Глава 15. БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ!
В действительности те несколько часов, что Мирабо еще прожил на свете, были агонией.
Тем не менее Жильбер остался верен данному слову и неотлучно находился у его ложа до последней минуты.
Впрочем, зрелище последней битвы между материей и душой, как бы ни было оно горестно, всегда бывает весьма поучительно для врача и философа.
Чем более велик был гений, тем поучительнее наблюдать, как этот гений ведет последнюю схватку со смертью, которой суждено в конце концов его одолеть.
А кроме того, при виде великого человека, испускающего дух, доктор предавался мрачным мыслям и еще по одному поводу.
Почему умирал Мирабо — человек с духом атлета и со сложением Геркулеса?
Не потому ли, что поднял руку, чтобы поддержать эту готовую рухнуть монархию? Не потому ли, что на мгновение на эту руку оперлась несущая гибель женщина, зовущаяся Марией Антуанеттой?
Разве Калиостро не предсказал ему в отношении Мирабо нечто подобное?
И то, что он повстречал эти два странных существа, из коих одно погубило репутацию, а другое — здоровье великого оратора Франции, ставшего оплотом монархии, разве не подтвердило ему, Жильберу, что любые препятствия рухнут, подобно Бастилии, на пути этого человека или, вернее, идеи, которой он служит?
Покуда Жильбер глубоко ушел в размышления, Мирабо шевельнулся и открыл глаза.
Он возвращался к жизни через врата страданий.
Он попытался заговорить, но безуспешно. Однако казалось, его нисколько не опечалило это новое несчастье; убедившись, что речь ему изменила, он улыбнулся и взглядом постарался выразить всю благодарность, питаемую им к Жильберу и ко всем, чьи заботы сопровождали его на этом наивысшем и последнем этапе пути, целью которого была смерть.
Между тем им, казалось, завладела какая-то мысль; только Жильберу было по силам ее разгадать — и он разгадал.
Больной не мог определить, как долго длилось его забытье. Час? День?
В течение этого часа или дня не присылала ли королева справиться о его здоровье?
Принесли снизу список, в который каждый, кто являлся сам по себе или по чьему-либо поручению, вписывал свое имя.
Никто в этом списке не был известен близостью к королевской семье, которая свидетельствовала бы пусть даже о замаскированной заботе.
Призвали Тайча и Жана, расспросили их; никто не приезжал, ни лакей, ни курьер.
Тут Мирабо стал делать невероятные усилия, чтобы произнести еще несколько слов, — такие усилия делал, наверно, сын Креза, когда, видя своего отца в смертельной опасности, сумел преодолеть свою немоту и крикнуть: «Воин, не убивай Креза!
Мирабо также преодолел немоту.
— Неужели они не знают, — воскликнул он, — что с моей смертью они погибли? Я уношу с собой траур по монархии, и на моей могиле мятежники поделят между собой его ошметки…
Жильбер бросился к больному. Для искусного врача надежда длится, пока длится жизнь. К тому же разве не следовало употребить все средства науки хотя бы ради того, чтобы эти красноречивые уста могли произнести еще несколько слов?
Он взял ложку, налил в нес несколько капель той зеленоватой жидкости, флакон которой когда-то дал Мирабо, и поднес к губам больного, не смешав ее на сей раз с водкой.
— О дорогой доктор, — с улыбкой сказал пациент, — если вы хотите, чтобы эликсир жизни на меня подействовал, дайте мне полную ложку или целый флакон.
— Это почему же? — спросил Жильбер, пристально вглядываясь в Мирабо.
— А вы полагаете, — отвечал тот, — что я, ни в чем не знающий удержу, имея в руках этот драгоценный источник жизни, не злоупотреблял им? Куда там! Я велел исследовать вашу жидкость, мой дорогой эскулап, выяснил, что она представляет собой вытяжку из корня индийской конопли, и начал пить ее уже не каплями, а ложками, и не только для того, чтобы жить, но и ради грез.
— Несчастный! Несчастный! — прошептал Жильбер. — Ведь я подозревал, что даю вам в руки яд.
— Сладостный яд, доктор: благодаря ему я с удвоенной, учетверенной, удесятеренной силой прожил последние часы отмеренного мне существования; благодаря ему я в сорок два года умираю, словно прожив жизнь длиной в сто лет; наконец, благодаря ему я обладал в грезах всем, что ускользало от меня наяву, — силой, богатством, любовью… Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь
— напротив, гордитесь. Господь отпустил мне только реальную жизнь, унылую, скудную, бесцветную, несчастную, почти не стоящую сожалений, да к тому же человек обязан быть готов к тому, чтобы в любую минуту вернуть ее Творцу обратно, как ростовщическую ссуду; не знаю, доктор, должен ли я благодарить Всевышнего за жизнь, но знаю, что должен быть благодарен вам за ваш яд. Итак, налейте полную ложку, доктор, и дайте мне!
Доктор исполнил просьбу Мирабо и протянул ему питье, которое он с наслаждением проглотил.
Потом, после нескольких секунд молчания, он вновь заговорил.
— Ах, доктор, — произнес он, словно при переходе в вечность смерть приподняла перед ним завесу, за которой скрывается будущее, — блаженны те, кто умрет в нынешнем тысяча семьсот девяносто первом году! Они увидят лишь блистательный и чистый лик Революции. Доныне никогда еще столь великая революция не давалась ценой столь малой крови; доныне революция вершится только в умах, но настанет время, когда мысли перейдут в поступки. Вы, быть может, думаете, что в Тюильри обо мне пожалеют? Нисколько. Моя смерть освобождает их от обязательства. При мне им нужно было управлять определенным образом; из опоры я превратился для них в препятствие; она просила за меня прощения у своего брата. «Мирабо воображает, будто он подает мне советы, — писала она брату, — и не замечает, что я отвлекаю его пустыми обещаниями.» О, потому-то я и хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не моей королевой. Какую прекрасную роль я мог сыграть в истории, доктор, — роль человека, одной рукой поддерживающего юную свободу, а другой — дряхлую монархию и заставляющего обеих идти бок о бок к одной и той же цели, добиваться счастья народа и уважения к королевской власти! Быть может, это было исполнимо, быть может, это была мечта, но я убежден, что только я мог бы осуществить эту мечту.
Мне горько не то, что я умираю, а то, что я умираю неосуществленным; то, что я приступил к труду, но понял, что не сумею довести его до конца.
Кто восславит мою идею, если идея моя зачахла на корню, если она искалечена, обезглавлена? Обо мне запомнят, доктор, именно то, чего помнить не следует. Запомнят мою беспорядочную, безумную, бродячую жизнь; из того, что я писал, прочтут мои «Письма к Софи., «Эротика-Библион., «Прусскую монархию., памфлеты и непристойные книги; мне будут ставить в упрек, что я вошел в сговор с двором, и упрекнут меня в этом потому, что из нашего сговора не получилось того, что должно было получиться; мой труд останется бесформенным зародышем, безголовым чудовищем; а между тем меня, прожившего всего сорок два года, станут судить, как если бы я прожил обычную человеческую жизнь; меня, вынужденного бесконечно идти против течения и перешагивать через бездны, — словно я шел по широкой дороге, надежно вымощенной законами, указами и предписаниями. Доктор, кому мне завещать не состояние, которое я промотал — не велика беда, детей у меня нет, — но кому завещать мою оболганную память, память, которая когда-нибудь может стать наследством, способным сделать честь Франции, Европе, миру?
— Но зачем же так спешить со смертью? — печально отозвался Жильбер.
— Да, в самом деле, — подхватил Мирабо, — в иные минуты я и сам задаю себе тот же вопрос. Но слушайте хорошенько: без нее я ничего не мог — а она не пожелала. Я, как глупец, взвалил на себя обязательства; я, как безумец, дал клятву, по обыкновению позволив незримым крылам моего разума увлечь мое сердце, а между тем она не приняла на себя никаких обязательств и ни в чем не поклялась… Да что там говорить, все к лучшему, доктор, и если вы согласитесь кое-что мне пообещать, то ни малейшее сожаление не омрачит последних часов, которые мне еще осталось прожить.
— О Господи, что же я могу вам обещать?
— А вот что: обещайте мне, что, если переход мой из этого мира в мир иной окажется слишком тягостным, слишком мучительным, — обещайте мне, доктор, не только как врач, но и как человек, как философ, — обещайте облегчить мне этот переход!
— Почему вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
— О, я скажу вам, в чем дело: хоть я и чувствую, что смерть рядом, но в то же время чувствую, что во мне остается еще много жизни. Я еще живу, милый доктор, я умираю живым, и мне тяжко будет сделать последний шаг.
Доктор приблизил свое лицо к лицу Мирабо.
— Я обещал не покидать вас, друг мой, — сказал он. — Если Господу — а я все же надеюсь, что это не так, — если Господу угодно пресечь ваши дни, что ж! Положитесь на мою глубокую любовь к вам: в решающий миг она поможет мне о вас позаботиться, как должно. Если смерть придет, я буду рядом.
Казалось, больной услыхал только это обещание.
— Благодарю, — прошептал он.
И голова его откинулась на подушку.
На сей раз, несмотря на надежду, которую долг врача велит до последней капли струить в мозг больного, у Жильбера больше не оставалось сомнений. Обильная доза гашиша, которую принял Мирабо, на мгновение, словно встряска от вольтова столба, вернула больному вместе с речью и подвижность лицевых мускулов, сопровождающую ее: мысль, если можно так сказать, ожила на глазах. Но едва он умолк, мускулы расслабились; одухотворявшая их сила развеялась, и смерть, отпечатавшаяся у него на лице еще во время последнего кризиса, проступила с такой отчетливостью, как никогда прежде.
Три часа доктор Жильбер держал в своих руках его ледяную руку, три часа, с четырех и до семи, продолжалась тихая агония — настолько тихая, что всех впустили к нему в спальню; он словно спал.
Но около восьми Жильбер почувствовал, как ледяная рука больного затрепетала; дрожь была такая сильная, что ошибиться было невозможно.
— Вот оно, — сказал Жильбер, — наступил час борьбы, началась истинная агония.
И в самом деле, лоб умирающего покрылся потом; глаза его открылись и вспыхнули молнией.
Он жестом показал, что хочет пить.
Ему поспешно поднесли воду, вино, оранжад, но он покачал головой.
Он хотел не этого.
Он подал знак, чтобы ему подали перо, чернила и бумагу.
Его волю исполнили — не только ради него самого, но и ради того, чтобы ни единая мысль этого гениального человека, даже порожденная бредом, не пропала для человечества.
Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: «Умереть, уснуть.»
Это были слова Гамлета.
Жильбер притворился, что не понимает.
Мирабо выпустил перо, обеими руками вцепился себе в грудь, словно разрывая ее, испустил несколько нечленораздельных криков, потом снова взял перо и, невероятным усилием пытаясь на мгновение преодолеть боль, написал: «Боли становятся чудовищными, невыносимыми. Зачем заставлять друга часами, а то и днями страдать на колесе, когда можно избавить его от пытки несколькими каплями опиума?.»
Но доктор колебался. Да, он сказал Мирабо, что будет рядом с ним, когда придет смерть, но лишь для того, чтобы бороться с ней, а не для того, чтобы ей помогать.
Боли становились все более жестокими; умирающий выгибался, заламывал руки, кусал подушку.
Наконец от болей порвались путы паралича.
— Ох, эти врачи, эти врачи! — внезапно вскричал он. — Жильбер, вы же мой доктор, вы мой друг! Разве вы не обещали мне, что избавите меня от предсмертных терзаний? Неужели вы хотите, чтобы я пожалел, что вверился вам? Жильбер, взываю к вашей дружбе! Взываю к вашей чести!
И со вздохом, стоном, криком боли он упал на подушку.
Тогда Жильбер, тоже вздохнув, простер к Мирабо руку и сказал:
— Хорошо, друг мой, вам дадут то, что вы просите.
И, взяв перо, он выписал лекарство: это было не что иное, как сильная доза макового сиропа в дистиллированной воде.
Но едва он дописал последнее слово, как Мирабо приподнялся на постели и протянул руку, прося, чтобы ему дали перо.
Жильбер поспешил выполнить его просьбу.
Рука умирающего, скрюченная агонией, вцепилась в бумагу, и он нацарапал неразборчивым почерком: «Бежать! Бежать! Бежать!»
Он хотел подписать, но едва сумел начертать первые четыре буквы своего имени и, протянув к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:
— Это для нее.
И, недвижный, незрячий, бездыханный, откинулся на подушку.
Он был мертв.
Жильбер приблизился к постели, вгляделся в него, пощупал пульс, приложил руку к его сердцу, потом обернулся к зрителям этого финала и объявил:
— Господа, Мирабо более не страдает.
И, в последний раз приложившись губами ко лбу покойного, он взял листок, назначение которого было известно ему одному, бережно сложил его, спрятал на груди и вышел, уверенный, что не имеет права задерживать его у себя дольше чем на время, необходимое для того, чтобы доставить совет усопшего с Шоссе-д'Антен в Тюильри.
Спустя несколько мгновений после того, как доктор покинул спальню покойного, город зашумел.
Это начало распространяться известие о смерти Мирабо.
Вскоре вошел скульптор: его прислал Жильбер, дабы сохранить для потомства образ великого оратора в тот самый миг, когда он пал под натиском победительницы смерти.
Первые минуты вечности уже запечатлели на этой маске ту безмятежность, что отражается на лице, когда оживлявшая его могучая душа покидает тело.
Мирабо не умер; казалось, Мирабо уснул сном, исполненным жизни и радостных сновидений.