48. ВЕНТА
Хоть Тренмор и любил ходить пешком, ему пришлось на этот раз нанять карету, так как силы Стенио быстро иссякли. Ехали они не спеша и вволю любовались красотами природы. Стенио был спокоен и молчалив. Он ни разу даже не спросил, куда и зачем они едут. Он давал себя увезти с той апатией, какая бывает у военнопленных, и его безразличие к будущему, должно быть, позволяло ему сполна насладиться настоящим. Он то и дело с восхищением смотрел на чарующие пейзажи этой необыкновенной страны и не раз просил Тренмора останавливать лошадей, чтобы подняться на какую-нибудь гору или просто посидеть у берега реки, где он отдавался порывам восторга и поэтического вдохновения. В такие минуты он снова глубоко чувствовал природу и находил силы прославлять ее своими стихами.
Но несмотря на эти светлые промежутки, приносившие Стенио пробуждение и обновление, Тренмор замечал в своем юном друге и неизгладимые следы разгула. В прежнее время его деятельная и всегда ясная мысль вбирала в себя все вокруг и наделяла цветом, формой и жизнью все предметы внешнего мира; теперь Стенио чаще всего пребывал в состоянии какого-то сладостного и вместе с тем мрачного отупения. Можно было подумать, что он считает ниже своего достоинства чем-то занимать свой ум, однако на самом деле он был уже не в состоянии с ним совладать. Нередко он пытался еще взывать к нему, но напрасно: мысли его больше уже не слушались. Тогда он делал вид, что презирает способности, которые утратил, однако в его напускном веселье сквозила горечь, и можно было угадать, что он раздражен и страдает. Он втайне старался обуздать свою непокорную память, как-нибудь подстегнуть разленившееся воображение, пришпорить свой бесчувственный и усталый талант
— но все было напрасно: совершенно истерзанный, он снова предавался хаосу бессмысленных и бесцельных мечтаний. Мысли проносились в его мозгу, бессвязные, фантастические, неуловимые, как те воображаемые искорки, которые, как нам чудится, пляшут во мраке; они льются потоками и все множатся, чтобы потом исчезнуть навсегда в вечной ночи небытия.
Однажды утром, проснувшись на ферме, где они ночевали, Стенио увидел, что остался один. Его спутник исчез. Он оставил вместо себя юного Эдмео, которого Стенио на этот раз принял совсем иначе, чем во время их последней встречи около Монте-Розы. В словах и мыслях поэта вместо прежней дружеской откровенности была теперь горькая насмешка. Впрочем, сердце Стенио не было развращено, и, видя, сколько горя он причиняет своему другу, он сделал над собой усилие, чтобы стать серьезнее; но тут он вдруг впал в мрачное раздумье и последовал за Эдмео, не расспрашивая его о том, куда они направляются. Целый день они шли по безлюдным густым лесам, а к вечеру остановились возле старинной, средневековой башенки, где давно, должно быть, жили только ужи да совы. Это было дикое и живописное место. Строгие архитектурные формы этого здания, теперь уже почти превратившегося в развалины, гармонировали с окружавшими его дикими отвесными скалами. На небе светила бледная луна, и облака, нанесенные осенним ветром на ее мертвенный лик, принимали причудливые очертания, как и тот мрачный пейзаж, на который они бросали свои длинные скользящие тени. Сухой и отрывистый звук потока, падавшего на камни, походил на дьявольский хохот. Стенио был взволнован и, выйдя вдруг из состояния апатии, внезапно остановил Эдмео в ту минуту, когда они переходили через подъемный мост.
— Вид этих мест доставляет мне страдание, — сказал он, — мне кажется, что я вхожу в тюрьму. Где мы находимся?
— У Вальмарины, — ответил Эдмео, увлекая его за собой.
Стенио вздрогнул, услыхав это имя; он никогда не мог слышать его без волнения; но он тут же покраснел, устыдившись своего простодушия, от которого все еще не избавился.
— Год тому назад я был бы очень рад побывать здесь, — сказал он своему другу, — но сейчас все это мне кажется довольно нелепым.
— Может быть, ты сразу же изменишь свое мнение, — спокойно ответил Эдмео; и он провел его по большим дворам, темным и безмолвным, к длинной галерее, где было так же темно и тихо. Потом, побродив какое-то время по лабиринту больших холодных и заброшенных зал, едва освещенных косым лучом луны, они остановились перед дверью, украшенной старинными гербовыми щитами, которые едва заметно светились в темноте. Эдмео несколько раз громко постучал. Он осторожно шепнул в небольшое окошечко пароль, получил ответ, и внезапно обе створки торжественно распахнулись: Стенио и его друг вошли в огромную залу, отделанную в стиле рыцарских времен, с роскошью, которой время придало какую-то особую строгость и которая при свете множества свечей выглядела еще суровее.
Там сидели люди, которых Стенио вначале принял за призраков, потому что ни один из них не пошевельнулся и не проронил ни слова, а потом — за сумасшедших, потому что они выполняли какой-то странный ритуал, исполняя его в соответствии с некими догматами, высокими и вместе с тем ужасными, которых Стенио был не в силах понять. Вслед за Эдмео он вошел в комнату посвящений. Он никогда никому не рассказывал, что ему там открылось. Все, что он увидел, поразило и его воображение, где еще теплилась поэзия, и сердце, в котором не успели заглохнуть высокие чувства — преданность, справедливость и прямодушие, — и в эту минуту он показал себя достойным необыкновенного доверия, оказанного ему там, и благородной готовностью, с какой он дал обет, и самой искренней радостью, которую при этом испытал.
Однако когда встал вопрос о том, чтобы принять его в число избранных, несколько голосов высказалось против, и то были отнюдь не голоса молодых иностранцев, выделявшихся среди прочих таинственностью своих речей и своими крайними взглядами. То были голоса людей, которых Стенио склонен был считать более снисходительными к нему, ибо все это были громкие имена, люди богатые, щедрые и привыкшие жить на широкую ногу. То были князья, блестящие аристократы, весь цвет золотой молодежи этой страны. Но если они и вели, подобно Стенио, распутную жизнь и предавались опасным наслаждениям, если у многих из них под их священными доспехами и скрывались пятна страшной проказы, которая заражает счастливцев этого века, они по крайней мере часто смывали эту грязь великодушными жертвами, а Стенио, тот не мог привести никаких доказательств своего героизма. Все это были люди, которых он часто встречал на празднествах, в театре и, может быть, даже в будуаре Цинцолины, потому что иные из них были когда-то ее любовниками и подавали пример в страшном искусстве прожигать жизнь; именно поэтому, как ему казалось, они должны были стать его покровителями и ответчиками за него теперь, когда речь шла о его спасении. Их недоверие стало для него суровым наказанием, и гордость его была уязвлена ведь, подражая им в распутстве, он видел только дурную их сторону и даже не подозревал о существовании другой, поистине высокой. Они дали ему это почувствовать, и на мгновение лицо его зарделось краской спасительного стыда. Он даже едва не рассердился на них и не ушел, наговорив им колкостей, когда его спросили, кто его крестный отец, и он увидел, что остался среди них один. Эдмео был слишком молод, чтобы взять на себя эту высокую роль. Тогда появился человек, прятавший от всех свое лицо, и подошел к Стенио так, что тот один только мог узнать его: это был Тренмор; он пришел, чтобы поддержать его и чтобы за него поручиться — состоянием за состояние, жизнью за жизнь и честью за честь.
В присутствии стольких знаменитостей, избранников различных наций, собравшихся во имя высокого братства, Стенио, движимый тайным и трусливым тщеславием, хотел было уже отказаться от покровительства Тренмора. Он чувствовал себя оскорбленным высказанными на его счет подозрениями каково же будет его смущение, если хотя бы один голос поднимется, чтобы разоблачить в его единственном покровителе бывшего каторжника? Он заколебался, побледнел, растерянно посмотрел вокруг; но тут он увидел, как все головы склонились и все руки протянулись вперед в знак согласия: Тренмор открыл лицо. Он просил, чтобы неофита избавили от всех установленных испытаний и чтобы, ввиду того что предприятие близится к концу, Стенио приняли, положившись на его, Тренмора, честное слово.
В ту же минуту поэта допустили принести обет, и он был принят. Ради него отказались от всех общепризнанных правил, пренебрегли статутом; его, никому не известного и не имевшего никаких заслуг, приняли по поручительству человека, которому никто не мог ни возразить, ни отказать.
— Отчего же этот человек получил такую власть над умами всех остальных?
— спросил Стенио, обратившись после церемонии принесения клятвы к стоявшему возле него юноше. — Отчего это все собравшиеся так беспрекословно ему повинуются? Что у него за высокая должность?
Молодой человек посмотрел на Стенио с величайшим удивлением и, обернувшись к своим товарищам, воскликнул:
— Боже ты мой! Это же ни на что не похоже — крестник Вальмарины не знает Вальмарину!
— Как, это Вальмарина, он, Тренмор? — вскричал Стенио.
— О, Тренмор, Ансельм, Марио, зовите его как хотите, — ответили новые братья Стенио. — Вы же знаете, что, отправляясь в путешествие, он каждый раз меняет имя, ибо враги наши следят за ним. Но он умеет укрыться от них, он очень осторожен и ловок. Часто он, незамеченный, пробирается по самым опасным местам, и в ту минуту, когда его уже собираются схватить, оказывается где-нибудь совсем далеко и обнаруживает себя только тогда, когда нагнать его уже невозможно. Нигде не знают его настоящего имени, даже здесь. Среди нас он называет себя Вальмариной, но никто не знает, ни в какой семье он родился, ни где и как прошли его молодые годы. Мы знаем только то, чего он не в состоянии от нас скрыть: что он самый ревностный, самый благородный, самый преданный, самый храбрый и самый скромный из нас всех.
— И самый одаренный! — закричало несколько голосов. — Провидение зорко его охраняет — оно спасает его от всех опасностей и делает его неуязвимым для всех потрясений духа и тела. Это он одним из первых сделался здесь апостолом и пропагандистом веры, которую вы только что приняли, и это он оказал важнейшие услуги нашему святому делу. Невозможно рассказать, сколько он нам принес пользы; нельзя даже рассказать и о половине его благородных поступков, — он прячет свои добрые дела столь же ревностно, сколь другой старался бы их расславить. Честь и хвала тебе, поэт Стенио, если Вальмарина, которого ты даже не знаешь, счел тебя достойным такого доверия и с таким уважением отнесся к тебе!
Разговор прервали старейшины. Всем посвященным предложили подать свои голоса для выбора верховного председателя. Старинный бронзовый шлем, какие в былые времена носили рыцари, снятый с одного из трофеев, украшавших стену, служил урной, в которую складывали билеты; наконец, после всех испытаний, совершавшихся как священнодействие, было провозглашено имя Вальмарины, встреченное всеобщим восторгом собравшихся.
Тогда Вальмарина поднялся и сказал:
— Я очень благодарен вам за все эти изъявления доверия и любви; но я не имею права на такое уважение. Для того чтобы управлять вами, нужен человек, вся жизнь которого была бы безукоризненной, а моя молодость не была чиста. Уже в трех сообществах я отказался от той самой чести, которой вы меня удостоили. Я отказываюсь от нее и сейчас. Грехи мои не искуплены.
Тогда самый почтенный и уважаемый из тех, кого на этом собрании именовали отцами и наставниками, поднялся и ответил:
— Вальмарина, мои седые волосы и рубцы от ран у меня на лбу дают мне право не соглашаться с тобой. Твой упрямый отказ — грех более великий, чем те, в которых ты можешь себя обвинить. Пусть никто из нас не знает, откуда ты родом и какую веру ты исповедуешь, ты борешься заодно с нами против первосвященников и фарисеев, и мы видим, что ты живешь как истый христианин; упорство твое поражает, преисполняет уважения к тебе, и никто из нас никогда не позволил себе спрашивать тебя о принципах, лежащих в основе твоих поступков. Сейчас, однако, я считаю себя вправе утверждать, что твое смирение граничит с фанатизмом. Ты показал себя храбрым воином; не опускай же сейчас голову, как монах. Ты ведь уже пострадал за наше дело, ты томился в изгнании, ты выдержал пытку тюрем, ты поступился всем своим богатством, ты, без сомнения, умертвил в себе все земные чувства, ибо живешь один, суровою жизнью, какой жили святые былых времен. Поэтому не казни себя, как кающийся грешник. Если в молодые годы у тебя и были грехи, я уверен, что среди нас нет ни одного, кто бы не был готов простить их, ибо нет безгрешных среди нас, и ни один не может похвастать тем, что искупил свои грехи поступками столь великими, как те, которые совершил ты. От имени этого собрания и в силу власти, которую мне дают мой возраст и полномочия, присвоенные мне в этих стенах, я требую, чтобы ты принял это высокое звание.
Раздались возгласы бурного одобрения.
Вальмарина задумался; он был бледен и весь помрачнел.
— Отец, ты напрасно терзаешь меня, — сказал он, когда волнение улеглось. — Я не могу подчиниться власти, которую уважаю в твоем лице. Я не могу уступить тому чувству симпатии, которым братья мои делают мне честь. Я готов скорее покинуть совсем это общество и идти сражаться за наше дело в одиночестве, чем принять здесь какую-то власть, звание, словом
— быть чем-то отмеченным среди остальных. Я не католик, ибо я дал такой обет, от которого никто из последователей Христа меня не может избавить!
— Ну, так мы разрубим его шпагой, и ты будешь свободен. Человеку не дано знать, какие у него обязанности перед грядущим. Сегодня тот или иной обет кажется ему священным и достойным, а завтра он может стать наивным или преступным. Нередко из милосердия и из здравого смысла надо бывает от чего-то отречься, и было бы безумием или даже трусостью упорствовать в каком-либо бессмысленном решении. Ты доказал, что нужен нам; теперь, если ты уйдешь от нас, нам может быть только хуже. Подумай об этом… Если бы мы не были уверены в твоей добродетели так же, как в сиянии солнца, если бы ты не был нам дорог, как собственное дитя, твое теперешнее поведение можно было бы рассматривать как отступничество от нашего дела или как неприязнь к нам.
— Ну что же, думайте как хотите! — ответил Тренмор резко и даже не поднимаясь с места. Все в удивлении переглянулись между собой. Никогда еще его спокойное лицо не бывало омрачено такой тучей, никогда еще брови его так не хмурились в гневе, никогда холодный пот не выступал на его висках и никогда его губы не бледнели и не дрожали в такой мучительной тоске.
Разгорелся жестокий спор: одни обвиняли принца *** в том, что он позволил себе высказать подозрение, оскорбительное для Тренмора; другие защищали точку зрения принца и настаивали на ней. Несколько человек считало, что доводы Вальмарины следует признать уважительными, большинство же было за то, чтобы уговорить его от них отказаться.
Вальмарина положил конец этим пререканиям и, поднявшись, попросил слова. Тотчас же воцарилось молчание.
— Вы меня принуждаете, — сказал он мрачно, — я повинуюсь неумолимой воле судьбы, которую я услышал из уст этого старика. Но, господь мне свидетель, тяжелым трудом и великим страданием я купил себе право молчать и избегнуть позора, в который вы меня повергаете. Но так уж заведено в этом безжалостном обществе: нет спасения от приговоров, однажды произнесенных людьми; нет сколько-нибудь действенного раскаяния; нет возможности все загладить. Вы мечтали о справедливости, и вы же придумали наказание: вы забыли о восстановлении прежнего, ибо вы не считали, что человек исправим, и вы вынесли ему такой приговор, какой даже господь в своем совершенстве и всемогуществе не чувствовал бы себя вправе вынести человеческой слабости!..
— Проклинай общество, которое покровительствует тиранам и порабощает людей свободных, — перебил его один из старейшин, — но не оскорбляй реформаторов, которых ты сам же созвал сюда, чтобы уничтожить зло и воцарить на земле добро. Очень может быть, что, рожденные в этом развратном обществе, мы сохранили помимо воли кое-какие из тех же самых предрассудков, которые собираемся искоренять. Но знай, у нас есть сила побороть их, когда речь идет о том, чтобы признать выдающиеся заслуги вроде твоих. Можешь хранить свою тайну, мы не хотим ее знать.
Снова послышались крики одобрения.
— И все же, — продолжал кающийся, — подозрительность закралась в ваши души, и если я буду по-прежнему хранить эту тайну, червь сомнения может сделать свое разрушительное дело. Увы! Это так: ни один человек не вправе иметь тайн, и настала пора, когда я должен доверить вам свою. Я думал, что горькая чаша минует меня; я ошибся. Дело, к которому причастны мы все, обязывает меня открыто доказать вам, что я недостоин этой чести; иначе те из вас, которые больше всего меня уважают, вообразят, что я считаю себя выше этого дела и что, обуреваемый фанатической гордостью, я презираю славу людскую. Нет, я не презираю ее, ибо не вправе ее презирать. Я смотрю на нее как на святой и желанный венец, венец героя и мученика. Только мои руки выпачканы в грязи и не могут держать пальмовую ветвь. Я не стану ждать, когда люди вынесут мне этот приговор. Я должен вынести себе его сам! Не потому, что я боюсь людей: приговор самых великих и самых чистых из вас меня не страшит, ибо в сердце своем я искренен, а преступление уже искуплено. Но я уважаю наше дело, и я боюсь, что, став во главе его, я могу принести ему вред. Мое назначение не в том, чтобы трудиться ради земной награды. Вы должны понять, что есть грехи, отпустить которые может только небо, несчастья, от которых избавляет одна только смерть… Впрочем, судите сами… Десять лет тому назад, зимним вечером, владелец этого замка приютил несчастного.
— Несчастного, который один брел усталый по нашим лесам, — прервал его Эдмео, вскочив с места. Он говорил вдохновенно и заразил своим энтузиазмом собравшихся; все стали слушать не Вальмарину, а его. — Владелец этого замка был мой дядя, как вы все знаете — один из самых богатых людей этого края. Это был философ, человек большого сердца и больших дерзаний, друг юности Альфьери, ученик Руссо, поборник свободы, лелеявший одну только мысль, одну надежду — увидеть родину снова независимой и единой. Среди обывателей он слыл человеком экзальтированным, безумцем. Он пустил к себе изгнанника, постучавшего в ворота, усадил его с собой за стол и выслушал его, обогрев у домашнего очага, старинной домашней святыни, символа нерушимого гостеприимства. Он узнал все его тайны и схоронил их в своем сердце: он беседовал с ним о священных принципах морали и человеческой справедливости, договорившись до великих истоков всего, до сущности божественной справедливости и доброты. Зимнее солнце, бледное и позднее, застало их у очага — они продолжали свой разговор и не собирались еще расставаться. Изгнанник хотел, правда, уйти, но хозяин дома его удержал; так было и в последующие дни; несмотря на снедавшую его печаль и великую скромность, изгнанник не ушел. Дядя мой воспротивился этому и был неумолим.
Три месяца спустя знатный вельможа умер и завещал свои замки, земли, все свое огромное состояние своему новому другу, лишив наследства племянника — легкомысленного юношу, который к тому же пользовался довольно большой свободой и не сумел бы найти достойное употребление для большого состояния, которое попадало теперь в более надежные руки. Иностранец принял все эти богатства и уберег их от хищений и интриг, которые всегда плетутся у постели умирающего. Но три месяца спустя он вернул обездоленному племяннику все права на поместья и ключи от дядюшкиных сокровищ.
«Дитя мое, — сказал он, — я нарушаю последнюю волю покойного и, может быть, передаю в дурные руки богатства, на которые могла бы существовать сотня семей. Может быть, если бы я всегда руководствовался в жизни чувством долга, я считал бы себя вправе распорядиться иначе, и у меня хватило бы храбрости сделать из этих богатств то единственное благородное употребление, на которое они предназначены. Но, как и ты, я провел мои молодые годы в распутстве, и раз господь не дал мне погрязнуть в пороке, я могу думать, что его намерения в отношении тебя таковы же и что он наставит тебя на путь исполнения долга. Во всяком случае, я не могу взять на себя миссию провидения — я тебе не родственник и не друг, а всего только твой должник».
Сказав это, иностранец исчез, не выслушав ни благодарностей моих, ни просьб. Увидел я его только через год. Он попросил меня помочь благородным людям, впавшим в нищету; сам же он, хоть и жил в большой нужде, никогда не соглашался ничего от меня принять для себя…
— Коль скоро вы рассказали мою историю, дайте мне рассказать вашу, — перебил его Вальмарина. — Но кто здесь ее не знает? Ты, Стенио, наш новый посвященный, узнай источник богатств, которые я расточаю на глазах у всех, чтобы возделать священную ниву. Это не что иное, как добрые дела молодого человека, который всего только на несколько лет старше тебя и который до шестнадцати лет жил в неведении высшего назначения, уготованного для него небом, тая в глубинах сердца еще не пробудившиеся его порывы. Ты видел в нем самого обыкновенного мечтателя. Только здесь великие добродетели и высокие поступки, спрятанные от глаз не понимающего их мира, блистают без мишуры своим подлинным блеском — в семье избранных, чье одобрение утешает и не пьянит, как пошлые похвалы толпы. Это потому, что здесь ни один человек не завидует славе другого. Каждый сделал свое дело и выдержал свое испытание.
— О тебе только мы ничего не знаем, дитя, — сказал старик, обращаясь к Стенио, — но от тебя, у которого такой замечательный крестный отец, нарекший тебя при крещении сыном, мы многого ждем, будь внимателен к тем последним откровениям, которые будут сделаны тебе и твоим юным братьям. На этом собрании будут решаться важные вопросы.
Выслушав принесенные клятвы и записав их, собравшиеся расстались. Были распределены все обязанности, и каждому поручили дело в соответствии с его способностями и силами. Стенио попросил и получил разрешение объединиться с Эдмео под руководством Вальмарины. Тот взялся за опасное предприятие, но из числа менее важных; его отказ принять верховную власть был бесповоротен.
Каждый из участников собрания самолично отправился в конюшни старинного поместья взнуздать своего коня, еще не успевшего остыть после быстрого бега. Ни один не взял с собой слуг, чтобы те вольно или невольно не выдали тайны. Представители низшего сословия горячо обнялись с теми, кто отбросил всякое воспоминание о своем мнимом превосходстве, чтобы скрепить новый союз. Молодые люди пошли пешком через лес; Стенио последовал за Эдмео и Тренмором. Луна клонилась уже к горизонту, но еще не начало светать. Каждый торопился покинуть эти места, пока не рассеялась тьма; все поехали разными дорогами. Стояла мертвая тишина. Только время от времени слышно было, как лошадиная подкова цокает о камень или стучит о переброшенный через поток деревянный мост. Теперь уже ни одного огонька не светилось в окнах старого замка; ни один уставший с дороги гость не отдыхал там. Совы, на время улетевшие прочь и умолкшие, вернулись в свои прежние владения, а портреты предков, ненадолго освещенные ярким светом, снова погрузились во мрак, немые свидетели странного договора, который потомки их скрепили с потомками их вассалов.