Берлин, Митава и Рига
Из Магдебурга я прямо направился в Берлин и, приехав туда, остановился в гостинице «Город Париж». Это заведение, бывшее тогда в моде, содержалось француженкой, г-жой Рюфен. Кроме табльдота каждый вечер был еще ужин, на который допускались одни лишь почетные путешественники. Г-жа Рюфен удостоила и меня причислить к ним. Там я заметил, между прочим, барона Триделя, зятя герцога Курляндского; затем маркиза Бирона, весьма любезного человека, и некоего Ноэля, личность весьма для меня интересную, любимца короля прусского и его повара. Удерживаемый во дворце своими занятиями, он редко обедал у г-жи Рюфен, его друга. Его Величество Фридрих Великий не прикоснулся бы к блюду, приготовленному не им. В Ангулеме я знал отца этого Ноэля, прославившегося своими пирогами. Пирог, который причинил смерть Ламетри *, был верхом кулинарного искусства этого Ноэля. Говорят, что знаменитый философ, умирая в чрезвычайных страданиях, громко хохотал. Он был обжора и умирая повторял: «О, невоздержанность! Я никогда не скажу, что ты — зло». Вольтер мне говорил, что никогда не было атеиста более решительного, чем этот Ламетри, и что он не знал другого человека, который бы был так сильно уверен в этом. Я в этом убедился при чтении его сочинений. Известно, что Фридрих Великий произнес ему похвальное слово на торжественном собрании академии. «Не будем удивляться, — говорил Его Величество в этом похвальном слове, — что Ламетри, веруя лишь в одну материю, — был наделен в то же время самым высоким духом». Шутка заставила всех улыбнуться, хотя она была произнесена перед открытым гробом; правда и то, что она исходила из королевских уст. Что же касается короля, то он не был ни атеистом, ни деистом; для него просто не существовало никакой религии и никогда никакая вера в Бога не влияла на его действия и на его жизнь.
Мой первый визит был к Кальзабиджи. Этот Кальзабиджи был младшим братом того, с которым я в 1757 году основал в Париже лотерею Военной школы, превратившуюся, после смерти Пари Дю Вернэ, в королевскую лотерею. Кальзабиджи оставил столицу Франции и сначала ртправился в Брюссель для устройства там лотереи, но, несмотря на поддержку графа Кобенцеля, он разорился. Он был объявлен банкротом. Принужденный бежать, он приехал в Берлин с женой, которую называли генеральшей Ламот, и был представлен Фридриху. Королю понравился его проект, он учредил лотерею в целом государстве и сделал Кальзабиджи государственным советником. Кальзабиджи обещал королю ежегодный доход в двести тысяч талеров; он получал десять процентов со сбора, а управление было на счет правительства. Все шло хорошо в течение двух лет, и Кальзабиджи был счастлив в тиражах; но король, который знал, что несчастливый тираж был весьма возможен, вдруг объявил предпринимателю, что оставляет лотерею на его счет. Кальзабиджи узнал об этом в самый день моего визита.
— Я в большом затруднении, — сказал он мне, — Его Величество требует, чтобы я известил публику официальным объявлением, что им было решено, — а это значит объявить о моем разорении.
— Не можете ли вы продолжать лотерею без королевской поддержки?
— Для этого необходимо найти два миллиона талеров.
— Это трудное дело; но если король возьмет назад свое решение?
— Я знаю вашу ловкость, господин Казанова, не возьметесь ли вы за это трудное дело?
— Я знаю, как это трудно, и не надеюсь на успех.
— А я, наоборот, рассчитываю на успех, помня ваши прежние подвиги. Не убедили вы разве целый совет Военной школы?
— Я предпочел бы убеждать двадцать человек, чем одного короля прусского. И к тому же, что отвечать королю, который говорит: я боюсь и не хочу бояться? Все затруднение в этом.
— Если вы справитесь с этим затруднением, я обещаю вам две тысячи талеров в год.
Предложение было заманчиво. Я обещал Кальзабиджи заняться делом. Последний королевский тираж был назначен на другой день; я рассчитывал воспользоваться результатом тиража как аргументом в пользу тезиса, который я предполагал защищать перед Его Величеством. К несчастью, в этом тираже лотерея потеряла двадцать тысяч талеров. Я узнал, что король, услышав эту новость, сказал, что считает себя счастливым, ибо удар этот ничтожен в сравнении с тем, который мог бы быть. Я нашел несчастного Кальзабиджи в отчаянии; я постарался приободрить его и известил его, что лорд Кейт*, любимец короля, «милород маршал», как его называли, должен был принять меня вечером.
…Милорд маршал принял меня с распростертыми объятиями и спросил: намереваюсь ли я поселиться в Берлине?
— Моим величайшим счастием было бы служить столь великому монарху, и я рассчитываю на вашу поддержку.
— Моя поддержка, может быть, будет не столько полезная, сколько вредная. Его Величество никому не доверяет: он хочет видеть и судить сам; случалось, что он находил удивительные качества у лиц, к которым общественное мнение относилось весьма строго. Напишите просто королю, что имеете честь просить у него аудиенции; тогда, если хотите, скажите ему, что я вас знаю. Его Величество, конечно, станет меня спрашивать о вас, а вы не сомневаетесь в моей дружбе.
— Ни в вашей благосклонности, милорд. Но подумайте только, как осмелюсь я у Его Величества, я — лицо совершенно ему неизвестное, — просить аудиенции? Мне не ответят.
— Король всегда отвечает даже последнему из своих подданных. Делайте, что я вам говорю. Его Величество живет теперь в Сан-Суси*.
Я последовал совету милорда: я сочинил мою просьбу об аудиенции и подписал ее моими двумя фамилиями, прибавив слово: венецианец. На другой день я получил записку, подписанную: Фридрих, в которой говорилось, что король будет находиться в четыре часа в садах Сан-Суси и что там я могу ему представиться. Прибыв на место свидания в назначенный час, я вижу в конце аллеи двух лиц, — одно — в партикулярном платье, другое в военной форме и в ботфортах, без эполет: это был король.
Впоследствии я узнал, что другое лицо был его чтец. Король играл с левреткой. Как только он меня увидел, он ускорил шаг и, быстро идя мне навстречу, воскликнул:
— Вы господин Казанова. Что вам нужно от меня?
Сконфуженный таким приемом, я не знал, что говорить.
— Ну, что же вы молчите? Ведь вы — венецианец, писавший мне?
— Да, Ваше Величество; извините мое замешательство. Милорд маршал уверил меня…
— А! Он вас знает? Очень хорошо. Прогуляемся.
Я старался прийти в себя и уже хотел приступить к предмету моей просьбы, как вдруг, сняв шляпу, он мне сказал, показывая направо и налево:
— Нравится вам этот сад?
— Нравится.
— Вы — льстец. Версальские сады лучше.
— Действительно, благодаря своим фонтанам.
— Конечно; я издержал бесполезно три тысячи талеров на проведение воды.
— И ни одного фонтана? Это невероятно.
— Господин Казанова, вы не инженер ли?
Удивленный этим вопросом, я опустил голову вниз, не говоря ни да, ни нет.
— Вы, вероятно, служили также в моряках: сколько у вашей Республики военных кораблей?
— Двадцать.
— А активной армии?
— Около семидесяти тысяч человек.
— Это ложь; вы это говорите, чтобы меня рассмешить. Кстати, не финансист ли вы?
Внезапность вопросов короля, его возражения, являвшиеся раньше моих ответов, все эти причуды его языка увеличивали мое замешательство. Я, однако, чувствовал, что смешон; я знал, что актер, чаще всего освистываемый, тот, который конфузится; поэтому, приняв серьезный вид глубокого финансиста, я отвечал Его Величеству, что я готов отвечать на его вопросы по теории налогов.
— Охотно, — отвечал король, смеясь. — Кат, послушайте финансовые планы г-на Казанова, венецианца. Ну, начинайте.
— Ваше Величество, я различаю три сорта налогов: первый — решительно вредный, второй — к несчастию, необходимый и третий — превосходный.
— Начало хорошо; продолжайте.
— Вредный налог есть тот, который собирается непосредственно королем; необходимый налог — тот, который платится армии; лучший налог- тот, который взимается в пользу народа.
— Ну, это ново.
— Угодно Вашему Величеству, чтоб я объяснился? Налог, предназначенный королю, наполняет его личную шкатулку.
— И этот налог вреден?
— Без всякого сомнения, потому что он приостанавливает денежное движение — душу торговли, настоящую пружшгу государства.
— Однако вы считаете необходимым налог в пользу армии?
— К несчастью, ибо война — несчастие.
— Может быть; ну, а налог в пользу народа?
— Полезен. Король одной рукой получает с своих подданных то, что возвращает им другой.
— Вы, может быть, знакомы с Кальзабиджи?
— Да, Ваше Величество.
— Что скажете вы о его налоге, ибо лотерея — тот же налог. — Налог почтенный, когда направлен на полезные учреждения.
— И даже тогда, когда в результате — потеря? — Один шанс против десяти не есть даже шанс. — Вы ошибаетесь. — Значит, ошибаюсь не я, а арифметика.
— Вам, конечно, известно, что дня три тому назад я потерял двадцать тысяч талеров?
— Ваше Величество потеряли раз в два года; я не знаю цифры выигрышей, но цифра потери говорит мне, что выигрыши должны были быть очень значительны в предшествующие тиражи.
— Серьезные люди считают этот налог вредным.
— Мы не заботимся о добродетели, а говорим о политике.
У короля всегда девять шансов выиграть против одного шанса проигрыша.
— Может быть, я думаю, как вы, но вообще все ваши итальянские лотереи считаются надувательством.
Король очевидно начинал раздражаться; может быть, он чувствовал, что я прав. Я не возражал. Сделав несколько шагов, король останавливается и говорит мне:
— Вы — красивый мужчина, господин Казанова.
— Это у меня общее с гренадерами Вашего Величества.
Он повернулся спиной и приподнял слегка шляпу. Я удалился, убежденный, что не понравился ему. Но дня через два милорд маршал сказал мне:
— Его Величество мне говорил о вас; он намеревается дать вам здесь место.
— Буду ждать повелений Его Величества.
…Однако Кальзабиджи получил от монарха позволение восстановить лотерею. Он снова открыл свои бюро; к концу месяца он реализовал прибыль в сто тысяч талеров. Он выпустил тысячу акций, каждая ценою в тысячу талеров. Вначале никто не хотел их брать, но когда распространился слух о его новом успехе, дельцы набежали толпой. Лотерея шла своим чередом в течение нескольких лет, в конце которых она погибла по вине директора, издержавшего вдвое больше своего вероятного дохода. Я впоследствии узнал, что Кальзабиджи убежал в Италию и там умер.
…Во время моего пребывания в Берлине, я видел в первт раз Его Величество в придворном костюме, в коротких панталонах и в черных шелковых чулках. Это было по случаю брака его сына, наследного принца, с Брауншвейгской принцессой. Удивление было велико, когда король вошел в залу в этом костюме. Один старик, мой сосед, уверял меня, что прежде он никогда не видал короля иначе, как в военной форме и в ботфортах.
Однажды после обеда, я осматривал Потсдам. Я явился туда в ту минуту, когда король делал смотр своей гвардии. Солдаты были великолепны. Каждый из них был по меньшей мере шести футов роста. Я видел дворцовые апартаменты чрезвычайной роскоши, В самой маленькой комнатке я заметил простую железную кровать за ширмой: это была королевская постель. Не было ни халата, ни туфель; лакей, который видел меня, вьигул из шкафа и показал мне ночной колпак, надеваемый Великим Фридрихом, когда у него был насморк. Обыкновенно Его Величество сохранял на голове шляпу, даже когда спал, — привычка, должно быть; очень неудобная. Недалеко от кровати находился диван и стол, заваленный книгами и бумагами; в камине я заметил скомканные и полусгоревшие бумаги. Мне сказали, что месяц тому назад случился пожар в этой комнате и что одна рукопись короля наполовину сгорела; это было описание Семилетней войны. Конечно, король снова написал рассказ об этой войне, потому что он был напечатан после его смерти. Я ничего не могу сказать любовных похождениях этого короля: к прекрасному полу он чувствовал отвращение и антипатию, которых нисколько не скрывал. Моя хозяйка рассказала мне по этому поводу любопытный факт. Я однажды спросил ее: почему окна дома, бывшего против гостиницы, были заколочены. «Так приказал король, — отвечала она». Несколько лет тому назад, Его Величество, проходя по улице, заметил у одного из этих окон Реггину, очень красивую танцовщицу, в очень пикантном неглиже (она была в рубашке). Фридрих немедленно приказал заколотить эти окна. Хозяин ожидает смерти короля, чтобы их открыть.
Возвращаюсь к истории моего места. Дело касалось места наставника в Померанском кадетском корпусе, только что открытом. Всех кадет было пятнадцать, а наставников пять, по три ученика на наставника. Жалование равнялось пятистам талерам со столом и квартирой: значит, только самое необходимое. Правда и то, что вся должность наставника ограничивалась присмотром за учениками. Прежде чем принять это место, единственное преимущество которого заключалось в доступе ко двору, я просил милорда маршала позволения осмотреть заведение. Каково же было мое удивление, когда заведение оказалось позади конюшен! Оно состояло из четырех или пяти зал, без всякой мебели, и двадцати маленьких комнат с простым столом, кроватью и лавкой вместо стульев. Кадеты жили там; это были молодые люди от двенадцати до шестнадцати лет, одетые в плохие мундиры и упражнявшиеся в военном искусстве в присутствии нескольких человек, принятых мною за лакеев: это были учителя. В ту же минуту было объявлено о приезде короля. Я был одет с иголочки, по моде, с кольцами на всех пальцах, с двумя золотыми часами и крестом. Его Величество удостоил мне улыбнуться и, взяв меня за воротник, сказал мне:
— Это что за крест?
— Орден Золотой Шпоры.
— Кто вам дал его?
— Его Святейшество Папа.
Спрашивая меня, Фридрих посматривал то в одну, то в другую сторону, вдруг его глаза гневно заблестели, он кусает себе губы и, подняв палку, ударяет ею по соседней койке, под которой я заметил ночной горшок.
— Где учитель? — спрашивает король.
Счастливый смертный появляется, и король осыпает его бранью, которую здесь я не могу привести из скромности. Понятно, что после этого я отказался от места. Когда я увидел милорда маршала, он сказал мне:
— По крайней мере, не отказывайтесь, не увидав короля и не поговорив с ним.
Я намеревался отправиться в Россию; барон Трейдель дал мне несколько рекомендательных писем. Оставалось только проститься с королем. Я его нашел на дворе дворца, среди множества офицеров, которых шляпы были украшены перьями и золотыми галунами. На Фридрихе был, как и в первый раз, когда я его увидел, простой мундир и ботфорты, без эполет, но на груди красовался знак, осыпанный, как мне показалось, алмазами. Он делал смотр. Я прошел перед фронтом небольшого отряда, который на коленах, с ружьями наготове, неподвижный, старался достичь возможной степени окаменения. Король удостоил меня заметить издали; он подошел ко мне и воскликнул:
— Ну, когда же вы отправитесь в Петербург?
— Дня через четыре, если Ваше Величество позволит.
— С удовольствием. Добрый путь; что вы рассчитываете делать в России?
— Увидеть императрицу.
— Вы рекомендованы ей?
— Нет, Ваше Величество, я рекомендован лишь одному банкиру.
— Это лучше. Если на возвратном пути вы будете в Берлине, то повидайте меня и расскажите мне, что увидите. Прощайте.
При моем отъезде из Берлина у меня было двести дукатов — сумма достаточная на дорогу, но в Данциге я имел неосторожность проиграть ее, что не позволило мне остановиться по пути. У меня было рекомендательное письмо к фельдмаршалу Левальду, управителю Кенигсберга; я представился ему; он мне дал письмо к г-ну Воейкову* в Ригу. До тех пор я путешествовал в дилижансе, но, вступая в Россию, я почувствовал, что тут мне необходимо иметь вид вельможи, и я нанял четырехместную карету в шесть лошадей. На границе какая-то личность останавливает меня и требует уплаты за вещи, которые я везу с собой. Я ему отвечаю, как отвечал греческий философ (увы! это было слишком справедливо!), что ношу все с собою. Но он настаивает на осмотре моих чемоданов. Я говорю кучеру ударить по лошадям, но неизвестный останавливает их, и кучер, полагая, что имеет дело с таможенным чиновником, не смеет противиться ему. Тогда я выскакиваю из кареты с пистолетом в одной руке и с палкой в другой. Неизвестный понимает мои намерения и пускается бежать. У меня был лакей, лотарингец по происхождению, который не трогался с козел во время этой истории, несмотря на мои приказания. Когда дело кончилось, он говорит мне: «Я хотел предоставить вам всю честь победы».
Мой въезд в предместье Митавы произвел эффект. Хозяева постоялых дворов почтительно кланялись мне, как бы приглашая меня остановиться у них. Мой кучер повез меня прямо в очень хорошую гостиницу, против замка. Заплатив ему, я оказался собственником всего лишь трех дукатов.
На другой день рано я поехал к г-ну Кайзерлингу с письмом барона Трейделя. Г-жа Кайзерлинг удержала меня на завтрак. Молодая полька, прислуживавшая нам за завтраком, была необыкновенно красива. Я все время мог любоваться этой мадонной, которая с опущенными вниз глазами, с блюдечком в руке, стояла неподвижно около меня. Вдруг мне пришла мысль, по меньшей мере странная в моем положении. Я вынимаю из жилетного кармана мои три дуката и ловко кладу их на блюдечко, отдавая ей чашку. После завтрака канцлер оставил меня и возвратился вскоре сказать мне, что он видел герцогиню Курляндскую, которая приглашает меня на бал к себе в тот же вечер. От этого приглашения я содрогнулся: я отказался, говоря, что не имею подходящего платья. Возвратившись в гостиницу, я был извещен хозяйкой, что камергер Ее Светлости дожидается меня в соседней комнате. Эта личность сказала мне, что бал Ее Сиятельства — это бал-маскарад, и что подходящий костюм я легко найду в городе. Он прибавил, что вначале бал должен был быть обыкновенный, но теперь его обратили в маскарад, вследствие того, что приехал почтенный иностранец, которого вещи были еще в дороге. Сказав это, камергер удалился по всем правилам этикета. Мое положение было печально: как прикажете не явиться на бал, который был изменен именно ради меня! Я ломал себе голову, чтобы отыскать выход, когда еврей-торгаш явился с предложением разменять золотые фредерики на дукаты.
— У меня нет ни одного фредерика.
— Но у вас есть по крайней мере несколько флоринов?
— И флоринов нет.
— Приехав из Англии, как мне сказали, вы, конечно, располагаете гинеями?
— И их нет; все мои деньги — в дукатах.
— У вас их, конечно, много?
Этот вопрос был сделан евреем с улыбкой, что заставило меня предположить, что еврей очень хорошо знал, как обстоит дело. Затем он сейчас же прибавил:
— Я знаю, что вы легко освобождаетесь от них, а при жизни, которую вы ведете, несколько сот дукатов хватит вам ненадолго. Мне нужно четыреста рублей на Петербург, можете ли выдать мне перевод на эту сумму по цене двухсот дукатов?
Я сейчас же согласился и выдал ему перевод на греческого банкира Папанелыюло. Любезность еврея происходила, единственно, вследствие трех дукатов, данных мною служанке. Нет ничего легче, поэтому, и труднее, как добыть денег, все зависит от манеры, как приняться за дело. Не сделай я легкомыслия, я бы так и остался без денег.
Вечером Кайзерлинг представил меня герцогине, супруге знаменитого Бирона*, прежнего любимца императрицы Анны. Это был старик, согнутый, лысый. При внимательном рассмотрении можно было убедиться, что в молодости он был очень красив. На балу танцы продолжались до утра. Красивых женщин было много, и я надеялся во время ужина быть представленным некоторым из них, но был несчастен на этот раз. Герцогиня взяла меня под руку, и таким образом я очутился за столом, за которым сидели одни лишь старухи. Спустя несколько дней я оставил Митаву, с рекомендательным письмом к Карлу Бирону, жившему в Риге. Герцог дал мне одну из своих карет, в которой я и доехал до этого города. Перед моим отъездом он спросил меня, какой подарок мне будет приятнее: перстень или его стоимость деньгами? Я высказался за деньги, что составило четыреста талеров.
В Риге принц Карл принял меня отлично: он предложил мне свой стол и свой кошелек: дело не касалось помещения, потому что и сам принц жил в небольшом помещении, но он доставил мне все-таки очень удобную квартиру. В первый раз, когда я у него обедал, я встретился с Кампиони, танцором. По уму и манерам он был гораздо выше своего положения. Другие приглашенные были: какой-то барон Сент-Элен, из Савойи, игрок, развратник и плут; его жена отцветавшая красота; адъютант и молодая особа, очень хорошенькая, сидевшая по правую руку принца. Эта дама имела грустный вид; она ничего не ела и пила только воду. Знак Кампиони заставил меня понять, что она была любовница принца. После обеда Кампиони повел меня к себе и представил меня своему семейству. Его жена, англичанка, показалась мне очень милой женщиной, но не было никакой возможности смотреть на нее после того, как я увидел ее дочь свеженькую, красивую девочку тринадцати лет, которой можно было дать восемнадцать. Мы сделали небольшую прогулку с этими дамами. Кампиони отошел со мной в сторону.
— Вот уже десять лет, как я живу с этой женщиной. Бетти, которая вам так нравится, не моя дочь; другие дети — мои.
— Куда же вы дели других — плод вашей любви с вашей первой женой?
— Да то, что я делаю и теперь еще и что так смешно в мои лета: они танцуют.
— Я думал, что здесь нет театра.
— Я открыл танцевальную школу.
— И это доставляет вам достаточно средств к жизни?
— Я играю у принца; иногда я проигрываю, но в большинстве случаев остаюсь в выигрыше. Однако мое положение скверно. Я сделал долг; мой кредитор не знает приличий, он требует уплаты долга и с минуты на минуту меня могут посадить в долговую тюрьму. Дело в шестистах рублях — не шутка, как видите.
— Как же вы заплатите?
— Что же делать? Никому не заплачу. Скоро начнутся холода; я сбегу в Польшу. Барон Сент-Элен, которого вы видели у принца, тоже намеревается подняться с якоря. Вот уже три года, как он проповедует терпение своим кредиторам, которых много: мы сбежим вместе. Принц, принимающий нас ежедневно, очень нам полезен, потому что его дом — единственное в городе место, где можно играть, не боясь скандала, но на его денежную помощь нельзя рассчитывать: он и сам в долгах. Его любовница стоит ему очень дорого и делает его несчастным. Она не говорит с ним вот уже два года, за то, что он не хочет на ней жениться. Принц с радостью отделался бы от нее; он предложил ей в мужья одного офицера, но дама желала бы по меньшей мере капитана, а все те капитаны, которые находятся здесь, отвечают, что им слишком достаточно и одной жены.
Я пожалел бедного Кампиони — вот и все, что я мог для него сделать. Английский банкир Коллинс, с которым у меня были дела, рассказал мне, что барона Штенау повесили в Лондоне за фабрикацию фальшивых ассигнаций. Спустя месяц после нашего разговора Кампиони бежал; барон Сент-Элен сделал то же на другой день. Банкир Коллинс, которому он должен был тысячу экю и которого он называл другом, показал мне прощальное письмо этого господина: письмо было в веселом тоне; прощаясь, он писал, что как честный человек, он ничего с собой не увозит, даже своих долгов, которые оставляет там, где их понаделал… Я оставил Ригу 15 декабря и направился в Петербург. Туда я приехал спустя шестнадцать часов. Расстояние между этими городами приблизительно таково, как расстояние между Парижем и Лионом. Я позволил ехать на козлах одному бедному лакею-французу, который прислуживал мне без всякого вознаграждения во время всего пути. Спустя три года я не был особенно удивлен, увидав его рядом со мною за столом у г-на Чернышева: он мне сказал, что был гувернером сыновей в этом доме. Но не будем забегать вперед: у меня многое кое-чего есть сказать о Петербурге, прежде чем говорить о лакеях, бывших гувернерами князей.