Глава двадцатая
В пять гости схлынули, и завтракать и обедать зачастую садились только втроем – хозяева и Грэхем. Но в те вечера, когда мужчинам еще хотелось поболтать часок перед сном, Паола уже не играла мягкую и задумчивую музыку, а подсаживалась к ним с каким-нибудь изысканным вышиванием и слушала их беседу.
У обоих друзей было много общего – и молодость они провели во многом одинаково и на жизнь у них были сходные взгляды; их жизненная философия скорее отличалась суровостью, чем сентиментальностью, они были реалистами.
– Ну, конечно, – смеясь, говорила Паола обоим. – Я понимаю, почему вы такие. Вы оба удались – физически удались, хочу я сказать. Здоровы. Выносливы. Выжили там, где более слабые погибли. Даже африканской лихорадке не удалось вас сломить, а товарищей вы хоронили. Этот бедняга на Криппл-Крике схватил воспаление легких и умер так быстро, что вы не успели даже спустить его в долину. Почему же вы не заболели? Оттого, что были лучше? Или вели более воздержанную жизнь? Или соблюдали осторожность и меньше рисковали? – Она покачала головой. – Нет. Не поэтому. А потому, что вам больше везло: везло и в смысле среды, в которой вы родились, и в смысле здоровья, сопротивляемости организма и всего прочего. Почему Дик похоронил в Гваякиле трех штурманов и двух машинистов? Их погубила желтая лихорадка. А почему желтая лихорадка не распространилась дальше и не погубила Дика? То же самое можно сказать и относительно вас, широкоплечий и крепкогрудый мистер Грэхем. Ведь во время вашей последней поездки утонули в болоте не вы, а ваш фотограф? Почему же? Говорите! Признавайтесь! Сколько он весил? Какой ширины были у него плечи? Какие легкие? Какие ноздри? Какая сила?
– Он весил сто тридцать пять фунтов, – жалобно отвечал Грэхем, – но казался здоровым и крепким. Я, вероятно, удивился больше него, когда он утонул. – Грэхем покачал головой. – И он утонул вовсе не потому, что был мал и хил. Маленькие люди всегда гораздо выносливее при прочих равных условиях. Но вы все же верно указали главную причину: у него не было выдержки, не было сопротивляемости. Понимаете, Дик, что я под этим разумею?
– Это какое-то особое свойство мышц и сердца, дающее, например, иным боксерам возможность выдерживать подряд двадцать, тридцать, сорок раундов, – заметил Дик. – Как раз сейчас в Сан-Франциско несколько сот юношей мечтают о победах на ринге. Я следил за тем, как они испытывали свои силы. Все они были прекрасно сложены, молоды, здоровы, все упорно стремились к победе – и почти никто не мог выдержать десяти раундов. Не то чтобы они были побиты, но они просто не могли выдержать. Видимо, их мышцы и сердце сделаны не из первосортного материала и при таких стремительных и напряженных движениях их не хватает на десять раундов. Многие выдыхались на четвертом или пятом раунде. И ни один из сорока не выстоял двадцать раундов, принимая и возвращая удары в течение часа, при одной минуте отдыха и трех минутах борьбы. Парень, способный выдержать сорок раундов, такой, как, например, Нелсон, Ганс и Волгаст, едва ли найдется один на десять тысяч.
– Ты понимаешь, что я хочу сказать? – продолжала Паола. – Вот вас здесь двое. Вам обоим за сорок. Оба вы неисправимые грешники. Оба прошли огонь и воду. Рядом с вами другие падали и гибли, – вы же побродили по свету, пожили в свое удовольствие…
– Было дело… – рассмеялся Грэхем.
– И здорово пьянствовали, – добавила Паола. – Но даже алкоголь не сжег вас! Такие уж вы крепыши! Другие валились под стол, кончали больницей или мертвецкой, а вы, напевая, продолжали свой путь, свой славный путь; вы оставались целы и невредимы, и даже голова с похмелья у вас не болела! Такие уж вы удались! Ваши мышцы – это мышцы, богатые кровью, и ваше сердце и легкие – тоже. Оттого у вас и философия «полнокровная» и стальная хватка, и вы проповедуете реализм – практический реализм, и идете по головам более слабых и менее удачливых, которые не смеют дать сдачи и падают в первой схватке, как те молодые люди, о которых говорил Дик: они не выстояли бы и одного раунда, если бы померились с вами силами.
Дик насмешливо свистнул.
– Вот почему вы проповедуете евангелие сильных, – продолжала Паола. – Будь вы слабы, вы бы проповедовали евангелие слабых и подставляли бы другую щеку. Но вы оба – силачи-великаны, и если вас ударят, другой щеки вы не подставите…
– Нет, – спокойно прервал ее Дик. – Мы немедленно заревем: «Отрубить ему голову!» – и отрубим. Она здорово нас поймала, Ивэн. Философия человека, как и его религия, – это сам человек, он создает ее по своему образу и подобию.
Мужчины продолжали беседовать, а Паола – вышивать, но перед ней неотступно стояли образы этих двух рослых мужчин; она восхищалась ими, дивилась им, но не находила в себе их самоуверенности и чувствовала, как их взгляды и убеждения, с которыми она так долго соглашалась, что они стали как бы ее собственными, – вдруг точно меркнут, теряют свою убедительность.
Через несколько дней, однажды вечером, она высказала свои сомнения.
– Самое странное во всем этом то, – сказала она в ответ на только что сделанное Диком замечание, – что чем больше люди философствуют о жизни, тем меньше они достигают. Постоянное философствование сбивает их с толку, особенно женщин, если они постоянно находятся в этой атмосфере. Когда слышишь очень много рассуждений, то начинаешь во всем сомневаться. Взять, например, жену Менденхолла: она лютеранка, и у нее нет никаких сомнений. Для нее все ясно, все стоит на своих местах, все нерушимо. Она ничего не знает ни о звездных дождях, ни о ледниковых периодах, а если бы и знала – это ни на йоту не изменило бы ее точки зрения на то, как должны себя вести мужчины и женщины – и на этом свете и на том!
А у нас здесь вы проповедуете свой трезвый реализм, Терренс исполняет какой-то анархо-эпикурейский танец в античном духе, Хэнкок помахивает мерцающими вуалями бергсоновской метафизики, Лео молится перед алтарем Красоты, а Дар-Хиал без конца жонглирует своими парадоксами, и вы его одобряете. Разве вы не видите, что в результате не остается ни одного суждения, на которое можно было бы опереться? Нет ничего правильного, все ложно. Чувствуешь, что плывешь по морю идей без руля, без паруса, без карты. Как поступить? Удержаться или дать себе волю? Хорошо это или плохо? У миссис Менденхолл есть на все готовые ответы. Ну, а у философов? – Паола покачала головой. – А у них нет. Все, что у них есть, – это идеи. И прежде всего начинают говорить о них, говорить, говорить и, несмотря на всю свою эрудицию, никогда не приходят ни к каким выводам. И я такая же. Я слушаю, слушаю и говорю, говорю без конца, как, например, сейчас, а убеждений у меня все-таки нет никаких. И нет никакого мерила…
– Неправда, мерило есть, – возразил Дик. – Старое, вечное мерило: истинно то, что оправдывает себя в жизни.
– Ну, теперь ты опять начнешь развивать свои любимые теории насчет фактов, – улыбнулась Паола. – А Дар-Хиал с помощью нескольких жестов и словесных вывертов докажет тебе, что всякий факт – иллюзия; а Терренс – что целесообразность есть нечто лишнее, несущественное и непонятное; а Хэнкок – что пресловутое небо Бергсона вымощено тем же булыжником целесообразности, но он гораздо совершеннее, чем у тебя; а Лео – что в мире существует только одно – Красота, и вовсе это не булыжник, а золото…
– Поедем сегодня верхом, Багряное Облако, – обратилась Паола к мужу. – Выбрось из головы свои заботы, забудь о юристах, рудниках и овцах!
– Мне тоже очень хочется, Поли, – ответил он. – Но я не могу. Нужно мчаться в Бьюкэй. Уорд приехал перед самым завтраком. У них что-то там стряслось с плотиной: наверное, переложили динамиту, и нижний слой дал трещину. А какой толк от плотины, если дно резервуара не будет держать воду?
Когда Дик три часа спустя возвращался из Бьюкэя, он увидел, что Грэхем и Паола в первый раз поехали кататься вдвоем.
Уэйнрайты и Когланы решили отправиться в двух машинах к берегам Рашен-Ривер и пожить там с недельку. По пути они остановились на день в Большом доме. Паола, не долго думая, посадила всю компанию в коляску, запряженную четверкой, и повезла ее в горы Лос-Банос. Так как они выехали утром, то Дик не мог отправиться с ними, хотя и оторвался от работы с Блэйком, чтобы выйти их проводить. Он проверил упряжку и экипаж, нашел все в полном порядке, но пересадил всех по-своему, настаивая, чтобы Грэхем занял место на козлах рядом с Паолой.
– Пусть у нее будет про запас мужская сила, – пояснил он. – Мне не раз приходилось видеть, как тормоз портится на самой середине спуска, и это доставляет пассажирам немало неприятностей. Бывают и жертвы. А теперь для вашего успокоения, чтобы вы знали, что такое Паола, я спою вам песенку.
Наша девочка-плутовка
Правит парой очень ловко,
Но она себя прославит
Тем, что и четверкой правит.
Все рассмеялись. Паола сделала конюхам знак, чтобы они отпустили лошадей, и покрепче забрала в руки и выровняла вожжи.
Среди смеха и шуток отъезжающие простились с Диком, и никто из них не заметил ничего, кроме ясного утра, обещавшего не менее чудесный день, и приветливого хозяина, желавшего им счастливого пути. Но Паола, вместо радостного возбуждения, которое охватило бы ее в другое время оттого, что она правит четверкой таких лошадей, почувствовала смутную печаль, – и одной из причин было то, что Дик с ними не едет. А Грэхему при виде улыбающегося Дика стало стыдно: вместо того, чтобы сидеть рядом с этой несравненной женщиной, ему следовало бы сейчас мчаться в поезде или на пароходе на край света.
Но веселое выражение исчезло с лица Дика, как только он повернулся и направился к дому. Было самое начало одиннадцатого, когда он кончил диктовать и Блэйк встал, намереваясь уйти. Однако он не ушел, а, замявшись, пробормотал слегка виноватым тоном:
– Вы меня просили, мистер Форрест, напомнить относительно корректуры вашей книги о шортхорнах. Вчера от издателей пришла вторая телеграмма: они просят вас скорее вернуть ее.
– Я сам уже не успею, – ответил Дик. – Будьте добры, выправьте типографские ошибки, а затем дайте мистеру Мэнсону для фактических поправок, – пусть особенно тщательно проверит родословную Короля Дэвона, – и пошлите.
До одиннадцати Дик принимал управляющих и экономов. Только в четверть двенадцатого ему удалось отделаться от организатора выставок, мистера Питтса, показывавшего ему макет каталога для впервые организуемой в его имении годичной распродажи скота его собственных заводов. А тут появился Бонбрайт, принес телеграммы для хозяина, и они не успели еще покончить со всеми делами, как подоспело время завтрака.
Оставшись наконец один, – в первый раз после того, как он проводил гостей, – Дик удалился на свою спальню-веранду и подошел к висевшим на стене термометрам и барометру. Но смотрел он не на них, а на смеющееся женское личико в круглой деревянной рамке.
– Паола, Паола, – проговорил он вслух. – Неужели ты через столько лет удивишь и себя и меня? Неужели ты потеряешь голову – ты, скромная и уже немолодая женщина?
Он надел краги и шпоры для поездки верхом после завтрака и опять задумчиво обратился к портрету.
– Что ж, я за честную игру, – пробормотал он; и после паузы, уже повернувшись, чтобы уходить, добавил: – В открытом поле… и на равных условиях… на равных условиях…
– Знаете, если я скоро не уеду отсюда, – шутливо сказал Грэхем Дику в тот же день, – придется мне стать вашим пансионером и присоединиться к философам из «Мадроньевой рощи».
Они пили втроем коктейли перед обедом: никто из возвратившихся с прогулки гостей еще не показывался.
– Если бы наши философы написали все вместе хоть одну книгу! – вздохнул Дик. – Боже мой, голубчик, но должны же вы кончить здесь свою работу! Я вас заставил начать ее, и я должен позаботиться о том, чтобы вы ее завершили.
Стереотипные вежливо-равнодушные фразы, которыми Паола уговаривала Грэхема остаться, показались Дику сладостной музыкой. Его сердце дрогнуло от радости: может быть, он, несмотря на все, ошибся? Неужели два таких человека, как Грэхем и Паола, зрелых, умных и уже немолодых, способны так нелепо и легкомысленно потерять голову?
– За книгу! – поднял Дик свой бокал; а затем добавил, обернувшись к Паоле: – Прекрасный коктейль, Поли! Ты превзошла себя в этом искусстве, а О-Чая все не можешь научить, – его коктейли всегда хуже твоих. Да, еще коктейль, пожалуйста…