в чужой лампадке колупаюсь. Как он закричит: «Что ты делаешь? Да куда ты лезешь?» Да как хлобыснет меня по роже, аж, братцы, я проснулся.
Гулкое грохотание носилось вокруг стола.
– И что ж оказывается? Это по морде-то меня жена в сердцах огрела.
Когда хохот затих, Баглаев начал было:
– А вот, господа, когда я служил в сорок второй артиллерийской бригаде…
– Врешь, Юшка, – крикнул Саноцкнй, – никогда ты в артиллерии не служил.
– Ну вот, как не служил?
А ты, голова с мозгами, в каком университете воспитывался?
– В Московском, известно!
– А я так слышал, что тебя из второго класса гимназии выгнали.
– Наплюй тому в глаза, кто тебе это говорил.
– Наплюй сам: вот он здесь, – Константин Степаныч.
– Костя, друг, и это ты? И у тебя язык повернулся? – с укором восклицал Баглаев.
– Знаем мы тебя, городская голова: враль известный, – отвечал Оглоблин. – Вот ты расскажи лучше, как из городской богадельни мальчишки бегают.
– Богадельня – мерзость! – оживился Юшка, – грязь, беспорядок, все крадут, старики и старухи пьянствуют, мальчишки без надзору шляются и шалят.
– Стой, стой, голова с мозгами, – закричал Саноцкий, – кого ты обличаешь? Кто богадельней заведует?
– Известно кто: голова.
– А голова-то кто? За столом хохотали.
– Ловко, Юшка, – восторгался казначей, – забыл, что голова.
– Вовсе не забыл!
– Это он чует, что его прокатят, енондершиш!
– Ничего не прокатят, а я сам не хочу. А богадельню я подтяну.
– Расскажи, отчего у тебя мальчишка дал тягу, – приставал Оглоблин.
– Оттого, что мерзавец: каждый год бегает. Прошлый год убежал, да дурака свалял, – поймали в Летнем саду под кустиком, привели и выдрали; а нынче он опять по привычке, айда в лес, – весну почуял. Негодяй! Не сносить ему головы!
– А ты что ж, нынче в задаток его взъерепенил, что ли? или так, здорово живешь?
– Ничего не в задаток, а не учится! Крикунов пожаловался, а я распорядился.
– Всыпать сотню горячих?
– Ничего не сотню, а всего пятнадцать. При мне и пороли.
– А ты держал, что ли?
– Дурак! Не хочу с дураком и разговаривать!
За столом хохотали, а Юшка злился и бубнил:
– Я голова. Мое дело – распорядиться, а не держать, вот что.
– Юрочка! кричал отец Андрей, – Юрочка, не хочешь ли окурочка?
Логин упрямо молчал, всматривался в пьяные лица и трепетал от мучительной злобы и тоски. Каждое слово, которое он слышал, вонзалось раскаленною иглою и терзало его. Пил стакан за стаканом. Сознание мутнело. Злоба расплывалась в неопределенно-тяжелое чувство.
Наконец ужин кончился. Сквозь шум отодвигаемых стульев, топот ног и весело-оживленный ропот разговоров послышались звуки музыки: молодежь собиралась еще танцевать. Но гости, более отяжелевшие, прощались с хозяевами.
Логин вышел на лестницу вместе с Баглаевым. Юшка увивался вокруг Логина и лепетал что-то. Логин на крыльце протянул руку Баглаеву и сказал:
– Ну, нам в разные стороны.
– Зачем, чудак? Говорю – пойдем пьянствовать.
– Ну вот, мало пили! Да и куда мы пойдем так поздно?
– Уж я знаю, я тебя проведу! Чудород, нас пустят, – убедительно говорил Баглаев. – Даром, что ли, я от жены сбежал? Пусть она мазурку отплясывает, а мы кутнем. Право, чего там, – тряхнем стариной!
Логин подумал и пошел за ним. Скоро их догнал Палтусов. Юшка, хихикая, спрашивал:
– А, волыглаз! Бросил гостей?
– Ну их к черту, – мрачно говорил Палтусов. Твоя жена тебя хватилась, так я обещал тебя найти…
– И напоить, – кончил Логин.
– И доставить домой.
– Ой ли? – хихикал Баглаев. – Так я и пошел домой, держи карман. Нет, черта с два.
– Скажу, не нашел, – говорил Палтусов. – Голова болит, напиться хочется.
– Дело! – сказал Логин.
– Нельзя мне не пить, – объяснял Палтусов. – Жить в России и не пьянствовать так же невозможно для меня, как нельзя рыбе лежать на берегу и не задыхаться. Мне нужна другая атмосфера… Тьфу, черт, здесь и фонари не на месте!.. Исправники, земские начальники, – меня от одного их запаха коробит.
Все колебалось и туманилось в сознании Логина. Сделалось как-то «все равно». С чувством тупого удовольствия и томительного безволия шел за приятелями, прислушивался к их речам и бормотанью. Их шаги и голоса гулко и дрябло отдавались а ночной тишине.
В трактире, куда они зашли через задние двери, дрема начала овладевать Логиным. Все стало похоже на сон: и комната за трактиром, слабо освещенная двумя пальмовыми свечками, – и толстая босая хозяйка в расстегнутом капоте, которая шептала что-то невнятное и, как летучая мышь, неслышно сновала с бутылками пива в руках, – и это пиво, теплое и невкусное, которое зачем-то глотал.
Палтусов говорил что-то грустное и откровенное, о своей любви и о своих муках; имя Клавдии раза два сорвалось у него ненарочно. Юшка лез к нему целоваться и плакал на его плече. Логин чувствовал великую тоску жизни и хотел рассказать, как он сильно и несчастливо любил: ему хотелось бы, чтоб Юшка и над ним заплакал. Но слова не подбирались, да и рассказать было не о чем.
– Зинаида! – воскликнул Палтусов. – Я никогда ее не любил, а теперь она мне ненавистна.
– Субтильная дама! – бормотал Юшка.
– Жеманство, провинциализм, это выше моих сил. В ней нет этого букета аристократизма, без которого женщина – баба. О, Клавдия! Только я могу ее оценить. Мы с нею родственные души.
– Огонь девка! – одобрил Юшка.
Палтусов замолчал, облокотился на стол, залитый пивом, и свесил на руки голову. Юшка подвинулся к Логину и зашептал:
– Вот, брат, человек замечательный, я тебе скажу. Он только один меня понимает до тонкости, брат, хитрая штука, шельма. Ему бы Панаму воровать, уж он бы не попался, – нет, брат, шалишь, – гений!
В двери заглянул городовой. Хозяйка испуганно зашептала:
– Говорила я вам! Господи, этого только недоставало!
– Крышка! – в ужасе лепетал Юшка и пучил глаза на городового.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – успокоительно заговорил городовой, – я так, потому как, значит, огонь; а ежели знакомые хорошие господа…
Знакомые хорошие господа дали ему по двугривенному и велели хозяйке угостить его пивом. Городовой остался «много благодарен» и ушел. Юшка начал хорохориться по адресу полиции. Но настроение было испорчено. Посидели молча, высосали пиво и ушли.
Что было дальше, Логин не помнил. Он очнулся дома, у открытого окна. Лица и образы проносились. Новое чувство кипело.
«Это – ревность к Андозерскому», – подумал он и сам удивился своей мысли.
Он думал, что Андозерский глуповат и пошловат, даже подловат, и злоба к Андозерскому мучила его. Но вдруг из темноты выплыла жирная и лицемерная фигура Мотовилова, и Логин весь затрепетал и зажегся древнею каинскою злобою. А на постели опять лежал труп, и опять страх приступами начинал знобить Логина.
Вдруг Логин почувствовал прилив неодолимой злобы и решительно двинулся к ненавистному трупу.
– Перешагну! – хрипло шептал он и сжимал горячими руками тяжелые складки одеяла.
Он заснул тяжелым, безгрозным сном. Под утро вдруг проснулся, как разбуженный. Визгливый вопль реял в его ушах. Сердце усиленно билось. С яркостью видения предстали перед ним своды, решетка в окне, обнаженное девичье тело, пытка. Кто-то злой и светлый говорил, что все благо и что в страданиях есть пафос. И под ударами кнута из белой, багрово-исполосованной кожи брызгала кровь.