Глава 16
Она влюбилась в другого.
Я понял это, еще не дочитав письма, и все вокруг словно застыло. Первым побуждением было грохнуть кулаком в стену, но я лишь судорожно смял письмо и отшвырнул его прочь. В тот момент я был взбешен как никогда. Меня не только предали; казалось, Саванна вдребезги разбила все самое дорогое для меня в этом мире. Я возненавидел ее и того безымянного, безликого мужчину, который похитил ее у меня. В моем воображении возникали картины, что я с ним сделаю, если когда-нибудь встречу, и сцены были не из приятных.
В то же время мне ужасно хотелось с ней поговорить. Я решил немедленно лететь домой или по крайней мере позвонить Саванне. Порой я был не в силах поверить письму. Оставалось подождать всего девять месяцев — разве это срок после почти трех лет?
Но я никуда не поехал и не позвонил. Я не ответил на письмо и больше не получал вестей от Саванны. Я поднял смятый листок, расправил его и разгладил, положил обратно в конверт и с тех пор носил с собой, словно полученное в бою ранение. Я превратился в образцового солдата, ища убежища в единственном реальном для меня мире. Я вызывался на любое задание, которое считалось опасным, почти не разговаривал ни с кем в моем отделении и лишь некоторое время спустя научился подавлять непреодолимое желание чуть что нажимать на спусковой крючок во время патрулирования. Я никому не доверял в городах, и хотя там обошлось без несчастных случаев, как в армии любят называть гибель гражданских лиц, я солгал бы, сказав, что был терпелив и мягок с иракцами любого сорта. Я почти не спал, но восприятие лишь обострилось. По иронии судьбы, только смертельный риск заглушал мою любовную тоску и сознание, что нашим отношениям пришел конец.
Военная фортуна тоже девушка непостоянная. Меньше чем через месяц после получения мною письма Багдад пал. Краткий многообещающий успешный период вскоре начал сменяться неразберихой и беспорядками, по мере того как шли недели и месяцы. Войны, видите ли, мало отличаются друг от друга: в конце концов все сводится к борьбе конкурирующих интересов. Однако это открытие не сделало жизнь легче. После падения Багдада каждому из моих людей досталась роль полицейского и судьи. Будучи солдатами, мы не были к этому готовы.
Сейчас легко рассуждать задним умом, как нам следовало поступать, но в боевой обстановке и в реальном времени решения не всегда находятся сразу. Не раз к нам подходили гражданские и жаловались, что такой-то украл ту или иную вещь или совершил то или иное преступление, и просили помощи. Это не входило в наши обязанности. Мы находились в Багдаде для поддержания хотя бы видимости порядка, что в основном означало убивать повстанцев, покушавшихся, кстати, не только на американских солдат, но и на своих же мирных жителей. У местных не хватало сил справиться с головорезами самостоятельно. Процесс установления порядка протекал медленно и тяжело даже в тех районах, где царило скорее спокойствие, чем хаос. Тем временем начались беспорядки в других городах, и нас перебросили туда восстанавливать спокойствие. Мы зачищали от повстанцев очередной населенный пункт, но у нас не хватало солдат, чтобы установить в городе контроль и поддерживать порядок, и вскоре после нашего ухода там снова объявлялись мятежники. Мои солдаты лишь хмыкали при виде столь непродолжительного эффекта наших усилий, хотя и держали недовольство при себе.
Не знаю, как описать стресс, скуку и неразбериху следующих девяти месяцев; в качестве характерной детали могу назвать вездесущий, неизбывный песок. Да, пустыня, куда деваться, и все же… Я жил у океана и провел массу времени на пляже, так что песок мне не в диковинку, но здесь все было иначе. Мельчайшие песчинки набивались в складки одежды, в автомат, в запертые ящики, в еду, в уши, в нос, между зубами; когда мне случалось сплюнуть, песок ощущался даже во рту. Людей забавляет подобное описание событий в Ираке из уст участника военной кампании, и никто не хочет слышать правды, которая заключается в том, что большую часть времени Ирак был хуже ада. Неужели кому-то действительно хочется знать, как солдат моего отделения у меня на глазах застрелил маленького мальчишку, который неожиданно выбежал прямо под наши выстрелы? Или как наших парней разрывало на куски сработавшим СВУ — самодельным взрывным устройством на дорогах возле Багдада, и кровь ручейками бежала по асфальту, словно дождевая вода, вытекая из разметанных мертвых тел? Разумеется, люди лучше послушают о песке, старательно отгородившись от ужасов войны.
Теперь я служил с рвением и тщанием, снова продлил контракт и оставался в Ираке до февраля 2004 года, когда нас отозвали обратно в Германию. Сразу по возвращении я купил себе «харлей» и разъезжал на нем с видом старого служаки, который видал эти войны во всех видах, но ночные кошмары не прекращались, и почти каждое утро я просыпался в холодном поту. Днем я почти всегда был на взводе и срывался по самому пустячному поводу. Идя по улицам мирного германского городка, я подозрительно сверлил глазами мирно подпиравших стенку лоботрясов и высматривал снайперов в окнах зданий в деловом районе. Психолог — а к нему мы обратились все до единого — сказал, что это нормально и со временем пройдет, однако я начал сомневаться, хватит ли на это «потом» моей жизни.
После Ирака служба в Германии казалась почти бессмысленной. Я по-прежнему тренировался по утрам и посещал занятия по новым видам оружия и навигации, но многое изменилось. После ранения Тони уволился со службы, был награжден «Пурпурным сердцем» и уехал в Бруклин сразу после падения Багдада. Еще четверо моих солдат получили почетную отставку в конце 2003 года, когда вышел срок их контракта; они считали — а я не возражал, — что выполнили долг перед страной и пришло время заняться личной жизнью. Я, напротив, снова продлил контракт, не будучи уверен, что это правильное решение, но решительно не зная, чем еще заниматься.
Глядя на новый набор, я чувствовал себя чужим. В моем отделении появилось много новобранцев — отличных, впрочем, ребят, но это было уже не то. Ушли друзья, с которыми я прошел тренировочный лагерь, Балканы и Ирак. С этими я уже так не сдружусь. Для большинства своих солдат я был теперь чужак. Оно и К лучшему, рассудил я и стал тренироваться один, всячески избегая личного общения. Солдаты моего отделения считали меня суровым старым сержантом, которому ничего не нужно, кроме как возвернуть подопечных мамашам живехонькими и здоровехонькими. Я повторял это своему отделению вовремя тренировок и ничуть не шутил: я действительно сделаю все, от меня зависящее, чтобы они уцелели. Но, как я сказал, прежней дружеской обстановки было уже не вернуть.
Лишившись старых друзей, я всю свою преданность перенес на отца. Весной 2004 года я провел с ним длительный отпуск, положенный мне как участнику военной кампании, а затем еще и летний. За четыре недели мы провели вместе больше времени, чем за предыдущие десять лет. Папа был на пенсии и мог делать, что душа пожелает. Я легко привык к его распорядку. Мы завтракали, ходили на обязательные три прогулки и вместе обедали. Между этими занятиями мы говорили о монетах и даже приобрели парочку редких экземпляров, когда я ездил в город. Интернет сильно облегчал задачу; правда, поиски стали менее захватывающими, но, по-моему, папе было все равно. Я возобновил связи с дилерами, с которыми не общался более пятнадцати лет; они держались дружелюбно, говорили информативно и вспоминали меня с удовольствием. Нумизматический мир, как я понял, мал. Когда прибывал наш заказ (его всегда доставляли экспресс-доставкой), мы с отцом по очереди осматривали приобретение, указывая друг другу на выявленные недостатки, и обычно соглашались с категорией, присвоенной Профессиональной службой классификации монет — компанией, которая оценивает качество монет по заказу. Через некоторое время я переключался на что-то другое, но отец мог рассматривать одну монету часами, словно держал в руках величайшую тайну жизни.
Говорили мы мало, но, с другой стороны, нам это и не требовалось. У отца не было желания говорить об Ираке, у меня — тем более. Личной жизни ни у одного из нас не было — Ирак, знаете ли, не способствует, а у папы… Ну, это ж мой отец, я его даже не спрашивал.
Тем не менее я за него беспокоился. Во время прогулок его дыхание становилось тяжелым, появлялась одышка. Когда я попробовал заикнуться, что мы гуляем слишком долго, отец ответил, что двадцать минут ему доктор прописал, и мне ничего не оставалось, как смириться. После прогулок папа едва не падал с ног, и лишь через час пунцовый румянец на его щеках начинал бледнеть. Я говорил с лечащим врачом — новости оказались неутешительными. Мне сообщили, что сердце моего отца серьезно пострадало от инфаркта и настоящее чудо, что пациент вообще передвигается. Недостаток физической активности для него еще хуже, сказали врачи.
Может, повлиял разговор с эскулапом или просто отношения с отцом улучшились, но мы очень сблизились в мой третий отпуск. Вместо того чтобы давить на отца, вытягивая из него ответную реплику, я просто сидел с ним в его «берлоге», читая книжку или разгадывая кроссворд, пока он рассматривал монеты. В отсутствие надежд у меня появились мирные и честные отношения; отец тоже постепенно привыкал к долгожданной перемене. Иногда я ловил на себе его осторожный взгляд, и выражение папиного лица казалось мне совершенно новым. Мы проводили вместе много часов, большей частью молчали, и в этой тихой, непритязательной манере наконец стали друзьями. Я часто жалел, что отец выкинул ту нашу фотографию. Когда настало время возвращаться в Германию, я знал, что буду скучать по папе как никогда раньше.
Осень 2004 года тянулась медленно. Под стать ей оказались зима и весна 2005-го. Жизнь текла без сколько-нибудь заметных событий. Порой монотонность дней нарушалась слухами о моей возможной командировке в Ирак, но там я уже бывал и поездка меня как-то не особенно тревожила. Останусь в Германии — хорошо, поеду в Ирак — тоже нормально. Как все, я следил за тем, что происходит на Ближнем Востоке, но стоило отложить газету или выключить телевизор, мысли разбредались сами собой.
Мне исполнилось двадцать восемь, и я не мог избавиться от ощущения, что, испытав больше, чем многие мои ровесники, по-прежнему нахожусь в режиме ожидания. Я записался в армию, чтобы повзрослеть. Похоже, мне это удалось, однако иногда я в этом сомневался. У меня не было ни дома, ни машины и ни единой родной души на свете, кроме отца. Мои сверстники гордо носили в бумажниках фотографии жен и детишек, а у меня там хранился единственный выцветший снимок женщины, которую я любил и потерял. Я слышал, как мои солдаты строят планы на будущее, но у меня планов не было. Иногда мне становилось интересно, что подчиненные обо мне думают. Я никогда не рассказывал им о моем прошлом. Они ничего не знали ни о Саванне, ни о моем отце, ни о дружбе с Тони. Эти воспоминания принадлежали мне и только мне, ибо некоторые вещи лучше хранить в секрете.
В марте 2005 года у отца случился второй инфаркт, осложненный пневмонией; папу снова поместили в палату интенсивной терапии. Его вывели из пике и отпустили домой, но назначили лекарства, при которых нельзя садиться за руль. Социальный работник нашел человека, который привозил отцу продукты. В апреле папа снова попал в больницу; с тех пор ему пришлось отказаться еще и от ежедневных прогулок. В мае он принимал уже десяток таблеток в день и большую часть дня проводил в постели. Его почерк стал практически неразборчивым, и не только потому, что папа ослаб: у него теперь сильно дрожали руки. После долгих и настойчивых телефонных уговоров я убедил папину соседку — медсестру из местной больницы — регулярно наведываться к нам и с облегчением вздохнул, когда до июньского отпуска остались считанные дни.
Но состояние отца продолжало ухудшаться. Во время наших созвонов я явственно слышал странную усталость в его голосе. Второй раз в жизни я попросил о переводе домой, и на этот раз командир отнесся к моей просьбе более сочувственно: он даже выбил для меня командировку в Форт-Брэгг для прохождения воздушно-десантного обучения. Но когда я позвонил в больницу, мне сказали, что мое присутствие отцу не поможет и я должен подумать о том, чтобы поместить его в лечебницу-пансионат, подчеркнув, что необходимую отцу помощь в домашних условиях не обеспечить. Лечащий врач уже некоторое время уговаривал своего пациента — к тому времени папа мог есть только жидкие супы — переехать в больницу, но отец наотрез отказывался, пока я не приеду в отпуск. По какой-то причине папа во что бы то ни стало хотел встретить меня дома.
Ситуация казалась слишком трагичной и неожиданной. По пути из аэропорта я убеждал себя, что у врачей есть привычка пугать, чтобы пациенты уважали, однако доктор не преувеличивал: папа даже не смог подняться с дивана мне навстречу. У меня сжалось сердце — за год отец постарел на тридцать лет. Кожа у него приобрела нездоровый пепельный оттенок, и я был поражен его худобой. Горло перехватило, когда я поставил сумку у двери и сипло сказал:
— Здравствуй, пап.
Я боялся, что он не узнает меня, но через минуту услышал прерывистый шепот:
— Здравствуй, Джон.
Я подошел к дивану и присел на край.
— Ты как?
— Нормально, — сказал он, и мы долго молчали. Наконец я поднялся сходить посмотреть, что есть на кухне. Войдя, я остановился как вкопанный: повсюду были разбросаны пустые банки из-под супа, плита залита какой-то пригоревшей и уже окаменевшей бурдой, мусорное ведро переполнено, в мойке громоздились заплесневелые тарелки. Маленький кухонный стол завален горой нераспечатанной почты. В доме явно не убирали много недель. Первым побуждением было учинить грандиозный скандал соседке, обещавшей присматривать за отцом, но я это отложил.
Разыскав банку куриного супа с лапшой, я разогрел его на грязной плите, налил в тарелку и отнес отцу на подносе. Он слабо улыбнулся, и я увидел, как он благодарен за эту ничтожную услугу. Он съел все до капли. Я налил вторую тарелку, едва сдерживаясь при мысли о том, что отца, должно быть, давно не кормили. Когда он опустошил и ее, я помог папе снова лечь, и он почти сразу заснул.
Соседки дома не оказалось, и я весь день и вечер драил дом, начав с кухни и туалета. Когда я менял отцу постельное белье и увидел грязные простыни — он ходил под себя, — то несколько секунд постоял зажмурившись, едва сдерживаясь, чтобы не побежать и не свернуть соседке шею.
Наведя в доме относительную чистоту, я вернулся в гостиную и сел, охраняя папин сон. Под одеялом отец казался совсем маленьким, а когда я осторожно погладил его по волосам, несколько прядей остались на подушке. Я заплакал, понимая, что отец умирает. Я плакал впервые за несколько лет и впервые в жизни об отце и долгое время не мог унять слезы.
Я знал, что мой отец — хороший, добрый человек, и хотя жизнь у него оказалась сложная, он приложил все усилия, чтобы меня вырастить. Он никогда не поднимал на меня руку, и я мучился угрызениями совести за все годы, когда вел себя как дурак. Я вспоминал два своих последних отпуска, и на душе было больно при мысли, что эти простые и по-своему счастливые времена миновали.
Позже я отнес отца в кровать, почти не ощутив его веса. Укрыв его одеялом, я устроил себе постель на полу рядом с кроватью, слушая его тяжелую одышку и сиплое дыхание. Посреди ночи папа проснулся от приступа кашля и долго не мог остановиться. Я уже хотел везти его в больницу, но тут кашель наконец прекратился.
Отец пришел в ужас, узнав, куда я хочу его отвезти.
— Останусь здесь, — молил он слабым голосом. — Не хочу ехать.
Раздираемый тревогой и жалостью, я все же решил не класть его в больницу. Для человека раз навсегда заведенного порядка больница была не только чужим, но опасным местом, привыкание к которому потребует больше сил, чем у отца осталось. В этот момент отец снова запачкал простыни.
На следующий день зашла соседка и с порога принялась извиняться. У нее заболела дочь, и она несколько дней не убирала в кухне, но до того ежедневно меняла отцу постель и следила, чтобы в кухне всегда был запас консервированного супа. Мы стояли на крыльце; при виде усталого лица пожилой женщины слова заготовленных упреков забылись сами собой. Я сказал, что очень благодарен ей за заботу и что она и так сделала больше, чем могла.
— Рада была помочь, — сказала она. — Ваш отец много лет был сама любезность. Никогда не жаловался на шум от моих детей, пока они росли, и всегда покупал у них все, что они продавали, когда им нужно было выручить денег для школьных экскурсий. Он поддерживал во дворе порядок, приглядывал за домом, если я просила. Всегда готов был прийти на помощь. Отличный сосед…
Я улыбнулся. Ободрившись, она продолжила:
— Только, знаете, он ведь не всегда меня впускает. Говорит, ему не нравится, где я кладу вещи. Или как убираю. Или что я передвинула стопку почты на его столе. Обычно я не обращала внимания на его ворчание, но иногда, когда ему становилось лучше, он ни в какую меня не впускал и даже угрожал полицией, если я пыталась войти. Я просто не знала…
Она замолчала, и я закончил за нее:
— Не знали, как поступить. Женщина стояла с виноватым видом.
— Ничего, — сказал я. — Без вас вообще не знаю, что бы он делал.
Она с облегчением кивнула и потупилась.
— Хорошо, что вы вернулись, потому что я хотела переговорить с вами о сложившейся ситуации. — Она смахнула с одежды невидимую ворсинку. — Я знаю отличное место, где о нем позаботятся. Персонал превосходный. Мест там практически не бывает, но тамошний директор — мой знакомый, к тому же он знает лечащего врача мистера Тайри. Понимаю, как тяжело это слышать, но для вашего папы это самое лучшее, и я считаю…
Она не договорила. Я видел, что эта женщина искренне желает отцу добра, и уже открыл рот для ответа, но не сказал ничего. Предлагаемый выход был вовсе не таким простым, каким казался. Дом был единственным местом, где отец освоился за жизнь, где ему было комфортно, где его раз навсегда заведенный порядок имел какой-то смысл. Если даже перспектива недолгого пребывания в больнице приводила его в ужас, то необходимость обживаться на новом месте его попросту убьет. Однако вопрос заключался не в том, где он умрет, а скорее в том, как умрет — в одиночестве в пустом доме, на испачканной мочой и испражнениями постели, изголодавшийся и истощенный, или среди людей, которые будут кормить и мыть его, пусть даже в непривычной, незнакомой обстановке?
С дрожью в голосе, которую не удалось подавить, я спросил:
— Где находится лечебница?
Следующие две недели я провел, ухаживая за отцом. Я кормил его как можно лучше, читал ему «Бюллетень нумизмата», когда он бодрствовал, и спал на полу рядом с его кроватью. Каждый вечер он пачкал постель, пока я, к вящему папиному смущению, не купил памперсы для взрослых. Большую часть дня отец спал.
Пока он отдыхал на диване, я объехал несколько пансионатов, находившихся в пределах двух часов езды на машине. Заведение, о котором говорила соседка, оказалось чистым, персонал состоял из профессиональных медиков, а директор даже проявил личный интерес к случаю моего отца (было то благодаря протекции соседки или папиного лечащего врача, я так и не узнал).
О цене я не задумывался. Лечебница славилась своей дороговизной, но у отца была государственная пенсия, социальная и медицинская страховки, да еще индивидуальная страховка (не исключаю, что в свое время папа расписался на пунктирной линии страхового полиса, не вполне понимая, за что платит), и меня заверили, что «спасибо» им вполне достаточно. Директор пансионата, мужчина лет сорока с каштановой шевелюрой, своей обходительностью напомнивший мне Тима Уэддона, вник в ситуацию и не настаивал на немедленном решении. Вручив мне ворох информационных буклетов и разнообразных документов для заполнения, он попрощался и пожелал отцу здоровья.
Вечером в разговоре с отцом я поднял тему переезда в лечебницу. Выбора у меня не было: через несколько дней предстояло отбыть в Германию, и остаться я не мог, как ни хотел.
Папа молчал, пока я излагал суть дела. Я приводил тщательно обдуманные доводы, говорил, что тревожусь за него, и выражал надежду, что он поймет. Отец не задал ни одного вопроса, но в его широко раскрытых глазах застыл ужас, словно ему зачитали смертный приговор.
Я едва смог договорить. Ласково потрепав папу по ноге, я вышел в кухню налить себе стакан воды. Вернувшись в гостиную, я остановился как вкопанный — папа сидел на диване, спрятав лицо в ладонях, и его опущенные плечи вздрагивали. Впервые в жизни я видел, как отец плачет.
Утром я начал собирать папины вещи, вынимая их из комода и шкафов — одежного и встроенного. В отделении для носков лежали исключительно носки, на полке для рубашек — только рубашки. В секретере все было подписано, снабжено ярлычками и расставлено или разложено в строгом порядке. В отличие от подавляющего большинства обитателей Земли у отца не оказалось никаких секретов — ни тайных пороков, ни дневников, ни постыдных увлечений, ни коробки с памятными вещичками, ценными только для владельца. Я не нашел ничего, проливавшего свет на его внутреннюю жизнь, ничего, что помогло бы мне понять отца после того, как его не станет. Тогда я понял, что папа был именно тем, кем казался, и я восхищаюсь им за это.
Когда я закончил сборы, папа лежал на диване, но не спал. После нескольких дней регулярного питания к нему вернулись некоторые силы, а в глазах появился слабый блеск. Я заметил прислоненную к столу лопату. Сильно дрожащей рукой папа протянул мне клочок бумаги с каким-то рисунком, напоминавшим наскоро нацарапанную карту, и подписью «Задний двор».
— Для чего это?
— Это твое, — сказал папа и указал на лопату.
Я взял лопату, пошел, согласно карте, к дубу, росшему на заднем дворе, отсчитал шаги и начал копать. Через минуту лопата наткнулась на что-то металлическое. Это оказался ящик, под ним другой, еще один сбоку — всего шестнадцать тяжелых металлических ящичков. Усевшись на крыльцо, я вытер с лица пот и открыл первую из находок.
Я уже знал, что найду, и сощурился от яркого блеска золотых монет, засиявших под ослепительным южным солнцем. На дне коробки я нашел пятицентовик 1926 года с головой быка, который мы с отцом вместе искали и нашли, — единственную монету, которой я дорожил.
Накануне отъезда я сделал последние распоряжения по хозяйству: отключил домашние электроприборы, договорился о переадресации корреспонденции и поливке газона. Сняв в банке ячейку-сейф, я положил туда выкопанные монеты. На это ушла большая часть дня. Потом мы разделили последнюю банку куриного супа с лапшой и разварные овощи, и я отвез отца в лечебницу. Там я распаковал его вещи, украсил комнату по папиному вкусу (насколько я его понимал) и выложил под стол выпуски «Бюллетеня нумизмата» за десять лет. Однако этого мне показалось недостаточно. Объяснив ситуацию директору лечебницы, я съездил домой и привез ворох всяких мелочей, жалея, что мало знаю своего отца, но постаравшись выбрать дорогие ему вещицы.
Несмотря на мои уговоры, папа по-прежнему сидел, оцепенев от страха, и вид его широко распахнутых от ужаса глаз надрывал сердце. Я то и дело отгонял мысль, что убиваю отца. Я сидел рядом с ним на кровати, зная, что через несколько часов нужно ехать в аэропорт.
— Пап, все будет хорошо, — повторял я. — Здесь о тебе будут заботиться.
Его руки дрожали по-прежнему.
— О'кей, — сказал он едва слышно. На мои глаза навернулись слезы.
— Пап, я хочу тебе кое-то сказать. — Я глубоко вздохнул, собираясь с мыслями. — Ты должен знать, что ты самый лучший папа на свете. Только прекрасный отец мог ужиться с таким засранцем, как я.
Папа не ответил. Мы сидели в тишине, и я чувствовал, как рвутся наружу давно копившиеся признания, слова, к которым я шел всю жизнь.
— Я говорю правду, пап. Ты уж прости меня, что я себя так дерьмово вел, уделял тебе мало внимания. Ты самый лучший человек из всех, кого я когда-либо знал. Ты единственный никогда не сердился на меня, не судил мои поступки и каким-то образом научил в жизни большему, чем любой сын может желать. Я никак не могу сейчас остаться. На душе у меня очень скверно, что я с тобой так поступаю, но я боюсь за тебя, пап, и не знаю, как быть иначе.
Словно со стороны я слышал свой голос, ставший вдруг хриплым и неровным, и ничего так не хотел, как почувствовать на плечах папину руку.
— О'кей, — наконец сказал он. Я невольно улыбнулся.
— Пап, я тебя люблю.
На это отец всегда знал, что ответить, ведь это было частью заведенного порядка.
— Я тебя тоже люблю, Джон.
Я крепко обнял отца, поднялся и подал ему свежий выпуск «Бюллетеня». Дойдя до двери, я обернулся.
Впервые после приезда в лечебницу папа немного успокоился. Он поднес листок поближе к глазам и начал читать, шевеля губами. Я долго-долго смотрел на отца, стараясь до мельчайших черточек запомнить дорогой мне образ.
Это был последний раз, когда я видел отца живым.