Глава 3. ВЛИЯНИЕ НЕЗНАКОМКИ НАЧИНАЕТ СКАЗЫВАТЬСЯ
Мирабо вздрогнул и оглянулся.
Человек, положивший руку ему на плечо, был доктор Жильбер.
— А, это вы, любезный доктор, — произнес Мирабо. — Ну, что?
— Да как вам сказать, — отвечал Жильбер, — я осмотрел ребенка.
— И надеетесь его спасти?
— Врач никогда не должен терять надежду, даже перед лицом самой смерти.
— Черт побери, — заметил Мирабо, — значит, болезнь тяжелая.
— Более того, дорогой граф, смертельная.
— Что же это за болезнь?
— Я и сам хочу поподробнее потолковать с вами об этом, поскольку подробности могут представлять особый интерес для человека, который решился бы поселиться в этом замке, не имея понятия, какой угрозе он себя подвергает.
— Помилуйте! — вскричал Мирабо. — Что же, по-вашему, здесь можно заразиться чумой?
— Нет, но сейчас я расскажу вам, каким образом несчастное дитя подхватило лихорадку, которая, по всей вероятности, за неделю сведет его в могилу. Его мать косила сено вокруг замка вместе с садовником и, чтобы работать без помех, положила ребенка в нескольких шагах от одного из этих рвов со стоячей водой, опоясывающих парк; не имея ни малейшего представления о двойном вращении Земли, добрая женщина устроила малютку в тени: она не подозревала, что через час тень уйдет и он окажется на солнцепеке. Услыхав крики, она пришла за ребенком и увидала, что с ним приключилось сразу две беды: во-первых, он перегрелся на солнце, которое напекло ему головку, а во-вторых, его отравили болотные испарения, и у него началась болотная лихорадка.
— Простите меня, доктор, но я не вполне вас понимаю, — признался Мирабо.
— Позвольте, вам не приходилось слышать о лихорадке, которую насылают Понтийские болота? Разве вы не знаете, по крайней мере понаслышке, о смертоносных миазмах, которые исходят из тосканских трясин? Не читали у флорентийского поэта о смерти Пии деи Толомеи?
— Отчего же, доктор, все это мне известно, но как светскому человеку и поэту, а не как химику и врачу. Кабанис, когда мы виделись с ним в последний раз, толковал мне о чем-то подобном по поводу зала в Манеже, где мы всегда скверно себя чувствуем; он даже утверждал, что если я во время заседания не выйду три раза в сад Тюильри подышать свежим воздухом, то отравлюсь и умру.
— И Кабанис был прав.
— Не могли бы вы объяснить мне, в чем тут дело, доктор? Вы бы меня весьма этим порадовали.
— В самом деле?
— Да, я недурно знаю греческий и латынь; за четыре или пять лет, которые я в общей сложности провел за решеткой благодаря щепетильности отца, озабоченного общественным мнением, я неплохо изучил античность. Используя пропадавшее втуне время, я даже написал непристойную книгу о нравах этой самой античности, вполне, впрочем, достоверную с ученой точки зрения. Но я понятия не имею, каким образом можно отравиться в зале Национального собрания, если только вас не укусит аббат Мори или вы не прочтете листок господина Марата.
— Что же, я вам расскажу об этом; быть может, мои объяснения покажутся несколько сложны человеку, в скромности своей признающему, что он не слишком силен в физике и несведущ в химии. Тем не менее постараюсь говорить как можно понятнее.
— Говорите, доктор, никогда у вас не было более любознательного слушателя.
— Архитектор, выстроивший зал Манежа, — а архитекторы, любезный граф, к несчастью, так же, как вы, бывают никудышными химиками, — архитектор, выстроивший зал Манежа, не подумал о том, чтобы провести внутренние трубы, по которым удалялся бы испорченный воздух, или внешние, для впуска воздуха извне. Вот и получается, что одиннадцать сотен ртов, запертых в этом зале, вбирают в себя кислород, а выдыхают углекислые испарения; поэтому спустя час после начала заседания, особенно зимой, когда окна закрыты, а печи топятся, воздух становится непригоден для дыхания.
— В этом процессе мне хотелось бы разобраться хотя бы затем, чтобы рассказать о нем Байи.
— Это объясняется как нельзя проще: чистый воздух, такой, какой положено вдыхать нашим легким, то есть такой, каким мы дышим в помещении, одной стеной обращенном к востоку и расположенном вблизи проточной воды, иначе говоря, воздух, которым мы дышим в наиболее благоприятных условиях, состоит из семидесяти семи частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей так называемых водяных испарений.
— Превосходно! Покуда я вас понял и записываю ваши цифры.
— Ладно, слушайте дальше: венозная кровь, темная и насыщенная углеродом, поступает в легкие, где она должна восстановиться благодаря соприкосновению с наружным воздухом, то есть с кислородом, который при вдохе извлекается из свежего воздуха. Здесь происходит явление двоякого рода, которое мы обозначаем словом .гематоз.» Кислород, соприкоснувшись с кровью, соединяется с ней, меняет ее темный цвет на алый и дает ей частицу жизни, необходимую каждому организму; одновременно углерод, взаимодействуя с частью кислорода, превращается в углекислоту, или двуокись углерода, и выдыхается наружу, в процессе выдыхания смешавшись с некоторым количеством водяных испарений. И вот этот-то чистый воздух, который мы вбираем в себя при вдохе, и испорченный воздух, который мы выдыхаем, в закрытом помещении создают такую атмосферу, которая не только не годится для дыхания, но может произвести самое настоящее отравление.
— Что же, по вашему мнению, доктор, я уже наполовину отравлен?
— Безусловно. Именно от этой причины происходят все ваши внутренние боли; разумеется, к отравлению, полученному в зале Манежа, добавляется и то, которое вы перенесли в Архиепископском зале, и в башне Венсенского замка, и в форте Жу, и в замке Иф. Разве вы не помните: госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть одна камера, действующая не хуже доброй дозы мышьяка?
— И что же, милый доктор, бедное дитя оказалось полностью в том состоянии, в каком я пребываю лишь наполовину: оно отравлено?
— Да, дорогой граф, и отравление повлекло за собой пагубную лихорадку, которая гнездится в мозгу и в мозговых оболочках. Эта лихорадка развилась в хворь, которую в обиходе называют мозговой горячкой, а будь на то моя воля, я присвоил бы ей новое имя: я бы окрестил ее, если угодно, острой водянкой головы. Отсюда и конвульсии, отсюда и опухшее лицо, и синие губы; отсюда и судорожно сжатые челюсти — это бросается в глаза; отсюда закатывающиеся глазные яблоки, неровное дыхание, неровный пульс и шумы в сердце и, наконец, липкий пот, выступающий по всему телу.
— Черт побери, дорогой мой доктор, от вашего перечисления прямо-таки бросает в дрожь! Право, когда я слышу, как лекарь сыплет медицинскими терминами, это для меня все равно что читать какой-нибудь кляузный документ на гербовой бумаге: мне начинает казаться, что самое приятное из того, что меня ждет, — это смерть. А что вы прописали бедному мальчику?
— Самое энергичное лечение; и спешу вам сообщить, что один или два луидора, завернутых в рецепт, дадут матери возможность выполнит все назначения. Холодные компрессы на голову, припарки к конечностям, рвотное, отвар хины.
— Вот как! И неужели все это не поможет?
— Если не поможет сам организм, пользы от всего этого будет немного.
Я прописал все это лечение для очистки совести. Остальное довершит ангел-хранитель этого ребенка, если только он у него есть.
— Гм! — вырвалось у Мирабо.
— Вы поняли, не правда ли? — спросил Жильбер.
— Вашу теорию отравления окисью углерода? Более или менее понял.
— Нет, я не о том; я имею в виду другое: вы поняли, что воздух замка Маре вам не годится?
— Вы полагаете, доктор?
— Я убежден в этом.
— Весьма досадно, потому что сам замок совершенно меня устраивает.
— Как это на вас похоже: вы воистину враг самому себе! Я советую вам возвышенность — вы выбираете низину; я предписываю вам проточную воду, вас манит стоячая.
— Зато какой парк! Вы только посмотрите на эти деревья, доктор!
— Поспите одну ночь при открытом окне, граф, или прогуляйтесь после одиннадцати вечера в тени этих прекрасных деревьев, а на другой день расскажете мне, что у вас новенького.
— Значит, из отравленного наполовину, как сейчас, на другой день я превращусь в совершенно отравленного?
— Вы просили меня сказать правду?
— Да, и вы мне ее сказали, не правда ли?
— Да, голую правду. Я знаю вас, мой дорогой граф. Вы стремитесь сюда, чтобы убежать от мирской суеты, но суета настигнет вас и здесь: каждый влачит за собой свою цепь, железную, золотую или цветочную. Ваша цепь это ночью наслаждение, а днем работа. Пока вы были молоды, сладострастие служило вам отдохновением от трудов; но дни ваши истощены трудами, а ночи сладострастием. Вы сами сказали мне вашим выразительным, красочным слогом, что чувствуете, как из летней поры перешли в осеннюю. А поскольку, дорогой граф, вследствие избытка ночных наслаждений и дневных трудов мне необходимо бывает отворить вам кровь, то подумайте сами: после этого во время неизбежного упадка сил вы будете особенно подвержены действию нездорового воздуха, который ночью исходит от этих больших деревьев в парке, а днем — от миазмов стоячей воды. И тогда уж — чего вы хотите! — вас окажется двое против меня одного; причем оба сильнее меня: вы и природа. Меня ждет неизбежное поражение.
— Так вы полагаете, милый доктор, что меня сведет в могилу болезнь потрохов?.» Черт побери, вы меня изрядно этим огорчаете. Внутренние болезни мучительны и долго длятся! Я предпочел бы какой-нибудь сокрушительный апоплексический удар или, например, аневризму. Не могли бы вы мне это обеспечить?
— Ну, вам нет никакой надобности меня об этом просить, дорогой граф, — сказал Жильбер, — вы уже достигли или достигнете желаемого. По-моему, ваши кишки — это уже следствие, а главная причина всех ваших хворей, теперешних и будущих, — сердце. К несчастью, в вашем возрасте сердечные заболевания разнообразны и многочисленны, и далеко не все они влекут за собой мгновенную смерть. Главное правило, милый граф, таково — выслушайте его со вниманием, оно нигде не записано, но я, скорее наблюдатель и философ, нежели врач, сообщаю его вам, — острые заболевания у людей почти без исключения следуют одному и тому же порядку: у детей страдает мозг, у юношей грудь, а у зрелых людей внутренние органы и, наконец, у стариков — мозг, который много передумал, и сердце, много перестрадавшее. И когда наука скажет свое последнее слово, когда природа, целиком и полностью исследованная человеком, раскроет свою последнюю тайну, когда на каждую хворь придумают лекарство, когда человек, за редкими исключениями, наподобие животных, которые его окружают, станет умирать только от старости, единственными уязвимыми органами у него останутся мозг и сердце. Сердцу потребуется время, чтобы прийти в негодность; не обращайтесь с ним так, как обращались до сих пор, не требуйте от него больше работы, чем ему по силам, не нагружайте на него больше переживаний, чем оно может снести, поставьте себя в такие условия, чтобы не нарушать три важнейшие жизненные функции — дыхание, которое сосредоточено в легких, кровообращение, сосредоточенное в сердце, и пищеварение, сосредоточенное в кишках, — и вы проживете еще двадцать, тридцать лет и умрете, возможно, просто от старости; если же, наоборот, вы будете и дальше стремиться к самоубийству… Господи, чего же проще: вы по собственной воле отдалите или ускорите свою смерть. Представьте себе, что вы правите парой горячих лошадей, которые увлекают за собой вас, возницу, заставьте их идти шагом, и они проделают долгий путь за долгое время; пустите их в галоп и, как кони Гелиоса, они за сутки пробегут весь небесный круг.
— Да, — возразил Мирабо, — но ведь в течение этого дня они светят и греют, а это не пустяк. Пойдемте, доктор, уже поздно; я подумаю над тем, что вы мне сказали.
— Подумайте обо всем, — продолжал доктор, идя за Мирабо, — но коль скоро решитесь покорствовать повелениям Факультета, начните с того, что первым делом обещайте не снимать этого замка; в окрестностях Парижа вы найдете десять, двадцать, пятьдесят других замков, обладающих теми же преимуществами, что этот.
Может быть, Мирабо и дал бы обещание, уступив доводам разума, но внезапно в первых вечерних сумерках ему показалось, что за цветочной завесой мелькнула женская фигура в юбке из белой тафты с розовыми воланами; Мирабо уже почудилось, будто женщина ему улыбается, но он не успел в этом убедиться: пока Жильбер, угадавший, что с его пациентом происходит нечто новое, искал глазами причину той нервной дрожи, которую чувствовал в руке, опиравшейся на его руку, женская фигура внезапно исчезла, и в окне павильона теперь виднелись лишь слегка покачивающиеся розы, гелиотропы и гвоздики.
— Итак, вы не отвечаете, — произнес Жильбер.
— Мой дорогой доктор, — сказал Мирабо, — помните, что я сказал королеве, когда, уходя, она протянула мне руку для поцелуя: «Государыня, этот поцелуй спасет монархию!
— Помню.
— Что ж, доктор, я принял на себя тяжкое обязательство, тем более тяжкое, что я оказался покинут. Тем не менее я не могу пренебречь этим обязательством. Не будем презирать самоубийства, о котором вы сейчас толковали, доктор: быть может, самоубийство — единственное для меня средство с честью выйти из положения.