ГЛАВА XXII
Нетрудно объяснить политические мотивы, которые удерживали вдали от столицы герцога Бургундского.
В тот момент, когда некто, более удачливый, чем он, овладел Парижем, он подумал о том, что пусть эта честь выпала на долю другого, отнять ее у него он не может, но извлечь из этого наибольшую выгоду для себя должно. Ему нетрудно было догадаться, что естественной реакцией на политические перемены будет резня, убийства из чувства мести, что его присутствие все равно ничему не помешает, а лишь приведет к падению его авторитета в глазах его же сторонников, зато его отсутствие снимет с него ответственность за пролитую кровь. Впрочем, кровь текла из жил Арманьяков, хорошее кровопускание надолго ослабит противоборствующую партию; его враги падали один за другим, а он даже пальцем не дотронулся ни до одного из них. Спустя некоторое время, когда он решит, что народ устал от бойни; когда он увидит, что город утомлен, что ему уже не до мести и теперь нужен отдых; когда можно будет пощадить без всяких затруднений и опасности для себя оставшихся в живых членов покалеченной, обезглавленной партии, — тогда он вернется в эти стены, как их ангел-хранитель: он потушит огонь, остановит кровопролитие, он объявит мир и амнистию для всех.
Причина, которой он мотивировал свое отсутствие, имеет самое непосредственное отношение к продолжению нашей истории, и мы не можем скрыть ее от наших читателей.
Молодой сир де Жиак, которого мы видели в Венсенском замке и который оспаривал у господ де Гравиля и де Л'Иль-Адана сердце Изабеллы Баварской, сопровождал, как мы уже говорили, королеву в Труа. От своей высокой повелительницы он получил множество важных поручений к герцогу Бургундскому. Находясь при дворе принца, он обратил внимание на мадемуазель Катрин де Тьян, приставленную к герцогине де Шаролэ . Молодой, смелый и красивый, он решил, что этих качеств в соединении с уверенностью в себе — а сама его уверенность проистекала из уверенности в обладании этими качествами — достаточно, чтобы покорить красивую, молодую, благородного происхождения девушку. И он был немало удивлен, заметив, что его ухаживания произвели не большее впечатление, чем ухаживания других кавалеров.
Первое, что пришло на ум сиру де Жиаку, — это что у него есть соперник. Он словно тень следовал всюду за мадемуазель де Тьян, он следил за каждым ее жестом и перехватывал каждый взгляд, но как ни изощрялась его ревность, в конце концов он пришел к выводу, что ни один из окружавших ее молодых людей не был предпочтен ему и не был более удачлив. Он был богат, носил благородное имя, и пусть она не любит его, но, может быть, если б он предложил ей руку, это польстило бы ее тщеславию. Вежливый ответ мадемуазель де Тьян не оставлял и тени надежды, и сир де Жиак замкнул в своем сердце свою любовь. Но он находился на грани помешательства, думая все время об одном и не будучи в состоянии что-либо изменить. Единственным его спасением была разлука, он нашел в себе силы прибегнуть к этому средству, вот тогда-то, получив наставления герцога, он и вернулся к королеве.
Едва истекло полтора месяца, как ему пришлось вновь отправиться в Дижон, дабы передать вести от королевы. Его отсутствие оказалось более благотворным, нежели присутствие: герцог принял его с необычайною любезностью, а мадемуазель де Тьян с благосклонностью. Он не мог поверить такому счастью, но в один прекрасный день герцог Жан предложил де Жиаку свое посредничество — между ним и тою, кого он любил. Такая серьезная протекция устраняла многие препятствия, сир де Жиак принял предложение герцога с восторгом, второй ответ мадемуазель де Тьян был настолько же обнадеживающим, насколько первый удручающим, а это доказывало или — что мадемуазель де Тьян поразмыслила и приняла во внимание достоинства рыцаря, или — что герцог имел на нее очень большое влияние; словом — в подобных обстоятельствах никогда не следует слишком доверять первому порыву женщины.
Герцог объявил, что он вернется в Париж не раньше, чем будет отпразднована свадьба. Свадьба была великолепной. Герцог пожелал взять на себя все расходы, утром состоялись турниры и поединки, в которых все участники показали прекрасное искусство; на обед подали великолепные кушанья, отмеченные высокой изобретательностью, а вечером была разыграна мистерия «Адам, получающий из рук бога Еву», принятая всеми с восхищением. Для постановки ее из Парижа специально вызвали известного поэта, его путешествие ему ничего не стоило, а он еще получил как вознаграждение двадцать пять золотых экю. Все это происходило с 13 по 20 июня 1418 года.
Наконец герцог Жан рассудил, что настал момент для возвращения в столицу. Он поручил сиру де Жиаку предупредить о его приезде. Но тот согласился разлучиться со своей молодой супругою, только когда герцог пообещал, что введет ее в окружение королевы и доставит в Париж. По дороге в Париж де Жиак должен был предупредить Изабеллу Баварскую, что герцог 2 июля заедет за ней в Труа.
Четырнадцатого июля Париж был разбужен звоном колоколов. Герцог Бургундский и королева подошли к Сент-Антуанским воротам. Народ высыпал на улицу; дома, мимо которых должны были проследовать в Сен-Поль герцог и королева, были обтянуты коврами, словно ждали самого господа бога; город забросали цветами, изо всех окон торчали женские головки. Шестьсот буржуа в голубых головных уборах, возглавляемые сеньором де Л'Иль-Аданом и сиром де Жиаком, несли ключи от города, дабы вручить их победителям. За ними следовала огромная толпа, разделенная по корпорациям, каждая из которых несла свое знамя. Народ радостно приветствовал победителей, забыв о том, что он не ел ничего вчера и ему нечего будет есть завтра.
Наконец кортеж приблизился к королеве, герцогу и их свите, сидевшим верхом на лошадях. Буржуа, несший золотые ключи на серебряном блюде, подошел к герцогу и преклонил перед ним колено.
— Монсеньер, — сказал де Л'Иль-Адан, коснувшись ключей кончиком обнаженной шпаги, — вот ключи от вашего города: город ждал вашего прибытия, чтобы вручить их вам.
— Дайте мне их, сир де Л'Иль-Адан, — сказал герцог, — ибо, по всей справедливости, вам принадлежит право коснуться их раньше меня.
Л'Иль-Адан соскочил с коня и, взяв ключи с блюда, почтительно протянул их герцогу, и тот прицепил их к луке седла, рядом с боевым оружием. Многие сочли это вызовом со стороны человека, — который входил в город не для войны, а для мира, что, однако, не охладило всеобщего энтузиазма, — так велика была радость от встречи с королевой и герцогом.
Тут к герцогу подошел какой-то горожанин и протянул ему два голубых бархатных камзола: один для него, другой для его племянника графа Филиппа де Сен-Поль .
— Благодарю вас, — сказал герцог, — это очень любезно: вы предугадали мое желание вернуться в ваш город одетым в цвета королевы.
И, сбросив с себя свое платье, он переоделся в голубой камзол, приказав своему племяннику поступить так же. Со всех сторон раздались радостные крики:
— Да здравствует Бургундия! Да здравствует королева!
Грянула музыка, и толпа, разделившись надвое, образовала живую изгородь, освободив проход для королевы и герцога. А сир де Жиак, увидев среди приближенных королевы Изабеллы свою жену, покинул предписанное ему этикетом место и, подстегиваемый нетерпением, занял место подле нее. Кортеж двинулся в путь.
Всюду, где бы он ни проходил, его встречали восторженными криками, в них звучала надежда; из всех окон, словно благоуханная снежная лавина, обрушивались на проходивших охапки цветов, цветы устлали всю мостовую под копытами лошади, на которой восседала королева. Все будто опьянели от счастья, безумцем должен был быть тот, кто вздумал бы сказать, когда кругом все ликовало, что совсем еще недавно на этих улицах, засыпанных свежими цветами, звенящих от радостных возгласов, совершались убийства, лилась кровь и корчилась агония.
Кортеж остановился перед зданием дворца Сен-Поль. Король уже ждал, стоя на верхней ступеньке крыльца. Королева и герцог спешились и поднялись по лестнице. Король и королева обнялись: народ возликовал, словно все разногласия потонули в этом поцелуе. Но он забыл, что со времен Иуды и Христа понятия поцелуй и предательство сопутствуют одно другому.
Герцог преклонил перед королем колено, но тот сам помог герцогу подняться.
— Кузен мой герцог Бургундский, — сказал король, — забудем прошлое; наши разногласия навлекли на страну столько бед, но мы надеемся, благодарение богу, если вы нам в этом поможете, найти для их врачевания надежное, доброе средство.
— Государь, — отвечал герцог, — то, что я делал, я делал для блага Франции и дабы не посрамить чести вашего величества; те, кто говорил вам противное, были гораздо больше вашими врагами, нежели моими.
И, сказав так, герцог поцеловал руку короля, тот повернулся и вошел в двери замка Сен-Поль, королева, герцог, весь их двор последовали за королем: все, что сверкало золотом, оказалось внутри дворца, народ же остался на улице, и двое стражников, поставленных у дверей дворца, воздвигли вскоре стальной барьер, который всегда разделяет принца и подданных, королевское и народное. Велика важность! Народ был ослеплен, он не заметил, что ему не было адресовано ни одного слова и ничего не обещано. Он стал расходиться, продолжая кричать: «Да здравствует король! Да здравствует Бургундия!» Только к вечеру обнаружилось, что он еще более страдает от голода, чем накануне.
На следующий день, как обычно, то там, то сям стали скопляться группы людей. Поскольку не предвиделось ни праздника, ни праздничного шествия, народ направился к дворцу Сен-Поль, теперь уже не для того, чтобы восславлять короля и Бургундию, а чтобы потребовать хлеба.
На балконе показался герцог Жан; он уверил, что делает все, чтобы Париж перестал страдать от голода и нищеты, но добавил: это стоит большого труда, ведь Арманьяки опустошили все окрестности столицы.
Народ признал справедливость его доводов и потребовал, чтобы ему выдали всех пленников Бастилии, ибо те, кого там стерегут, могут откупиться золотом, а народ хочет распорядиться ими по-своему.
Герцог ответил обезумевшим от голода людям, что все будет сделано согласно их желанию. В результате вместо хлеба, которого не было, народу выделили паек из семи пленников. Вот их имена: мессир Ангерран де Мариньи, мученик и потомок мученика; мессир Гектор де Шартр, отец архиепископа Реймского, и богатый горожанин Жан Таранн, — история забыла имена четырех остальных . Народ перерезал им глотки и на время затих. Таким образом герцог избавился от семерых врагов и выиграл один день — все складывалось к его выгоде.
На следующий день снова собрания, снова крики — и еще «паек» из пленников; однако на этот раз больше хотели хлеба, чем крови: четырех несчастных, к их великому удивлению, отвели в тюрьму Шатле и передали прево, затем толпа отправилась грабить дворец Бурбонов, там она нашла знамя, на котором был вышит дракон — лишнее доказательство сговора Арманьяков и англичан, поэтому знамя понесли показать герцогу, затем, изодрав его, проволокли по грязи с криками: «Смерть Арманьякам! Смерть англичанам!» Но убивать никого не стали.
Между тем герцог видел, что бунт, точно прилив, все ближе пододвигается к нему: он в страхе подумал, что народ, долгое время клевавший на ложную приманку, теперь разберется, в чем дело. И вот ночью он вызвал к себе нескольких именитых граждан города Парижа, и те пообещали, что, если он решится восстановить порядок и поставить все на свои места, они придут ему на помощь. Обнадеженный герцог стал спокойно ждать следующего дня.
На следующий день из всех глоток вырвался лишь один-единственный крик, выражавший общую нужду: «Хлеба! Хлеба!»
Герцог вышел на балкон и хотел говорить. Его голос покрыли вопли. Тогда он, безоружный, с непокрытой головой, спустился в толпу, изголодавшуюся, отчаявшуюся, и, пожимая протянутые к нему руки, стал пригоршнями раздавать золото. Толпа сомкнулась вокруг него, она то сжимала его своими кольцами, то накатывала волнами, такая же страшная в своей любви — любви льва, как в своей ярости — ярости тигра. Герцог почувствовал, что если он не противопоставит этой страшной силе мощь слова, то он погиб, — и герцог начал говорить, но опять его голос потерялся в шуме, как вдруг он заметил человека, который, по всей видимости, оказывал влияние на толпу, и воззвал к нему. Тот взобрался на тумбу и крикнул: «Тише! Герцог хочет говорить. Давайте послушаем». Толпа повиновалась, умолкла. На герцоге был бархатный, расшитый золотом камзол и дорогая цепь на шее, а тот человек был бос и одет только в темно-красный кафтан и старую красную шапчонку. Однако он добился того, о чем тщетно просил могущественный герцог Жан Бургундский.
Другие его приказания были также выполнены без промедления. Когда настала тишина, он сказал:
— Отступите.
Толпа раздвинулась, и герцог, до крови кусая губы от стыда, — ведь ему пришлось прибегнуть к услугам простолюдина, — поднялся на крыльцо, ругая себя за то, что спустился с него. Человек, отдававший приказания, встал рядом с ним, обвел глазами толпу, дабы удостовериться, что она готова слушать, и сказал принцу:
— Теперь говорите, мой герцог, вас слушают.
С этими словами он, словно верный пес, лег у ног герцога.
Тем временем кое-кто из сеньоров, находившихся во дворце Сен-Поль, вышли наружу и стали позади герцога, готовые в нужную минуту оказать ему поддержку. Герцог сделал знак рукой, человек в красном кафтане властно протянул: «Ш-ш-ш!», прозвучавшее как грозный рык, и герцог заговорил.
— Друзья мои, — сказал он, — вы просите у меня хлеба. Я не могу дать вам хлеба. Его едва хватает для королевского стола, королю и королеве. Вы б не бегали без толку по улицам Парижа, а лучше пошли бы да и взяли приступом Маркуси и Монтери, где укрылись дофинцы , в этих городах много припасов, вы прогоните оттуда врагов короля, которые сняли весь урожай, вплоть до самых ворот Сен-Жак, а вам мешают сделать то же.
— Лучшего и желать не надо, — отвечала толпа, — дайте нам только вождей.
— Сир де Коэн, сир де Рюп, — сказал, полуобернувшись, герцог, обращаясь к рыцарям, стоявшим позади, — вы хотите иметь армию? Я вам даю ее.
— Да, монсеньер, — ответили те, выступая вперед.
— Друзья мои, — продолжал герцог, обращаясь к толпе и указывая на тех, кого мы только что назвали, — хотите вы, чтобы вашими вождями были эти славные рыцари? Вот они, берите.
— Они ли, кто другой, — лишь бы шли впереди.
— Тогда, господа, на лошадей, — сказал герцог, — да поживее, — добавил он вполголоса.
Герцог собирался уже войти в дом, но тут человек, лежавший у его ног, поднялся и протянул ему руку; герцог пожал ее, так же как пожимал и другие протянутые к нему руки: ведь он был кое-чем обязан этому человеку.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Каплюш, — отвечал мужчина, стаскивая свободной рукой красную шапку.
— А какого ты звания? — продолжал герцог.
— Я в звании палача города Парижа.
Герцог побледнел как полотно и, отдернув руку, словно от раскаленного железа, отступил назад. Жан Бургундский перед лицом всего Парижа сам выбрал это крыльцо постаментом сговора — сговора самого могущественного принца христианского мира с палачом.
— Палач, — глухим, дрожащим голосом произнес герцог, — отправляйся в Шатле, там для тебя найдется работа.
Мэтр Каплюш по привычке беспрекословно повиновался приказу.
— Благодарю, монсеньер, — сказал он. Затем, спустившись с крыльца, громко добавил: — Герцог — благородный принц, но он не возгордился, он любит свой бедный народ.
— Л'Иль-Адан, — сказал герцог, протягивая руку в направлении, в каком удалялся мэтр Каплюш, — следуйте за этим человеком: или я лишусь руки, или он головы.
В тот же день сеньоры де Коэн, де Рюп и мессир Голтье Райар с пушками и орудиями для осады вышли из города Парижа. Они без всяких усилий увели с собой десять тысяч человек — самых смелых из взбунтовавшегося простонародья. Ворота Парижа закрылись за ними, и вечером через все улицы протянули цепи, словно перегораживали реки. Представители корпораций вместе со стрелками несли ночной дозор, и впервые за последние два месяца ночь прошла спокойно: никто не призывал ни убивать, ни жечь.
А Каплюш тем временем направился к Шатле, мечтая о расправе, которую он учинит завтра, и о чести, которую ему, как всегда, окажет двор, если будет присутствовать при казни; от такого поручения, оттого, что руку ему пожала столь высокая особа, гордость распирала его. Каплюш надулся от важности, видно было, что он доволен собой, он шел, рассекая в различных направлениях правой рукой воздух, словно репетируя сцену, в коей завтра ему предстоит сыграть столь значительную роль.
Так он дошел до дверей Шатле, стукнул в них один раз: быстрота, с какой привратник открыл двери, свидетельствовала о том, что тот, кто стучит, пользуется особой привилегией, а именно — не ждать, и что привратник знает об этом.
Семья тюремщика ужинала, он предложил Каплюшу отужинать вместе с ними, и тот согласился с видом благодушной снисходительности: еще бы, ведь ему пожимал руку первый вассал фрунцузской короны. Поэтому он поставил у дверей свою огромную шпагу и сел на почетное место.
— Мэтр Ришар, — спустя минуту спросил Каплюш, — кого из самых важных сеньоров вы содержите в вашем заведении?
— Ей-богу, мессир, — отвечал Ришар, — я тут совсем недавно, моего предшественника и его жену убили Бургундцы, когда брали Шатле. Я хорошо знаю вкус похлебки, которой я кормлю моих пленников, но я не знаю, кто ее ест.
— А много их?
— Сто двадцать.
— Ну что ж, мэтр Ришар, завтра их будет сто девятнадцать.
— Как так? Уж не взбунтовалось ли опять население? — живо спросил тюремщик, испугавшись, что его постигнет участь его предшественника. — Если б я знал, кого надо выдать, я приготовил бы его заранее.
— Нет, нет, — остановил тюремщика Каплюш, — вы не поняли меня, население топает сейчас к Маркуси и Монтери, так что к Шатле оно повернуто спиной. Не о бунте речь, а об исполнении приговора.
— А вы знаете это наверняка?
— Это вы меня спрашиваете! — смеясь, воскликнул Каплюш.
— Да что я, ведь вы получили приказ от прево.
— Нет, берите выше. Приказ исходит от самого герцога Бургундского.
— От герцога?
— Да, — сказал Каплюш, перевернув стул на задней ножке и небрежно раскачиваясь на нем, — да, от герцога Бургундского. Он пожал мне руку — часу еще не прошло — и сказал мне: «Каплюш, друг мой, сделай одолжение, беги в тюрьму Шатле и жди там моих указаний». А я ему говорю: «Монсеньер, можете рассчитывать на меня, клянусь животом». Так что яснее ясного: завтра унесут ногами вперед какого-нибудь знатного Арманьяка, а перед этим герцог хочет поглядеть на хорошую работу, — это он и возложил на меня. А иначе приказ был бы от прево, и тогда его получил бы мой подручный Горжю.
Не успел он кончить, как раздались два удара молотком в наружную дверь; тюремщик попросил у Каплюша разрешения взять лампу, Каплюш согласно кивнул, и тюремщик вышел, оставив семью и гостя в полной темноте.
По истечении десяти минут он вернулся, тщательно закрыл за собой дверь комнаты, но не прошел к своему месту, а остановился у дверей и с каким-то странным удивлением взглянул на гостя.
— Мэтр Каплюш, — сказал он, — пойдемте со мной.
— Отлично, — отвечал тот, допивая вино из своего стакана и прищелкивая языком, как человек, только тогда по-настоящему оценивший друга, когда пришло время с ним расстаться. — Отлично, мне все ясно.
Мэтр Каплюш поднялся и, взяв шпагу, оставленную им у дверей, проследовал за тюремщиком.
Они сделали всего несколько шагов по сырому коридору и очутились у лестницы, настолько узкой, что на ум невольно приходила мысль: архитектор, мастеривший ее, понимал, что лестница в государственной тюрьме — лишь дополнение к ней. Каплюш спускался с ловкостью человека, которому дорога хорошо известна, он напевал мотивчик любимой песенки и, останавливаясь на каждой площадке, в то время как привратник неумолимо следовал впереди, приговаривал: «Ах ты черт. Ведь какой высокий вельможа». Так они спустились примерно на шестьдесят ступенек.
Тут привратник открыл низкую дверцу, такую низкую, что Каплюш — а он был совсем не высок — вынужден был нагнуться, чтобы проникнуть в камеру, находившуюся за этой дверью. Проходя, он отметил, как прочна и надежна дверь: дубовая, в четыре больших пальца толщиной и вдобавок обита железом. Он одобрительно, с видом знатока, кивал головой. Темница была пуста.
Каплюшу достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться в этом, но он решил, что тот, за кем он послан, либо на допросе, либо его пытают; он поставил шпагу в угол и стал спокойно ждать заключенного.
— Пришли, — проговорил тюремщик.
— Хорошо, — кратко ответил мэтр Каплюш.
Ришар собирался было уйти с лампой в руке, но мэтр Каплюш попросил оставить лампу ему. Тюремщику не было приказано оставлять Каплюша без света, и он исполнил просьбу. Едва Каплюш заполучил лампу, как тотчас начал исследовать камеру; он был настолько поглощен этим занятием, что не услышал, как дважды повернули ключ в замочной скважине и тяжелый засов опустился.
В соломе, служившей постелью, он нашел то, что искал: камень, которым узник пользовался как подушкой.
Мэтр Каплюш положил камень посреди камеры, пододвинул к нему старую деревянную скамеечку, на нее поставил фонарь, потом взял шпагу, камень смочил остатками уже гнилой воды, которую он нашел в кувшине с отколотыми краями; сев на пол и зажав между коленями камень, он с важным видом стал точить об него шпагу, — ведь от частого употребления в последние дни она слегка притупилась; Каплюш прерывал свою работу лишь для того, чтобы проверить, проведя большим пальцем по лезвию, достаточно ли остра шпага, и затем с новым пылом принимался за работу.
Он был так поглощен столь приятной заботой, что не заметил, как дверь открылась и снова закрылась и к нему подошел человек, глядя на него с неподдельным изумлением. Наконец вошедший прервал молчание.
— Черт возьми, мэтр Каплюш, — сказал он, — странным делом вы заняты.
— А, это ты, Горжю, — сказал Каплюш и вскинул на гостя глаза, но тотчас вновь опустил их на камень, приковывавший все его внимание. — О чем ты?
— Я говорю, меня прямо поражает, что вас занимают сейчас такие мелочи.
— Естественно, сын мой, — отвечал Каплюш, — ничего не делается без души, а в нашем деле она так же нужна, как в любом другом. Эта шпага затупилась, оно, конечно, неважно во время мятежа, главное — убить, а сколько раз ты за это берешься — все равно; но служба, которую ей предстоит нести, несравненна с той, что она несла весь этот месяц, и тут уж не надо жалеть стараний, иначе уронишь свою честь.
У Горжю был теперь мало сказать — изумленный, а какой-то дурацкий вид. Он молча смотрел на своего учителя, а тот, казалось, тем усерднее работал, чем ближе был его конец.
Спустя некоторое время мэтр Каплюш вновь вскинул глаза на Горжю.
— Ты, стало быть, не знаешь, — сказал он, — что завтра состоится казнь?
— Как же, как же, — отвечал Горжю, — знаю.
— Тогда, — сказал Каплюш, вновь принимаясь за работу, — чего же ты удивляешься?
— А вам известно, — в свою очередь, поинтересовался Горжю, — кого казнят?
— Нет, — ответил Каплюш, не прерывая работы, — меня это не касается, если только речь не идет о каком-нибудь горбуне, о чем меня должны уведомить: ведь нужно приготовиться заранее, поскольку тут есть свои трудности.
— Нет, мэтр, — отвечал Горжю, — у осужденного такая же шея, как и у вас и у меня, и мне немного не по себе, потому что у меня рука еще не так набита, как у вас.
— Что, что?
— Я говорю, что я назначен палачом только сегодня вечером, и было бы очень досадно, если бы я сразу дал осечку…
— Ты — палач?! — воскликнул Каплюш, выронив шпагу из рук.
— Ах, боже мой! Ну да, четверть часа назад прево позвал меня и облек меня этим званием.
Тут Горжю вытащил из кармана пергамент и показал его Каплюшу; Каплюш не умел читать, но узнал французский герб и печать прево, мысленно сравнив этот документ с выданным ему, он убедился, что они одинаковы.
— О! — удрученно протянул он, — в канун публичной казни такое оскорбление!
— Но, мэтр Каплюш, тут уж ничего не поделаешь.
— Это почему же?
— Потому что не можете же вы казнить самого себя, такого еще не бывало.
До мэтра Каплюша стал понемногу доходить смысл происходящего. Он удивленно посмотрел на своего подручного, волосы дыбом стали у него на голове, у корней волос выступил пот и заструился по впалым щекам.
— Так это я! — вскричал он.
— Да, мэтр, — ответил Горжю.
— А ты!..
— Да, мэтр.
— Кто же отдал этот приказ?
— Герцог Бургундский.
— Быть того не может! Всего час назад он держал мою руку в своей.
— И тем не менее это так, — сказал Горжю. — Теперь он будет держать в своих руках вашу голову.
Каплюш медленно поднялся, и шатаясь, точно пьяный, направился прямо к двери; он схватил своими громадными ручищами замок и дважды повернул его, так что он соскочил бы с петель, не будь они такими прочными.
Горжю не спускал с него глаз; на его грубом, жестком лице появилось необычное для него выражение интереса.
Когда мэтр Каплюш понял тщету своих усилий, он вернулся на прежнее место, подобрал свою шпагу и, положив ее на камень, в последний раз прошелся по ней, — теперь она была в порядке.
— Не довольно ли? — сказал Горжю.
— Чем острее, тем лучше, раз она предназначена для меня, — глухо произнес Каплюш.
В эту минуту в камеру вошел прево Парижа Во де Бар в сопровождении священника и, чтобы соблюсти законность, приступил к допросу. Мэтр Каплюш признался в восьмидесяти шести убийствах, помимо тех, которые он совершил, исполняя служебный долг, среди убитых примерно треть были женщины и дети.
Спустя час прево ушел, с Каплюшем остался священник и подручный палача, ставший палачом.
На следующий день уже в четыре часа утра вся большая улица Сен-Дени, улица Бобов и площадь Пилори были запружены народом, из окон всех домов торчали головы; казалось, стены бойни близ Шатле и стена кладбища Невинноубиенных у рынка рухнут под тяжестью облепивших их людей. Казнь была назначена на семь часов.
В половине седьмого по толпе прошло движение, словно пробежал электрический ток; из глоток людей, находившихся близ Шатле, вырвался мощный крик, возвестивший тем, кто находились близ площади Пилори, что осужденный двинулся в путь. Он добился от Горжю, от которого зависела эта последняя милость, чтобы его не везли ни на осле, ни в повозке; мэтр Каплюш твердым шагом шествовал между священником и новоиспеченным палачом, на ходу помахивая рукой и выкрикивая приветствия тем, кого он узнавал в толпе. Наконец он ступил на площадь Пилори, вошел в круг диаметром в двадцать шагов, образованный группой стрелков, посреди которого у кучи песка возвышалась плаха. Круг разомкнулся, чтобы пропустить его, и вновь сомкнулся за ним. Для тех, кто находился поодаль и не мог видеть за головами соседей, были поставлены скамьи и стулья; головы людей, возвышавшиеся одна над другой, образовали как бы воронку цирка, верхней ступенью которого были крыши домов.
Каплюш смело шагнул к плахе, удостоверился, что она не покривилась, пододвинул ее к груде песку, от которой она, как ему казалось, далеко отстояла, и вновь проверил лезвие шпаги; затем, закончив все приготовления, стал на колени и тихо прошептал молитву, священник поднес к его губам крест.
Горжю стоял подле него, опираясь на его длинную шпагу. Часы пробили первый удар; мэтр Каплюш громким голосом испросил благословения у бога и положил голову на плаху.
Все затаили дыхание, толпа была недвижна, казалось, каждый прирос к месту, лишь одни глаза оставались живыми.
Вдруг, словно молния, сверкнуло лезвие шпаги, часы пробили седьмой удар, и шпага Горжю опустилась, голова скатилась на песок и обагрила его кровью.
Тело, отделившееся от головы, отвратительно дернулось и стало сползать на руках и коленях; из артерий перерезанного горла, словно вода из отверстий в фонтане, брызнула кровь.
Стотысячная толпа испустила громкий крик — к людям вернулось дыхание.