Глава четырнадцатая
У Кульчицкой званый вечер. Было еще не поздно, когда пришел Логин, но уже почти все собрались. Виднелись нарядные платья дам и девиц; были знакомые и незнакомые Логину молодые и старые люди в сюртуках и фраках.
Еще в его душе не отзвучали тихие уличные шумы, грустные, как и заунывный шелест воды на камнях, за мельничною запрудою. Призраки серых домов в лучах заката умирали в дремлющей памяти, как обломки старого сна. Светлые обои комнат, в которых вечерний свет из окон печально перемешивался с мертвыми улыбками ламп, создавали близоруким глазам иллюзию томительно-неподвижного сновидения.
Переходил из комнаты в комнату, здоровался. Чувствовал, что каждое встречное лицо отражается определенным образом в настроении. Черты пошлости и тупости преобладали мучительно. Самое неприятное впечатление произвела семья Мотовилова: жена, маленькая, толстенькая, вульгарные манеры, злые глаза, грубый голос, зеленое платье, пышные наплечники, – сестра, желтая, сухая, тоже в зеленом, – Нета, глуповато-кокетливый вид, розовое открытое платье, – Ната, беспокойно-задорные улыбки, белое платьице, громадный тройной бант у пояса, – сын гимназист, гнилые зубы, зеленое лицо, слюнявая улыбка, впалая грудь, развязные любезности с барышнями помоложе.
Встречались и милые лица. Были Ермолины, отец и дочь. Логин почувствовал вдруг, что скука рассеялась от чьей-то улыбки. Осталось чувство мечтательное, тихое. Хотелось уединиться среди толпы, сесть в углу, прислушиваться к шуму голосов, отдаваться думам. С неохотою вошел в кабинет хозяина, где раздавался спор, толпилась курящая публика.
– А, святая душа на костылях! – закричал казначей Свежунов, толстый, красный и лысый мужчина.
– Мы все о Молине толкуем, – объяснил Палтусов Логину.
– Да-с, я готов с крыши кричать, что поступки следователя возмутительны: запереть невинного человека в тюрьму из личных расчетов! – говорил Мотовилов.
– Неужели только из личных расчетов? – осторожным тоном спросил инженер Саноцкий.
– Да-с, я утверждаю, что из-за личных столкновений, и больше не из-за чего. Прямо это говорю, я на правду – черт. И вы увидите, это обнаружится: правда всегда откроется, как бы ни старались втоптать ее в грязь. Мы все ручаемся за Молина, я предлагал какой угодно залог, – он продолжает держать его в тюрьме. Но это ужасно, – невинного человека третировать вместе со злодеями! И только по навету подкупленной волочаги!
– Всего лучше бы, – сказал исправник Вкусов, старик с бодрою осанкою и дряхлым лицом, – эту девицу по-старинному высечь хорошенько, енондершиш.
– Я надеюсь, – продолжал Мотовилов, – что нам удастся обратить внимание судебного начальства на это возмутительное дело и внимание учебного начальства на настоящих виновников гнусного шантажа.
– А не лучше ли подождать суда? – спросил Логин.
– На присяжных надеетесь? – насмешливо и грубо спросил казначей Свежунов. – Плоха надежда, батенька: наши мещанишки его засудят из злобы и дела слушать не станут как следует.
– Чем он их так озлобил? – улыбаясь спросил Логин.
– Не он лично, – пробормотал смущенный казначей.
– Позвольте, – перебил Мотовилов, – что ж, вы считаете справедливым тюремное заключение невинного?
– Во всяком случае, – сказал Логин, – агитация в пользу арестанта бесполезна.
– Выходит, по-вашему, что мы занимаемся недобросовестной агитацией?
– Помилуйте, зачем же так! Я не говорю, что ж, прекрасные намерения. Но одних добрых намерений, я думаю, мало. Впрочем, правда обнаружится, вы в этом уверены, чего же больше?
– Правда для нас и теперь ясна, – сказал отец Андрей, старый протоиерей, который имел уроки и в гимназии и в городском училище, – потому нам и обидно за нашего сослуживца: напрасно терпит человек. Не чужой нам, да и всячески по человечеству жалко. Надо только дивиться тому поистине злодейскому расчету, который проделан из-за товарищеской зависти. Дело ясное, тут и сомнений быть не может.
– Поступок недостойный дворянина, – сказал Малыганов, наставник учительской семинарии, который, слушая, то лукаво подмигивал Логину, то почтительно склонялся к Мотовилову.
– Нехороший человек ваш Шестов, – говорил отец Андрей Логину. – Помилуйте, он мою рясу однажды пальтом назвать вздумал. На что же это похоже, я вас спрошу?
– А слышали вы, – спросил Логина Палтусов, – как он назвал нашего почтенного Алексея Степаныча?
– Нет, не слышал.
– Это, изволите видеть, у нас в училище, говорит, почетная мебель.
– А своего почтенного начальника, – сказал Мотовилов, – уважаемого нами всеми Крикунова он изволил назвать сосулькой!
– Не без меткости, – сказал со смехом Палтусов.
– Конечно, – внушительно продолжал Мотовилов, – у Крикунова фигура жидковатая, но к чему глумиться над почтенными людьми? Непочтительность чрезмерная! на улице встречается с женой, с дочками, не всегда кланяться удостоит.
– Он близорук, – сказал Логин.
– Он атеист, – возразил отец Андрей сурово, – сам признался мне, и со всеми последствиями, то есть, стало быть, и в политическом отношении. И тетка его – бестия преехидная, и чуть ли не староверка.
– Мове! – сказал Вкусов. – Вся публика на него обижается. Вот Крикунов – так учитель. Такому не страшно сына отдать.
– А если ухо оборвет? – спросил Палтусов.
– Ну, кому как, – возразил исправник. – В их училище иначе нельзя, такие мальчишки, все анфан терибли. «Рабы и деспоты в одно время», – думал Логин. Опять мстительное чувство подымалось в нем ярыми порывами и опять сосредоточивалось на Мотовилове.
– Что ни говорите, – заговорил вдруг Палтусов, – славный парень Молин: и выпить не дурак, да и относительно девочек малый не промах.
– Ну, уж это вы, Яков Андреевич, напрасно, – укоризненно сказал Мотовилов.
– А что же? Ах да… Ну да ведь я, господа, от мира не прочь.
– Однако, – сказал Логин, – ваше мнение, кажется, не сходится с тем, что решил мир.
– Глас народа – Божий глас, – оправдывался Палтусов посмеиваясь. – Однако не выпить ли пока, стомаха ради?
В столовой был приготовлен столик с водками и закусками. Выпили и закусили. Исправник Вкусов увеселял публику «французским» диалектом:
– Дробызнем-ну! – шамкал он беззубым ртом, потом выпивал водку, закусывал и говорил: – Енондершиш! Это постуденчески, так студенты в Петербурге говорят.
– А что это значит? – страшивал с зычным хохотом отец Андрей.
– Же не се па, благочинный бесчинный, – отвечал исправник. – А ну-тка, же манжера се пти пуасончик. Эге, се жоли, се тре жоли, – одобрял он съеденную сардинку.
А его жена сидела в гостиной, куда долетали раскаты хохота, и говорила:
– Уж я так и знаю, что это мой забавник всех развлекает. У нас вся семья ужасно веселая: и у меня темперамент сангвинический, и дочки мои – хохотушки! О, им на язычок не попадайся!
– В вас так много жизни, Александра Петровна, – томно говорила Зинаида Романовна, – что вам хоть сейчас опять на сцену.
– Нет, будет с меня, выслужила пенсию, и слава Богу.
– Выходной была, а туда же, – шепнула сестра Мотовилова, Юлия Степановна, на ухо своей невестке.
Та смотрела строго и надменно на бывшую актрису, и даже не на нее самое, а на тяжелую отделку ее красного платья; но это, впрочем, нисколько не смущало исправничиху.
– Вы какие роли играли? – с видом наивности спрашивала актриса Тарантина, красивая, слегка подкрашенная полудевица.
Наши барыни ласкали ее за талант, а в особенности за то, что она была из «хорошей семьи» и «получила воспитание».
Гомзин сидел против нее и готовил на ее голову любезные слова, а пока тихонько ляскал зубами. Его смуглое лицо наклонялось над молодцеватым, но сутуловатым станом, а глаза смотрели на актрису плотоядно, – издали казалось, что он облизывается, томясь восточною негою.
– Когда я была в барышнях, – рассказывала в другом углу гостиной молоденькая дама – лицо вербного херувима, приподнятые брови, – поехали мы раз в маскарад…
– Со своим веником, – крикнул выскочивший из столовой казначей.
– Ах, что вы! – воскликнула дама краснея. Рядом с дамою, которая недавно была в барышнях, сидела Анна. Пышные плечи в широких воланах шелковой кисеи. Цвет платья как нежная кожица персика. Все оно легко золотилось, и золотистые отсветы ложились на смуглое лицо и шею. Крупные желтые тюльпаны, которыми с правой стороны была заткана юбка, казалось, падали из-под бархатного темно-красного кушака. Перчатки и веер цвета сгёте. Белые бальные легкие башмачки. Медленная улыбка алых губ. В широких глазах ожидание.
Звуки интимного разговора долетали до нее из укромного уголка.
– Давно мы с вами не видались, Михаил Иваныч, – притворно-сладким голосом говорила Юлия Петровна, дочь Вкусова от первой жены, девица с мужественною физиономиею, красным носом, маленькими черненькими усами, высокая, ширококостная, но сухощавая.
Ее собеседник – учитель Доворецкий, толстенький коротыш, лицо приказчика из модного магазина. Разговор ему не нравился; он досадливо краснел, пыхтел и оглядывался по сторонам, но Юлия Петровна преграждала путь огромными ногами и тяжелыми складками голубого платья.
– Да, это давно было, – сухо ответил он.
– Ведь мы с вами были почти как невеста и жених.
– Мало ли что!
– Почему бы не быть этому снова? Ведь вы уже делали мне предложение.
– Нет, я не делал.
– Не вы, так Ирина Авдеевна от вас, все равно.
– Нет, не все равно.
– Папаша вам даст, сколько вы просили.
– Я ничего не просил, я не алтынник.
– Он даже прибавит двести рублей.
Грубоватый голос Юлии Петровны звучал при этих словах почти музыкально. Доворецкий оставался непреклонным. Досадливо отвечал:
– Нет уж, Юлия Петровна, вы мне и не заикайтесь о деньгах. У вас есть жених: вы за Бинштоком ухаживаете, вы его и прельщайте вашими деньгами, а меня оставьте в покое.
– Что вы, Михаил Иваныч, что за жених Биншток! Это вот вы за Машенькой Оглоблиной ухаживаете.
– Оглоблина мне не пара.
– А я?
– Нет, то было два года тому назад. И вы за это время изменились, да и я себе цену знаю. И вы меня оставьте, пожалуйста. Не на такого наскочили!
Доворецкий решительно встал. Лицо его было красно и злобно.
– Раскаетесь, да поздно будет, – зловещим голосом сказала Юлия Петровна, отодвигая ноги и подбирая платье.
– Шкура барабанная, – проворчал Доворецкий, отходя.
Логин вошел в гостиную. Улыбка Анны опять показалась ему не то досадною, не то милою. Захотелось пройти к Анне. Клавдия остановила. Повеяло запахом сердца Жаннеты. Спросила:
– Вы не сели играть в карты?
– Какой я игрок!
Стояли у дверей, одни. Клавдия нервно подергивала и оправляла драпировку корсажа, которая лежала поперечными складками и была прикреплена у левого плеча, под веткою чайных роз.
– Мы будем танцевать, а вы… Послушайте, – быстро шепнула, – вы меня презираете?
– За что? – так же тихо сказал он и прибавил вслух: – Я не танцую.
– Что ж вы будете делать? Скучать?.. Вы меня очень презираете? Вы считаете меня нимфоманкой?
– Буду смотреть… Полноте, с какой стати! Презирать – глупое занятие, на мой взгляд, – я этим давно не занимаюсь.
Вкусова вслушалась в его слова со своего места и вмешалась в разговор:
– Это танцы-то – глупое занятие? Эх вы, молодой человек!
– Какой я молодой человек! Мы с вами – старики.
– Благодарю за комплимент, только я на свой счет не принимаю.
– Василий Маркович мастер говорить такие любезности, что не обрадуешься, – с кислою улыбочкой сказала Марья Антоновна Мотовилова.
Кто-то заиграл на рояле кадриль. Произошло общее движение. Откуда-то вынырнули и засуетились кавалеры с развязными жестами. Два-три военных сюртука чрезвычайно ловко извивались рядом со своими дамами. Статские кавалеры потащили дам; двигали в стороны плечами, словно расталкивали толпу. Барышни и дамы, которые отправлялись танцевать, имели обрадованный вид.
Логин рассеянно смотрел на нелепые фигуры кадрили. Молодой человек, который дирижировал, кричал глухим голосом.
«Дышать как следует, каналья, не умеет, а туда же, кричит!» – думал Логин.
Кадриль кончилась. Логин пробрался к Анне, сел рядом с нею и заговорил:
– Утомляют меня эти добрые люди!
– Почему вы называете их добрыми? – спросила Анна, ласково улыбаясь ему.
– Спросить бы их, каждый о себе что думает? Все оказались бы добрыми и хорошими. А если б им сказать, что хороших людей по нынешним временам не так много, чтоб всякая трущоба кишела ими, – как бы озлились эти добрые люди!
– Может быть, каждый только себя считает хорошим?
– Хорошо, кабы так…
– Мало хорошего!
Анна засмеялась. Логин сказал, улыбаясь:
– Ведь тут что утешительно? Что если все мои знакомые – хорошие люди, так в хорошие люди не трудно попасть, – я ведь знаю их, мерзавцев, – так рассуждает всякий и охотно наделяет каждого дипломом хорошего. А представить себе только, что хороших людей мало! Значит, это трудно! Ну я, положим, один хорош, остальные – подлецы. Но как же трудно удержаться в такой позиции! Потому их и злит всякая критика.
– Их только? А нас с вами? – оживленно спросила Анна.
– Что ж, было время; и я считал себя и многих моих друзей альтруистами, а за что? На поверку взять, так за то только, что мы на высокие темы умели красно говорить. Теперь мне и самое это словечко долговязое, «альтруизм», нелепым кажется.
– Вы считаете себя эгоистом?
– Все – эгоисты. Люди только обманывают себя на свою же беду, когда уверяют, что возможна бескорыстная любовь.
– Вот уж это несправедливо так рассуждать: как только я перестал быть альтруистом, так и все должны быть эгоистами.
– Впрочем, я готов на уступку. Пусть будут и альтруисты, – не пропадать же слову. Но, право, это не больше как избыток питания.
– Чем же отличается добро от зла?
– А чем отличается тепло от холода или жара? Должно быть, всякое добро произошло оттого, что нам кажется злом, при помощи какого-нибудь приспособления.
– Да это нравственная алхимия.
А рояль опять бренчал, по зале носилась пара за парою. Гомзин подскочил к Анне с преувеличенною ловкостью. Анна улыбаясь положила руку на его плечо.
Логин рассеянно следил за танцующими. Щеки дам горели, глаза блестели, женские голые плечи были красивы, но кавалеры, на взгляд Логина, были неприличны: красные, потные, скуластые лица, черные клоки волос, которые мотались над плоскими и наморщенными лбами, и выражение любезности и усердия в вытаращенных глазах. Гомзин смотрел сверху, за охрово-желтую кружевную Аннину берту, туда, где она прикреплялась к корсажу темно-красным шу; Анна весело улыбалась. Все это казалось Логину глупым.
Анна вернулась и сейчас же ушла танцевать с молодым человеком в мешковато сидевшем фраке. Фамилии молодого человека Логин не знал, не знал и его общественного положения, но они считали себя знакомыми и при встречах разговаривали.
Логин хотел было уж уйти из этой пыльной залы, где музыка и свечи надоедливо веселились, – но Анна опять села рядом и сказала:
– Если б умели делать из свинца золото, чего стоило бы золото?.. Нет, благодарю вас, я устала, – ответила она пригласившему ее танцору, который от усталости имел жалкий и мокрый вид.
Закрывая вышитым веером улыбку, Анна смеющимися глазами следила за ним, пока он искал даму. Потом вопросительно взглянула на Логина. Он улыбнулся и сказал:
– Золото подешевело бы, но не стало бы для всех доступно.
– Дар-недоверчиво спросила Анна.
Опустила на колени раскрытый веер. Имя Анна было вышито на нем, между веток ландышей, желтыми шелками. Логин смотрел на это имя и говорил:
– Того же достигнет и психологическая алхимия. «Искру Божию» находили в падших, а другою рукою развенчивали идеалы. И вот, резкое различие между добрыми и злыми стерлось, мы стали жалостливы и в то же время равнодушны к тому, что прежде казалось возвышенным. Наивность утрачена, и с нею счастье!
– Точно счастье непременно глупо!
– Избранные натуры не ищут счастья и не имеют его.
– Почему? – спросила Анна, подымая на Логина удивленные глаза.
– Счастье не для них. Блаженство – для них гнусное чувство. Как пользоваться тем, что нам представил случай, когда везде так много печали, страданий!
– В страданиях есть восторг, – задумчиво сказала Анна.
– Вы-то это откуда знаете?
– Из опыта. И счастье всегда надо завоевать.
– Да ведь побеждают только сильные?
– Конечно, – сказала Анна.
Решительный склад ее губ показался Логину жестоким.
– А слабые? Топтать слабых, чтоб добиться счастья! Уж лучше быть побежденным. Да и наивное счастье, которым удовлетворяется людское стадо, как трудно оно достигается! Или пробирайся к экватору степью под вьюгой, или грейся у камина. Но в степи замерзают, а у камина…
– Сердце черствеет, – тихо докончила Анна.
– Да, сердце черствеет!
– Вот как я удачно подаю реплики! – сказала Анна, смеясь.
Минутная задумчивость быстро сбежала с ее лица.
– Отвлеченный разговор в неподходящей рамке, – ответил Логин, стараясь попасть в ее тон для окончания разговора. – А знаете, кто мне из всего этого общества всех симпатичнее?
– Кто? – спросила Анна, слегка нахмуривая брови.
– Баглаев.
– Неужели! Что в нем хорошего? Болтает, врет.
– Да. Он нравится мне тем, что он самый непосредственный из мерзавцев. У него нет ничего в душе, кроме того, что ползает на языке.
Барышня с бледными глазами подошла к Анне и заговорила с нею. Логин отошел и встретил Андозерского.
– Ищу визави. Танцуешь? – озабоченно спросил его Андозерский.
– Нет, где мне!
– Так, дружище, нельзя, – что ты кисляем таким? Бери с меня пример. А я тут около Неточки занялся.
– Ну, и что ж?
– А вот надо этого актеришку проучить, Пожарского, – ухаживать вздумал. И какой он Пожарский, – просто буйский мещанин Фролов, и пьяница вдобавок, мразь этакая!
– Не все ли равно! Фролов так Фролов.
– Ну да! Да, впрочем, и все здешние актеры – те же золоторотцы, босяки. Надоедят публике, перестанут сборы делать и поплетутся в другой город по образу пешего хождения, на своих подошвах, вздев сапоги на палочку. Ну, пойду искать.
Логин подошел к Нете; она разговаривала с незнакомою Логину барышнею. Сел рядом с Нетою, нагнулся к ее уху и тихо спросил:
– Кто лучше: Пожарский или Андозерский? Нета вскинула на него глаза и постаралась придать им строгое выражение. Логин спокойно улыбался и настойчиво глядел прямо в ее глаза. Спрашивал:
– Для вас-то кто лучше кажется?
– Послушайте, так нельзя спрашивать, – отвечала Нета с легонькою растяжкою, стараясь выдержать строгий тон.
– Полноте, отчего же нельзя?
– Отчего? Да только вы способны так спрашивать.
– Но, однако, кто же лучше?
Нета засмеялась. Сказала с жеманною ужимкою:
– Андозерский – ваш друг.
– О, я не передам.
– Да, в самом деле? Ах, как вы меня утешили! А я этого-то и боялась.
– Так кто же лучше?
– Знаете, ваш друг чванен и скучен не по возрасту, – сказала Нета.
Сделала капризную гримасу.
– Да. А неправда ли, как мил и остроумен Пожарский?
– Прелесть! – искренним голосом воскликнула Нета.
– А вы не знаете его фамилии?
– Вот странный вопрос!
– Пожарский – по сцене. Настоящая фамилия – Фролов.
– А я не знала.
– Буйский мещанин. В Костромской губернии есть город Буй.
– Что ж из этого? – краснея и досадуя, спросила Нета.
В замешательстве она так сильно, по привычке, щипнула свою щеку, что на ней осталось явственное пятнышко.
– Так, к слову пришлось, – равнодушно усмехаясь, сказал Логин.
Нета замолчала. Логин отошел.
«Я сегодня веду странные разговоры», – подумал он.
Пожарский был первый актер нашего театра. Он нес на своих плечах весь репертуар, играл Хлестакова в «Ревизоре», а иногда и городничего, и Гамлета, и все, что придется, кувыркался в водевилях, умирал в трагедиях, пел куплеты, читал стихи и сцены ид еврейского, армянского, народного и всякого иного быта в дивертисментах. Вне сцены он был разбитной малый, мог выпить водки сколько угодно, мало хмелел при этом и бывал душою общества в компании пьяных купчиков, которых мастерски обыгрывал в стуколку. Состязаться с ним в этом искусстве мог один только Молин.
Публика любила Пожарского, – театр в его бенефисы бывал полон, и ему подносили ценные подарки: иногда серебряный портсигар, иногда роскошный халат с кистями и с ермолкою. Но денег у него не водилось, – все добытое от искусства или от карт немедленно пропивалось. На его счастье, всегда находилась сердобольная вдовушка, которая заботилась об его удобствах. Теперь Нета уязвила его сердце не на шутку – он пил меньше обыкновенного и уже месяца два порвал с своею последнею подругою.