Я окунулась в привычную жизнь
Я окунулась в привычную жизнь, как пловец ныряет с головой в реку, и, когда в Обществе слепых собирали старую одежду, отнесла туда длинную ветровку, которую носила в Сараеве. Вместо нее надела модельное пальто, пригнанное по фигуре. Голоса студентов в университетских коридорах отдавались эхом беззаботной жизни, так непохожей на мою. Фабио ни о чем меня не спрашивал, достаточно было сказать, что я устала, что у меня плохое настроение. Удивительно, но он сам находил причины для моей хандры. Объяснял ее тем, что я много работаю, слишком требовательно к себе отношусь. Мы не занимались любовью, на это не оставалось времени — перед свадьбой нужно было объехать всех родственников, раздать приглашения. Он вел машину, а я смотрела на его лицо, ловила озабоченный взгляд. Наши отношения развивались ровно и спокойно. Красивая, незатейливая история. Проектное бюро, в котором работал Фабио, принадлежало его отцу, и отец постепенно передавал сыну все дела. Они вечно с кем-то конкурировали, боролись за государственные подряды, стремились получить заказы на многофункциональные комплексы, зоны зеленых насаждений, социальные центры. В этом бюро, среди кульманов с шуршащей калькой, мы с Фабио впервые занялись любовью. Я была девственницей, он нес сущий вздор про то, что уже приобрел кое-какой опыт. Верилось с трудом. Сейчас я почти и не вспоминала о том пустом бюро, том приюте, где мы регулярно встречались субботними вечерами. Фабио на правах хозяина первым принимал душ. В ванной комнате в смывном бачке унитаза всегда плавала таблетка ароматизирующего очистителя, она окрашивала воду в небесно-голубой цвет. «Ванная свободна, — говорил он и смотрел, как я иду, голая, — у тебя длинные ноги». Или: «У тебя точеная грудь…» — профессиональный взгляд проектировщика.
Итак, я смотрела на Фабио — его взгляд сосредоточен на дороге, а мысли где-то далеко, на стройплощадке, заняты проблемой прокладки канализации. Мне нравился запах его машины, нравилось шоколадное печенье, которое он покупал, — мы ели его после секса. Я никогда не спрашивала себя, почему нам необходимо подсластить рот, почему он так спешит помыться, смыть со своего члена влагу моего тела. Куда лучше мы чувствовали себя одетыми. Фабио водил меня в дорогие рестораны, помогал снять пальто, выбирал вина. Ему тридцать четыре — взрослый, серьезный мужчина. Мне — почти тридцать, я одевалась как зрелая женщина — по его вкусу. Этот союз предвещал спокойную размеренную жизнь, мы никогда бы не остались без гроша в кармане.
По вечерам мы ходили к священнику. Подготовка к вступлению в брак. Мы оба не были глубоко верующими, но нам нравились эти встречи: особый запах ризницы, дверка, в которую мы стучали, звук шагов священника, его густой голос: «Проходите, ребята, проходите». Священник — крепкий парень, кровь с молоком, затянутый в слишком тесную рясу — еще изучал богословие в Католическом университете. Он говорил с нами как друг, просвещал относительно таинства, которое нас ожидало, — перед тем как задать какой-нибудь нескромный вопрос, всегда извинялся. Там я ощущала себя в безопасности. Чистая скромная комната напоминала мне квартиру Гойко в Сараеве. Я не чувствовала за собой вины. В этом смысле я не имела никаких обязательств в отношении своего будущего мужа. Нож вонзился в мою плоть, но боли не было. Я не испытывала ни малейшего желания поплакать на плече нашего друга-священника. То, что случилось в Сараеве, я запрятала глубоко, это никого, кроме меня, не касалось.
Скучала ли я по Диего? Да, но не собиралась менять свою жизнь. Я сказала ему об этом в одном из долгих ночных телефонных разговоров. Его голос — сплошные рыдания и невозможные просьбы: ему плохо, он постоянно думает обо мне, он не ест, не может фотографировать, не хочет ехать в Бразилию. Умирает. Говорит мне о той сараевской ночи, о нашем «грехопадении».
Я не верю этому голосу, надо остановиться. Мимолетное увлечение, роман без будущего. Он говорит, что его любовь будет длиться вечно. Да, он ненормальный, но я не дала ему времени за меня побороться. Он не мылся несколько дней, чтобы сохранить запах моей кожи. Пытается засмеяться, но смех получается слабый. Спрашивает, все так же ли я пахну. Слезы текут, не могу говорить.
— Замолчи.
— Я жду, — говорит он. — Я здесь.
Он с ума сошел, этот мальчишка.
Ничего не спрашивает меня ни о Фабио, ни о свадьбе. Спрашивает о моих ногах, бедрах, о впадинке за ушами. Он проявил фотопленки из Сараева, те, что со снегом и со спортсменами, которые отдыхают на базе в Моймило, и еще самые последние, со мной. Смеется, говорит, мама спрашивает, кто эта девушка на фоне снега, фотография которой висит у него в комнате, — она там как живая, как будто движется. Шепотом рассказывает, что одну фотографию, самую интимную, он прячет… я стою у окна, голая.
— Когда ты успел ее сделать?
— Ты не заметила.
Он достает ее ночью, смотрит, когда звонит мне по телефону; когда остается один, кладет себе на живот, спит с ней. Может, еще что-то делает… он дал мне это понять.
Представляю его комнату… все, как он описывал: флаг генуэзской футбольной команды, фотографии детей из индейских резерваций, его друзей — футбольных фанатов ультрас, спартанскую кровать, которую он собственноручно сколотил из деревянных досок. И его — худого, голого. Сидит на кровати, слушает музыку. Ту самую, нашу музыку: подносит трубку к колонкам проигрывателя, просит меня помолчать, послушать вместе.
…То say I’ll make your dreams come true would be wrong… But maybe, darlin’, I could help them along.
Закрывает глаза, ищет меня.
Когда я видела Фабио, все возвращалось на свои места. Если бы я действительно чувствовала себя несчастной, я бы с ним рассталась, я нашла бы в себе силы сделать это. Но он меня успокаивал — успокаивало ощущение благополучия, которое исходило от него и передавалось мне. Я привыкла к тому, что он — мой парень. Зимние вечера, аромат чая… книги, раскрытые на столике в маленьком кафе, где мы любили готовиться к занятиям, поедая пирожные. Мы вместе росли, вместе закончили университет. Он ходил со мной по магазинам, сидел и терпеливо ждал, давал советы. Я выбирала дорогие вещи, сумки, чулки… все те защитные покровы, которые отстраняли меня от моей наготы, от всего того уязвимого, инфантильного, что представляло собой мое тело. Я не хотела страдать. В детстве мне нравилось воображать себя каким-нибудь несчастным, обездоленным литературным персонажем, но я вовсе не собиралась жить иллюзиями и лить слезы. В этой жизни есть всё, значит, нужно взять как можно больше. И эти любовные истории с их болезненной тоской — тоже часть нашего мира потребления. Глупо верить в бескорыстие, в искренние, светлые чувства. И я успокаивалась, убаюканная благополучием, занятая повседневными заботами.
Та ночь в Сараеве была прощанием с другой женщиной, с наивной идеалисткой, которую я победила и которая больше не живет во мне.
Прошло всего лишь две недели, а казалось — годы, казалось, все случилось только вчера. Мама, наверное, что-то заметила, не могла не заметить — по ночам телефон был занят часами. Но она молчала. Часто близкие не хотят знать, что с тобой происходит, принимают твою ложь за чистую монету. Моя мама делала так, как поступала всегда, — полагалась на меня. Это у нее я научилась бояться страданий, а еще тому, что для нормальной жизни совсем не обязательно знать правду любой ценой. Можно отступить, отвернуться в другую сторону — смотреть на цветочный горшок, на проезжающую машину. Принести честность в жертву приличиям и спокойно жить дальше. Классический вариант преданной жены-чудовища. Я понимаю, что это звучит мерзко, но как знать. Если бы мой отец был, к примеру, педофилом, она просто-напросто посмотрела бы на свои руки, сняла обручальное кольцо… но потом бы решила: нет, рука без кольца — это нехорошо, — и надела бы его снова с горькой усмешкой, уверенная, что справилась с ситуацией и на этот раз. Но жизнь не дала Аннамарии возможность проверить, до какого предела она могла бы дойти, боясь всего. Мой отец, к счастью, не насиловал девочек. Скромный, честный человек, слишком замкнутый, слишком непонятный. Ему не было места в моей бурной тридцатилетней жизни. Поэтому меня так поразили его слова, прозвучавшие как гром среди ясного неба. После ужина он остановился в коридоре, в руках, как обычно, — книга. С обычным выражением лица:
— Ты хорошо подумала о том, что делаешь?
Я оборачиваюсь — мы с Фабио должны ехать к священнику на последнюю встречу. Фабио ждет в машине.
— О чем ты, папа?
Он показывает на стол в гостиной, там горой возвышаются свадебные подарки: коробки с посудой, столовые приборы, хрустальные графины, серебряные подносы, прочая утварь для дома, для проклятой свадьбы…
— Не переживай, все эти кастрюльки можно отправить назад… еще есть время.
Папа преподает в техническом лицее, его руки пахнут стружкой и клеем, а по вечерам он читает Гомера и Йейтса. Он покраснел и смутился. Он считал, что должен поговорить со мной. Может быть, он это обдумал, а может, и нет. Просто чувствовал, что скоро мы расстанемся, что другого времени спросить не будет, и вот голос прорвался сам, откуда-то изнутри, и так странно прозвучал в этом полутемном коридоре. Мама сидит в своей комнате перед экраном телевизора, тихая, неприметная. Я — такая же, как она, ее копия, только более выразительная, более лицемерная. Я так умею врать, что мою ложь не отличишь от правды.
— Ну что ты, папа! Я всегда об этом мечтала.
— А тот, другой?
На мгновение я вспоминаю Диего и думаю, что он был бы признателен этому честному человеку, который не стал юлить и сказал правду.
Я даже не краснею, рот расползается в кривой улыбке. Я сама отрекаюсь от Диего, не оставляю ему шанса:
— Другого нет, папа, ты ошибаешься.
Он не спорит.
— Ну хорошо, будем громоздить кастрюльки! — ворчит он с улыбкой.
Обычно застенчивый, он рискнул. Бросил мне спасательный круг, а я за него не ухватилась.
Он уходит, опустив плечи. Он верит мне, потому что я — его дочь. Верит, пусть даже не до конца. Он не будет выведывать мои секреты, как никогда не пытался выведать их у мамы. Женщины для него — существа другой породы, пусть, кто может, разбирается в них. Он уважает силу мысли, вот почему всегда целует меня в лоб. Остальное его не касается, — возможно, он о чем-то догадывается и потому боится за меня.
На следующий день я все понимаю. Понимаю, потому что знаю, и, уже зная, иду за подтверждением в аптеку. На ватных ногах… Покупаю тест. Не помню, как правильно его назвать, не могу вспомнить, говорю: «…Эту штуку, насчет беременности». Продавщица заворачивает коробочку в бумагу, заклеивает скотчем. Кажется, проходит целая вечность.
Захожу в первую попавшуюся забегаловку. Время обеда, много молодежи, все толкаются, идут с подносами по лестнице. Тошнотворный запах еды. В туалете очередь. Девушки подкрашиваются перед зеркалом, болтают о своем. Я чувствую себя в этой очереди очень одиноко, ощущаю, как набухла грудь. В кабинке запах теплой мочи, звуки сливаемой воды.
Читаю листок с инструкцией, полностью опускаю тест-полоску, закрываю крышку. Жду.
Так я и узнала об этом: спина прижата к грязной двери, исписанной скабрезностями и признаниями в любви, одна нога — на унитазе, глаза впились в тест. Голубая полоска проявилась сначала слабо, потом сильнее, рядом другая. Я положила тест в карман пальто. По дороге остановилась у Алтаря Мира, чтобы убедиться еще раз. Полоски были на месте, синие, как море.
Диего позвонил. Тихий ночной звонок раздался как раз в тот момент, когда я хотела набрать его номер. Мы немного поболтали, в Генуе шел дождь. Шум дождя был слышен в паузах между словами. Я сказала Диего, что скоро выхожу замуж, что он не должен мне звонить. Он ответил, что знает, что поэтому и старается использовать эти последние дни. Потом я спросила у него, правда ли…
— Что?
— То, что тебе ехать до Рима несколько часов.
Он не дал мне договорить. Думаю, он орал, прыгал… непонятно, что там происходило.
Он побежит на вокзал, сядет в первый ночной поезд. У него есть для меня подарок. «Какой подарок? Увидишь». Он сказал, что хотел бы раздеть меня и вылизать всю, с головы до ног. Лизать, пока язык не отвалится.
Но все пошло наперекосяк. Выкидыш случился той же ночью. Я практически ничего не почувствовала. Спала как обычно. Утром заметила кровь. Помылась, постояла перед зеркалом. Даже тем утром я не была готова страдать. Я быстро собралась, поехала в больницу, хоть в этом и не было необходимости. Гинеколог, пожилая женщина, осмотрела меня и сказала, что все в порядке, ничего делать не нужно, — очень часто такая беременность проходит незаметно, тело само избавляется от плода. «Это было пустое плодное яйцо, — сказала она, — эмбрион в нем отсутствует». Я поблагодарила ее, встряхнула протянутую мне руку, наверное сильнее, чем следует. Хотела спросить еще что-то, но не знала, что именно.
Мопед остановился на светофоре, я закрыла глаза. Мне вспомнились яйца, которые мама раскрашивала на Пасху, шприцем вынимала из них содержимое, чтобы потом не было неприятного запаха.
Скоро должен приехать Диего. Я зашла перекусить в бар. Взяла круассан — большой, как ухо великана, с повидлом, похожим на ушную серу. Я себя чувствовала хорошо, осмотр гинеколога и ее спокойный голос восстановили мое душевное равновесие. Я даже подумала, что так будет лучше. Хорошо, что семя этого мальчика не осталось во мне. И вся история, случившаяся в Сараеве, стала казаться неправдоподобной, бутафорской, будто спектакль, разыгранный в театре марионеток.
Я увидела его в прибывающем поезде. Голова торчит из окна, длинные волосы развеваются на ветру рваным флагом. Он стоял у самого выхода, готовый немедленно катапультироваться. Искал меня взглядом, как солдат, который возвращается с фронта. Спрыгнул с подножки на своих длинных ногах. Как он был одет? Какая-то странная, похожая на летную, куртка и красные брюки-дудочки, отчего его ноги выглядели еще тоньше. Малолетка, шестнадцатилетний подросток. Один из тех, кто ходит на футбольные матчи или на демонстрации. Я разглядывала его, спрятавшись за большой квадратной колонной на соседней платформе. Хотела прыгнуть ему на шею как девчонка. Но стояла как гипсовая статуя. Бывает, что в тридцать лет мы ведем себя так, будто нам пятьдесят.
Этот дурачок оглядывался, раскрыв клюв. Перрон опустел, а он все ходил взад и вперед. Зачем я здесь стою? Надо бы поскорее уйти. Интересно, у него все тот же запах? Или воняет поездом? Я осталась, чтобы понаблюдать за ним. Какая-то невеселая игра, как в арт-хаусных фильмах: вокзалы, поезда, взгляды… Герои проходят мимо и не встречаются, а все потому, что проклятый режиссер с самого начала так задумал, обманул наши ожидания, — никаких тебе поцелуев и голливудских хеппи-эндов.
«Надо идти», — говорю я себе. Но не ухожу. Присела на мраморную скамью у подножия колонны. Диего продолжает ходить взад и вперед, без конца оборачиваясь, будто я могу неожиданно оказаться за его спиной. Разглядывает людей, снующих по залу ожидания вдали, но с платформы не уходит. Я понимаю, о чем он думает, и, кажется, знаю, что он сделает. У него кожаная сумка через плечо, в руках какой-то стул. Стульчик из зеленой пластмассы. Зачем он ему? Время от времени Диего подпрыгивает, чтобы взбодриться, размять ноги. Перрон вновь заполнился людьми — пришел другой поезд.
Вижу, как он подошел к вагону: уезжает. Но он всего-навсего помог какой-то женщине поднести вещи. Толстуха в белом. Должно быть, американка — они всегда путешествуют с горой чемоданов и ждут, что какой-нибудь хорошо воспитанный парень поднесет вещи. Диего что-то объясняет ей, показывая на карте.
Перрон вновь опустел. Небо потемнело, может быть, дождь из Генуи всю ночь шел по пятам за этим генуэзцем. Диего лег на мраморную скамью, рюкзак под голову, сверху на себя поставил стул. Поднял его, посмотрел, вернул на место.
Подхожу к нему:
— Эй…
Он резко поднимается, как гимнаст. Ни одного упрека в мой адрес. Берет меня за руку, убирает с моей щеки прядь волос:
— Какая ты красивая… я знал, что ты красивая, но не такая… Что ты ела? Яблоки из райского сада?
Где он берет эти выражения? Вот, запрыгал вокруг меня:
— А я как выгляжу?
В этих обтягивающих штанах тореадора…
— Хорошо.
— Я немного похудел.
Протягивает мне стул:
— Держи.
— Что это?
— Подарок. Нравится?
— Да…
— Это мой детский стульчик. Единственное, что я не смог сломать. Из очень прочной пластмассы, потому и уцелел. Хотел подарить тебе. — Садится на стул прямо посреди платформы. — Помещаюсь, видишь? Задница у меня как в детстве.
Подходит ко мне, хочет заглянуть в глаза… тянет губы, чтобы поцеловать, но я немного отстраняюсь, подставляя ему щеку. Он берет меня за подбородок:
— Привет, как дела?
— Нормально, хорошо.
Он слишком близко, я чувствую его дыхание, его открытую, беззащитную любовь. Мы стоим на улице, рядом — суетливый вокзал Термини.
— Пошли.
Я иду впереди, даже не взяв его за руку.
Он несет стул. Что за глупость, таскать за собой детский стульчик!
Я оставила мопед на улице Марсала. Перед нами вывеска одной из дешевых гостиниц, каких много у вокзала. Диего тянет меня за руку, говорит, хорошо бы снять номер. Я говорю, что там убого и мрачно, там селятся нищие иностранцы и подозрительные парочки.
Он отвечает, что обожает заниматься любовью в захудалых гостиницах.
— Я не могу.
— Ничего себе! Наконец-то ты позвала меня, не прошло и года, и?.. — Он делает обиженное лицо. — Что за проблемы? Мне все равно, у меня красные брюки.
В гневе залепляю ему пощечину.
— С ума сошла? — смеется.
Вскакиваю на мопед, убираю подножку, он пристраивается сзади, согнув длинные ноги с костлявыми коленками. Крепко держит меня за талию, щекочет. Кричу ему, что так мы свалимся или попадем в аварию. Он отвечает, что вряд ли, я ведь еле-еле еду и постоянно торможу. Когда мы стоим на светофоре, он целует мне шею, уши. Со стороны можно подумать, что мы беззаботные студенты.
Потом мы сидим в кафе, я рассказываю ему про тест на беременность, про ту забегаловку, про все остальное. Я совершенно спокойна, глаза спрятаны за стеклами темных очков, наблюдаю за посетителями бара. Диего ничего не говорит, он взял себе пива, но не пьет.
— Тебе жаль?
Кивает, улыбается, но улыбка кривая, губы грустно изогнуты, как ржавый рыболовный крючок. Молча, залпом выпивает пиво.
— А тебе?
Пожимаю плечами. Я не успела испытать сожаления, все случилось так быстро. Гинеколог сказала, что яйцеклетка была неправильная — пустая, слепая — не помню.
Он рассказывает, что его бабушка была слепой.
— Она была старше деда на двенадцать лет. Он видел, как она ездит на велосипеде. Однажды она свалилась прямо в море, дед выловил ее и велосипед. Они прожили вместе всю жизнь. Дедушка умер, бабушка еще жива. Живет одна, не хочет, чтобы ей помогали, сама готовит, сама все делает по дому. Когда я приезжаю к ней в гости, она готовит спагетти с соусом песто, ставит на огонь кастрюлю так ловко, как и не всякий зрячий сможет.
— При чем здесь твоя бабушка?
— Ни при чем… просто я хотел сказать, что любовь, которая кажется нелепой, иногда оказывается самой крепкой… что я всего на пять лет моложе тебя, что я такой же надежный, как и мой дед… что я умру раньше, потому что женщины дольше живут… Я хотел сказать, чтобы ты не выходила замуж, крошка. Чтобы ты выбрала меня. Я — твоя пустая яйцеклетка.
Глаза у него небесно-синие, кладет руку на затылок — жест беспомощности, уязвимости, будто непосильная ноша навалилась ему на плечи… жест, который я заметила во время нашей первой встречи, когда Диего обернулся там, в баре, положил руку на затылок и застыл неподвижно. Однажды я пойму, как мучительно остро не хватает мне этого жеста…
Говорю ему, что мы больше не увидимся, скоро моя свадьба, не нужно мне звонить.
Он спросил, можно ли меня сфотографировать. Я остановилась на лестнице Сан-Криспино, разрешила сделать несколько снимков, рядом со мной пристроились два голубя, я прогнала их, взмахнув рукой. Мы немного побродили по городу, съели пиццу, поглазели на витрину, где были выставлены фотообъективы, я встретила подругу, кивнула ей на ходу. Вечерело. Ненадолго брусчатка римских площадей озарилась мертвенно-голубым цветом, и вскоре ночная темнота расползлась по улочкам, как дым. Я проводила Диего на вокзал. Мопед вел он, гнал как сумасшедший. Сказал, что всегда так ездит, обычное дело. Мопеды он знает — у него были всякие и разные. Подростком руки не мог отмыть от масла, карманы вечно набиты железками. А сейчас у него — классный мотоцикл, в следующий раз на нем приедет.
Следующего раза не будет. Мы идем по перрону. Он хочет поцеловать меня, я не возражаю. Странный какой-то поцелуй, с привкусом вагонной тоски, одиночества. Я представляю его там, в этом вагоне, в красных штанах, с худыми коленками, в шарфике генуэзского футбольного фаната… вот он клонит голову на оконное стекло, вот идет в туалет, возвращается на место. Вот он берет рюкзак, выходит на вокзале Бриньоле, утренняя дымка, он шагает по направлению к узким портовым улочкам, к своей маленькой фотолаборатории. Вот он проявляет фотографии, на них — голуби, взмах прогоняющей их руки, моей руки. Будто я его прогоняю.
Все, хватит. Жизнь не ждет. Вот, последнее. Прежде чем дверь вагона закроется, я, вскочив на подножку, успеваю крикнуть:
— Будь осторожен, не делай глупостей.
Он похож на мальчишку, который уезжает в летний лагерь.
Я выхожу замуж. Иду к алтарю. Фабио повернулся и смотрит на меня. На нем серый фрак из шанжана, накрахмаленная манишка. Издалека в церковном полумраке он кажется крупным сизарем. Алтарь, знакомый священник, красная дорожка, свадебное убранство — белые розы и каллы. Папина рука, согнутая, напряженная. Как деревянная рука куклы-марионетки. Папа не привык быть в центре внимания. Он идет медленно, не знает, здороваться ли ему с гостями или смотреть вперед, поэтому делает нечто среднее — приветствует взглядом. Чувствую, как он дрожит от волнения. Когда спустя двадцать лет по этому проходу понесут его гроб, ему будет хорошо и покойно, а я с тоской буду вспоминать нелепый день моей свадьбы, его застывшую руку, которая поддерживала меня, как хрустальный сосуд. Все происходило будто в густом тумане. Если бы я тогда сказала ему: «Уйдем отсюда», если бы я шепнула это ему на ухо, он не заставил бы себя уговаривать. Его рука снова стала бы мягкой, из плоти и крови, я сбросила бы туфли на каблуках, и мы выбежали бы на улицу, держась за руки. А эти чопорные болваны остались бы сидеть разинув рты. Моему отцу нравился один маленький ресторанчик на Сан-Джованни. Мы пошли бы туда, заказали бы спагетти с острым сыром, красное вино. Он бы остался доволен. Пир на весь мир! Я — в подвенечном платье, подоткнутом со всех сторон, на соломенном стуле. И папа — глаза блестят, шальные, как у меня. Зачем я об этом? Ничего такого не было. Мама немного подвинулась, папа сел на скамью, откашлялся. Моя мать: напряженное лицо, слишком узкие туфли. Моя свекровь: как и сын, похожа на птицу — чайка в шелковом оперении, серая головка, веснушки, рассеянный вид. Мой свекор, инженер: крепкий, седовласый, суперэлегантный, со скучающим взглядом.
Так я стала женой своему мужу. Мы произнесли клятву верности. Обменялись кольцами, не уронив их. Нас осыпали градом рисовых зерен. Плохонький фотограф сделал полагающиеся фотографии. В ресторане мы роздали всем гостям бонбоньерки. Все шутили, пели. Я смеялась постоянно, даже когда шла в туалет немного освежиться. Корсаж идеально сидел на мне — жесткий лепесток, маленькая броня. Старики вскоре ушли, осталась молодежь, друзья. Мы танцевали рок-н-ролл на траве босиком. Фабио, с голым торсом, в брюках и цилиндре, вдрызг пьяный, раскручивал меня, как пружину.
Мы поселились отдельно от родителей. Белые стены, паркет, огромный холодильник, минимум мебели и кровать из натурального дерева, которая почему-то воняла птичьим кормом.
Сцены семейной жизни.
Фабио возвращается с работы, я слышу его шаги, слышу, как поворачивается в дверях ключ. Сижу на диване, не встречаю его, кричу из комнаты:
— Как дела?
Он проходит, не глядя в мою сторону:
— Мне нужно в туалет.
Фабио перед телевизором, в темноте белеет его лицо. Фабио открывает холодильник: «Что будем есть?» Ночь, Фабио стоит у окна и смотрит на дорогу. Фабио в кинотеатре, на носу очки, серьезный вид, очень похож на своего отца. Одежда Фабио крутится за прозрачной дверцей стиральной машины: он принимал душ после пробежки, выходит голый, оставляя на паркете капли воды. Я смотрю на эти капли, на его тело.
— Ты чего? — спрашивает он.
— Ничего.
Ужин у его родителей. Полированный овальный стол, тяжелые портьеры. Фабио в дорогом галстуке синего цвета, они с отцом обсуждают расчеты по какой-то свалке мусора. Мать приготовила заливное из курицы. Улыбаюсь филиппинке, убирающей грязную посуду.
Ужин у моих родителей. Отец молчит, мать постоянно вскакивает. Уходя, прихватываю мешок с мусором. В лифте Фабио ворчит, что из мешка воняет. Говорит, что я делаю глупости, что с ним не считаюсь.
— Ты из-за этого мусора? — Я нажимаю на рычаг, открывая помойный бак.
— Не только из-за этого… из-за всего.
Говорю ему, что у меня нет никакого желания спорить, я устала, весь день работала.
— С утра в университете.
— Это не работа.
— А что, по-твоему?
— За нее не платят.
Я не помню, когда в последний раз мы были близки, в постели мы разговариваем о друзьях, о люстрах, которые надо бы купить, о планах на выходные, о том, как мы проведем целых три дня у моря, в Арджентарио.
Не могу сказать, что это был несчастливый брак. Он остался в моей памяти как бесконечные походы по дорогим мебельным салонам и студиям, где можно долго рассматривать кухонные гарнитуры, сидеть в креслах, на диванах, лежать на кроватях. Таким он и был, этот брак, — без грязных простыней, без разбитой посуды, без царапин на паркете, без ссор. Я вступила в него, подчиняясь какой-то слепой воле. Хотела сдержать обещание, пусть и ненадолго.
Фабио возвращается вечером, садится рядом со мной на диван, бывает, берет меня за руку, а бывает, приходит усталый, сидит, сложив руки на животе. Я не знаю, о чем он думает, не спрашиваю себя об этом. Не знаю, о чем думаю я. Мне приятно находиться в этих стенах, в этой золотой клетке. У нас всё есть, мы красивые, успешные. Мы потратили на душевую кабину целое состояние. Мы, как в рекламе, ходим босиком по паркету. Мы молоды, у нас нет никаких проблем. Холодильник у нас часто пустует. Время от времени мы нагружаем тележку в супермаркете. Фабио неприхотлив, ест все, что я приготовлю. По субботам готовит он: надевает длинный белый фартук, подаренный ему поваром в какой-то гостинице. Мы часто приглашаем друзей, нам нравится ужинать в компании, открыть бутылочку хорошего вина, зажечь свечи.
Скучаю ли я по фотографу из Генуи? Я об этом не думаю. Для него нет места в моей благополучной жизни. Я знаю, что он уехал. Наконец-то решился. Отправился в бразильскую глубинку, куда-то к берегам Амазонки. Он давно об этом мечтал: фотопленки в рюкзаке, на шее фотоаппарат, грязные поезда, грузовики и дети, которых он так хотел фотографировать. Тем лучше для всех, у каждого своя жизнь, на разных концах земли. В университете совсем не платят, за последнее время я не получила ни лиры. Скорее всего, мне придется уйти, так все надоело. Деньги на мою исследовательскую работу не выделяются, Андрич меня больше не интересует, он в прошлом, как и все остальное.
Мы стоим перед холодильником, я и Фабио.
— Что-то случилось?
— Ничего, просто я недовольна собой.
— Ты всегда собой недовольна.
Я упала с мопеда, его занесло на мокром асфальте. Все в порядке, я жива-здорова, но не могу подняться, просто не в состоянии, так и лежу на дороге. Мне помог встать какой-то мальчик, — наверное, учится в лицее. На шее бандана, по лицу стекают капли дождя.
— Спасибо.
— Пожалуйста, синьора.
Я — синьора. Несчастная синьора. Волоку мопед под дождем. Захожу в какой-то бар, беру пиво. Сижу и пью, одна, среди бела дня. Потом иду к родителям, сушу волосы, собираю их в хвост, надеваю джинсы и старый, со времен лицея, свитер.
В коридоре сталкиваюсь с отцом.
— Ты пришла? Днем, одна?
Я пришла забрать зеленый пластмассовый стульчик. Я похудела и теперь могу на него сесть. Устраиваюсь на балконе родительского дома. Втиснуться в этот маленький стул становится привычкой: коленки к ушам, рукава свитера натянуты до самых кончиков пальцев. С балкона виден кусочек набережной Тибра: я смотрю на чаек, летящих с моря, на людей, совершающих пробежку. Я снова начала курить, несколько лет назад бросила, а теперь снова курю. В университет больше не хожу.
— Чем ты занимаешься? — спрашивает мама.
— Фигней.
Фабио записался в клуб, по вечерам они играют в мини-футбол. Я его сопровождаю, стою у решетки и курю. Группа жен-болельщиц — каблуки застревают в деревянном настиле трибун. Прожекторы освещают поле, где бегает кучка идиотов в спортивных трусах.
— Больше туда не пойду, холодно.
Фабио не возражает. Он собирает рюкзак, показывает мне новые кроссовки, ужасно дорогие, с пузырьками воздуха в подошве из прозрачной резины — для смягчения ударов. Теперь он зациклился на спорте, ему нравится поддерживать форму, укреплять здоровье. А я курю, у меня учащенное дыхание. Он молчит, просит только, чтобы не курила дома.
Как-то вечером я захожу в музыкальный магазин «Рикорди», надеваю наушники, слушаю музыку вместе с молодежью. Что-то покупаю, покупаю и нашу песню… You never smile, girl, you never speak… Включаю ее, гоняя на мопеде по центру. Теперь я гоняю так же, как он. Ветер сдувает с лица слезы, я страдаю, как четырнадцатилетняя пигалица. Дура несчастная. Останавливаюсь на площади Фарнезе. Глубокая ночь, даже наркоманы разошлись. Ложусь на мраморные ступени, курю. Обожаю втягивать этот дым, в нем есть что-то, чего мне не хватает, что заполняет пустоту.
Часто остаюсь ночевать у родителей. «Это близко к университету», — сказала я Фабио. Не призналась ему, что ушла с работы. Мои уже спят, но у меня есть ключи. Они догадались, что не все ладно, однако ни о чем не спрашивают, делают вид, будто всё в порядке. «Поужинаешь с нами?» Мама жарит мои любимые котлеты. Папа открывает вино, разговариваем о политике, о Рейгане и Тэтчер, о нашем пятипартийном правительстве. Папа говорит, что я становлюсь бунтаркой, но это неплохо, просит у меня сигарету. И он снова начал курить. Мама не жалуется — мы курим где хотим.
Ночью, когда во всем доме гаснет свет, я тихо-тихо включаю музыку. Танцую перед открытой створкой шкафа, в зеркале дрожит слабый свет, проникающий через закрытые ставни.
Рассматриваю свою грудь, живот. Огонек сигареты в темноте. Это моя комната. Здесь я училась, плакала, слушала музыку. Здесь остались мои плакаты, мои книги, моя старая одежда в пакетах из химчистки. Здесь мой белый фехтовальный шлем… мое пончо с замусоленной бахромой — я сосала эти кисточки в автобусе по дороге в лицей. Здесь вся моя тридцатилетняя жизнь, все близкое и понятное. Я всегда была одна, заложница своих амбиций, и ни в чем не преуспела в конце концов. Танцую в темноте. Незавершенность, несбыточные мечты — вот моя беда.
— Я нашла работу.
— Какую?
— Смешивать коктейли в баре по вечерам. Мне нравится, я почти научилась.
Муж качает головой, смотрит на меня с улыбкой как на сумасшедшую. Отвечаю, что мы молоды, детей у нас нет, поэтому я могу позволить себе такую странную работу. Как-то вечером Фабио заходит в мой бар в районе Тестаччо. С ним два приятеля из футбольной команды — адвокат и инженер, коллега моего мужа. Фабио смотрит, как я хожу между столиками в мини-юбке и в черном переднике. Я взглянула на мужа один раз мельком: у меня в руках всегда полный поднос. Странно видеть его белобрысую голову среди этих людей. Фабио терпеть не может шума и сигаретного дыма, но остается в баре до самого закрытия. Мы уезжаем вместе. На Яникульском холме он останавливает машину, набрасывается на меня со страстью молодого любовника. Бормочет, что я ему нравлюсь, что в баре он смотрел на меня не как на жену, а как на чужую женщину… и его друзья так откровенно на меня пялились, что он приревновал. Жаль, что мы больше не занимаемся любовью… но вот сейчас… Он так пьян, что ни на что не способен.
Говорю, что не люблю его.
— И ты тоже меня не любишь.
Говорю, что мы сделали ошибку, что нам не надо было жениться. Он пошел отлить, я слышу, как струя бурлит в траве. Он говорит, что я все преувеличиваю, драматизирую, что со мной нелегко.
В ту же ночь позвонил Гойко:
— Привет, красавица!
Я скучала по его голосу, по немытым волосам.
— Жаль, что ты так и не приехал в Италию.
— Почему? Я был у Диего в Генуе почти месяц.
— И не позвонил мне?
— Диего сказал, что ты замужняя женщина, старые поклонники тебе не интересны.
— Иди ты к черту!
— Он очень страдал.
— Я знаю.
— Чтобы вернуть его к жизни, пришлось приложить усилия. Я его спасал… не представляешь, сколько потребовалось бутылок.
— Представляю…
Рассказывает, что открыл для себя ликер «Лимончелло» — потрясающий вкус! — и что Диего уехал.
— Я знаю.
— Мы крестим Себину на следующей неделе.
— Почему так поздно?
— Ждали, пока закончится траур по отцу.
— Как Мирна?
— Хорошо. Молока только не было, кормит Себину сухими смесями.
— Поцелуй ее от меня.
— Будешь крестной?
Я улыбаюсь. Он упрашивает, звонит на следующий день. Мирна была бы очень рада, она вспоминает, как я мазала ей ноги кремом. Гойко прикладывает все усилия, чтобы убедить меня. Говорит, что я видела только снег, а сейчас все зеленое, с холмов доносится запах вереска и фиалок, вьется по закоулкам Башчаршии.
Захожу в ювелирный магазин, покупаю для Себины цепочку с крестиком. Фабио не против, вот только не сможет проводить меня в аэропорт, у него проблемы — приостановили стройку, как всегда, нашли какие-то древнеримские развалины.
И вот мы встретились снова. Сидим в аэропорту, у столика кружат голуби. Гойко пьет сараевское пиво, я — боснийскую кафу с густым осадком. Я привезла Гойко блок «Мальборо» и две бутылки «Лимончелло». Он угощает меня ужасными сигаретами «Дрина».
— Здорово, что ты снова куришь…
Заметил, что я остригла волосы. Говорит, что так я выгляжу моложе, что замужество пошло мне на пользу. Спрашивает, как дела в университете. Я отвечаю, что работаю официанткой в баре.
— Хорошие чаевые?
— Нет.
— А ты умеешь правильно вертеть задом?
Вскакивает, показывает, как это делается. Снова садится, читает свои стихи:
Почему твое тело не плывет больше над моим?
Как та баржа, что мы видели на Неретве,
красный туман — твоя грудь,
мои смелые ноги — половодье.
Вышло палящее солнце и высушило даже грязь,
ты, как ленивая корова, терла языком
по бочажкам, где ныли комары.
Я опрокинулся, словно остов,
и все жду, когда твои губы
коснутся моих костей.
— Ты влюбился?
— Она меня бросила. Вышла замуж за другого, — смеется Гойко.
У меня текут слезы, я говорю, что мой брак — это только фарс, я тоже ною, как те комары. Гойко спрашивает, люблю ли я Диего.
— Нет.
— Тогда у меня есть надежда…
Сараево снял свой олимпийский наряд. Нет больше флагов, огромных рекламных плакатов, рассчитанных на иностранцев. Город — как дом, из которого уехали гости. Тихий и скромный, он стал еще красивее.
На следующий день я оказалась в церкви Святого Сердца Иисусова на крестинах, очень скромных и трогательных в своей простоте. Священник произнес несколько теплых слов, обводя взглядом собравшихся.
На головке у Себины — белый чепчик с оборкой, такой большой, что кажется, будто это нимб, и сама она как маленькая святая с красными щечками. Глубокий, какой-то неземной взгляд.
Милая Себина, я снова думаю о тебе, янтарные лучи играют на стенах собора, совершается таинство крещения, какой странный день. Ты, окруженная мусульманскими родственниками, освобождаешься от первородного христианского греха. Твоя безмятежность рождала покой во всем, передавалась от тебя моим рукам. Ты — божественное сияние, воплощенная мудрость. Ты будешь любить свежую питу и мультфильмы про Симпсонов, у тебя будут рыба-нож бланша, самые неаккуратные в классе тетради и самые быстрые в районе Ново-Сараево ноги.
Чувствую, что рядом со мной кто-то стоит. У меня слабеют ноги, бледнеет лицо, сердце уходит в пятки. Боюсь выронить ребенка. Я не поворачиваю головы, я знаю, что это он. Это его локоть, его запах. Крепко сжимаю Себину, она почти ничего не весит, но я все равно боюсь, что не удержу ее. Это он. Только он может возникнуть из ниоткуда. Он ненормальный, его не волнует, что я могу грохнуться в обморок.
Он придвигается к моему уху и шепчет:
— Я — крестный отец.
Теперь мне все понятно… почему здесь и сегодня. Бархатный, с хитрецой взгляд Гойко. Потом, когда я стукну его в живот, он признается: «Ты не знаешь, как я мучился, чтобы не проговориться. Но я обещал». И мне ясно, что именно этого я ждала, именно этого просила у Бога, просила у каждого, кто входил в эту церковь.
Кровь понемногу приливает к моим щекам, бежит по венам. Теперь я могу повернуться, взглянуть на него… рука, прядь волос, джинсы.
Однако не он крестный отец. Потом Гойко скажет, что ему бы хотелось видеть нас двоих, меня и Диего, крестными Себины, но были кое-какие родственные обязательства. И что Диего попросил выбрать меня, «тогда она точно приедет». Он был не уверен, что успеет, ехал два дня и две ночи, пропах аэропортами, залами ожидания.
Я подхожу к купели, рядом со мной мужчина с пышными черными усами — брат Мирны.
Эти крестины — наш праздник. Когда священник окропляет тело Себины, я поднимаю глаза и встречаюсь взглядом с Диего.
За длинными столами, вынесенными на улицу из небольшого ресторанчика в горах, у входа в который стоит огромное чучело медведя, мы едим форель и босански лонац, празднуем крещение Себины. Я много говорю, освобождаю горло и сердце. Мы с Диего держимся за руки под столом, украдкой. Эти руки дрожат, обжигают. Наши руки снова вместе. Он удивлен, что я сдалась. Возможно, он мне не верит. Пьет и потеет. Он и представить себе не мог, чтобы с меня так быстро слетела спесь. Смотрит на мою новую стрижку, лицо без макияжа.
— Ты помолодела, а я постарел.
И показывает седые волосы на отросших висках. Он похудел, загрубел на солнце и, может быть, поэтому кажется старше. На несколько месяцев. Наклоняет голову, втягивая носом запах из-под мышек, извиняется: чуть сполоснулся в аэропорту, в туалете, три дня не снимает одну и ту же майку.
— И где ты был?
— На другом конце света.
Он увязал в болотистых реках, рисковал остаться без ног или даже погибнуть посреди колонии безмятежно выставляющих спины кайманов. Фотографировал старого перевозчика в бамбуковой лодке, набитой высушенными под солнцем шкурами. Чувствовал себя хорошо, вроде бы все прошло. Попробовал даже затащить в постель одну девушку-немку. Это было в бунгало, у кровати жужжал вентилятор. Девушка встала, чтобы закрыть дверь, — боялась змей. И пока она шла — всего-то несколько шагов, — он посмотрел на нее и понял, что ничего не получится.
— Обманщик! И что ты ей сказал?
— Сказал, что у меня понос. Просидел в туалете, пока она не ушла.
Смеется. Он думал, что все прошло. Вставал на рассвете, солнце катилось по плоскогорью, красное, «как чупа-чупс, полный красителей», заряжал фотоаппарат, шел в лес, к поселкам собирателей каучука, «серингуэрос». И в голове у него зрела мысль остаться, поселиться там монахом-отшельником. Смотрит на меня, улыбается, встряхивает головой:
— Но я же не монах, крошка…
Когда пришла телеграмма от Гойко, он побросал в рюкзак все свои вещи и побежал прямо под проливным дождем, вытянув руку в надежде, что его подберет какой-нибудь грузовик, попутная машина. В конце концов остановился полицейский джип. В этом джипе он, промокший до нитки, ехал через тропический лес. Его спасители — крепкие смуглолицые парни — больше походили на дьяволов, чем на ангелов-хранителей. «Если она приедет в Сараево, — повторял он про себя, — значит, тоже скучает».
Он бодает меня головой, как бык:
— Гляди на меня, несчастная, тебе никуда от меня не деться! Я тебя украду.
Страдание сделало его более мужественным, более смелым. Повзрослевший хулиган. Тянет меня танцевать на лужайку. У него сильные руки, обнимает меня уверенно, как муж. Берет меня за волосы, будто это не голова, а кукурузный початок, прижимает мои губы к своим, дышит мне в рот. Взгляд угрожающий, как у каймана, — только глаза на поверхности воды.
— Гляди на меня!
— А я что делаю?
— Я тебя люблю.
Он танцует как бог, я в его руках — тряпичная кукла. Плечи отведены назад — ни дать ни взять танцор фламенко. Бедра извиваются, безумные ноги подламываются, как у Майкла Джексона. Куда затянет меня этот сумасшедший? В ад? В рай? Стараюсь не думать об этом, впиваясь губами в его губы.
— Это будет праздник, крошка, каждый наш день будет праздником. Я дам тебе все, вот увидишь.
Вечереет, солнце ушло с поляны, где мы расположились. Себина в мятых одежках, оборочки обвисли — маленькая овечка, перепачканная молоком, — уснула на моем плече, потной головкой прижимается к блузе. Запах ее тельца — сладкий мед в сотах пчелиного улья. Что-то неосязаемое парит в воздухе, вьется за жужжанием пчелы… ощущение, что жизнь — как цепочка, звено за звеном, тянется дальше.
На столе, уставленном пустыми бокалами, Диего и Гойко соревнуются в силе рук, сцепившись кистями. Женщины собирают в горшочки из красноватой глины остатки еды.
Сараево внизу, в своем ложе, выстланном среди гор. Солнце гаснет, сполохи последних лучей озаряют небо. Город словно погружен в воду. Словно все — дома, минареты — скопилось там случайно. Словно они, как по волшебству, принесены рекой и могут не сегодня завтра исчезнуть. Как мы, как Себина, как все живое, чье существование для вечности — слишком короткий миг.
Устраиваемся в гостинице «Холидей-Инн», опустевшей после Олимпиады. Поднимаемся в номер, длинная галерея закручивается над холлом. Огромная люстра кажется большой медузой, пойманной в сети. Официанты внизу шевелятся, как морские водоросли. В комнате запах недавнего ремонта, новой мебели, как будто только вчера покинувшей фабрику. Большая кровать, большое окно выходит на проспект. Диего идет в душ, он должен смыть с себя пыль дорог. Я жду его у окна, смотрю на четырехугольник Земальски-музея, краеведческого, на ботанический сад, рядом крутое, как скала, только что выстроенное здание правительства. Диего целует меня в затылок, капли с его мокрых волос падают мне на шею. Мы сливаемся друг с другом, замираем, не разжимая объятий. В этот раз все по-другому: мы научились страдать, научились сдерживать чувства. К чему безрассудность? Мы боимся расплескать то, что так долго копилось в нас. Так супруги встречаются после долгой разлуки. Диего лежит с закрытыми глазами, возбуждение спало. Говорит, как сильно скучал без меня. Сейчас он так опьянен моей близостью, что не может до конца насладиться этим счастьем.
Он целует мой потный затылок, треплет волосы:
— Вот здесь, чувствуешь… здесь, на затылке, зарождается жизнь. Затылок — это река, это судьба.
— Откуда ты знаешь?
Крепко прижавшись друг к другу, засыпаем. Солнечный свет залил всю комнату, разбудил нас. Заказываем завтрак в номер. Официант стучится в дверь, вталкивает тележку. Вскоре поднос оказывается на полу, рядом со смятыми полотенцами. Мы снова замираем в объятиях. Я лежу на спине, голые груди торчат в разные стороны. Диего фотографирует мой живот, нацеливает объектив на пупок. Ближе к обеду начинаем одеваться. Диего не может найти носки, свешивает голову, смотрит под кроватью. С противоположной стороны свешиваю голову я — так и глядим друг на друга, вниз головой, с разных сторон кровати. В аэропорту он спрашивает:
— Что же мне делать?
— Жди меня.
У него грустное лицо. Рюкзак, набитый грязным бельем, валяется на полу, и Диего пытается застегнуть ржавую пряжку.
— Я знаю, я не нужен тебе, это же черным по белому написано.
— Где написано?
Он идет в туалет и вскоре возвращается, прижимая ладонь ко лбу:
— Вот где написано.
Убирает руку. На лбу у него шариковой ручкой выведено: «МУДАК». Пытаюсь оттереть чернила пальцем, остаются фиолетовые разводы.
— Ты с ума сошел.
— Я больше так не могу.
Возвращаюсь домой, в это время Фабио еще на работе. Собираю свои вещи, складываю их в картонные коробки — не хочу брать чемодан Фабио. Сажусь на диван, закуриваю, включаю телевизор. Идут новости. Глаза диктора скрыты за очками с толстыми стеклами, голова воткнута в маленькие квадратные плечи. За его спиной — университет Ла Сапиенца, мертвое тело, брошенное в салоне автомобиля. Далее — белая листовка с машинописным текстом и пятиконечная звезда «Красных бригад». Далее — купола собора на Красной площади. Несколько дней назад умер Черненко. На экране появляется лицо нового генерального секретаря КПСС. Симпатичный господин в черном пальто, распахнутом на груди порывом ветра. Улыбается.
Лицо у него круглое, как у пекаря, на лбу родимое пятно, похожее на очертания материка.
Возвращается Фабио, бросает спортивную сумку на пол. Удивлен, что я уже дома. Рассказываю ему все. Он молчит, произносит только:
— Погоди, дай собраться с мыслями.
Смотрит по сторонам: квартира принадлежит ему, оценивает взглядом, всё ли на месте… Кажется, он уже смирился с тем, что случилось, ни о чем меня не спрашивает. Потом он все-таки плачет. Выходит из душа с красными опухшими глазами. Достает из холодильника молоко и пьет прямо из пакета. Я говорю, что надо бы посмотреть срок годности. Он сплевывает молоко в раковину.
— Черт! — говорит. — Оно свернулось. — В глазах тревога, спрашивает, будет ли ему теперь плохо.
— Нет, — отвечаю, — ничего страшного, это как йогурт.
— Я буду по тебе скучать. — Он уже собрался с мыслями, больше не плачет.
Фабио помогает мне снести вещи вниз. Ручейки пота стекают у него по лбу. В дверях лифта его чуть не зажало; пока мы едем вниз, он разглядывает в зеркале свои накачанные руки. Говорю ему спасибо, обнимаю. Как будто прощаюсь с консьержем, надолго уезжая из дому.
Я никогда не вспоминала о нем. Мы встретились прошлым летом случайно. В железном брюхе парома, отходящего на Корсику. Запах моря и нефти. Джулиано, как обычно, встал в очередь, которая продвигалась медленнее остальных, а я, с трудом сдерживаясь, вышла из машины и стала наблюдать за погрузкой. Машины впереди нас блокировал транспорт, заезжающий с другого причала. Джулиано был абсолютно спокоен, читал газету. Мы поссорились. Пьетро, как всегда, принял сторону Джулиано. Даже снял наушники своего iPod и сказал: «Ругаться в отпуске — какой кошмар!» В конце концов мне самой пришлось завозить машину на паром, а они поднялись по пассажирскому трапу. Но Пьетро все же спустился ко мне за своей гитарой. И я, обливаясь потом, стала рыться в багажнике, который открывался не до конца. Рядом стоял Фабио. Он вышел из крутого внедорожника — старая модель, но в отличном состоянии. Те же светлые волосы — нисколько не поредели; мускулистые руки, — видно, спорт не бросил; жилет со множеством карманов. Мы столкнулись лицом к лицу, невозможно было сделать вид, что мы не знакомы. Он обнял меня, заговорил. Мощный голос раскатами отдавался в железных стенах плавучего гаража. Смотрел… нет, это я смотрела на себя его глазами. Футболка измята от долгого сидения в машине, кожа рук… такая, какой я сотни раз видела ее в зеркале. Я застыла, непроизвольно прижала руки к телу. На висках у меня седина, я не пошла в парикмахерскую, потому что мы собирались на море, — все равно буду ходить в соломенной шляпе. Я чувствовала себя неуютно: бледная, усталая, без макияжа. Он, наоборот, свежий, загорелый, — видимо, из тех, которые с мая купаются.
Говорил в основном он, рассказал о жене, о детях — их у него трое, младший совсем малыш.
— Но уже стоит на доске! — И он указал наверх, на крышу джипа, где были аккуратно закреплены доски для виндсерфинга. — Как твои? Мама, папа…
— Умерли, оба.
Улыбнулся, покивал:
— Конечно… да и мы постарели.
Я бы не назвала его старым. Он выглядел даже лучше, чем прежде. Годы оставили на нем терпкий налет, небольшой беспорядок пошел на пользу этому, в сущности, невыразительному, пресному лицу.
Я представила ему сына:
— Уже пятнадцать.
Пьетро углядел в багажнике джипа Фабио подводные ружья, водолазные костюмы. Спросил, что за мешок с носиком, который я приняла за сдутую волынку. Фабио объяснил, что это переносной душ. Сделан из специальной термоткани. Достаточно налить туда пресной воды, оставить на солнце — и вечером, после дайвинга, можно мыться прямо на пляже.
— Если все делать аккуратно и не лить слишком много воды, могут обмыться четыре человека.
Так и сказал: «обмыться». Задница Фабио маячила прямо передо мной, когда мы взбирались по лестнице. Из кармана свешивался, покачиваясь, брелок с ключами. Пьетро сказал:
— Мама, он гений. Вот кто проведет отличные каникулы. Ты видела, как они подготовились?
Я устала, измучена жарой, с меня ручьями течет пот. Все деньги, которые заплатил за отдых Джулиано, потрачены зря. Пляж, гостиница — все зря. Самое большее, на что способен Джулиано, — насадить червяка на крючок. А Пьетро хотел заниматься серфингом, подводным плаванием, летать над морем на этих опаснейших парапланах. Он охотно бы пересел из нашей машины в джип Фабио.
Джулиано уже был в ресторане самообслуживания. Занял места и сидел с полными подносами. Делал мне знаки рукой.
Он не сердился — пища приводит его в хорошее расположение духа. Боялся только, вдруг я стану возмущаться.
— Чтобы не стоять в очереди два раза… — нашел он оправдание большому количеству еды. Положил мне в рот ложку оливье. — Попробуй, как вкусно!
Живот у него свешивался через ремень, я немного стыдилась. Подошел Фабио, представил свою жену — блондинка моих лет, спортивная, как и он. Я заметила в открытом вырезе ее майки слишком округлые формы.
— У нее силиконовая грудь, — сказала я Джулиано, когда мы стояли на палубе.
Он показал рукой на белый гребешок пены, едва заметный в ночи:
— Смотри, там дельфины.
Джулиано положил руку мне на плечо, я обхватила его за пояс, за жирок на талии. Мы стояли на палубе корабля, впереди нас ожидал заурядный отпуск. Мой сын вполне мог испортить весь отдых, это чувствовалось. Он пошел осмотреть паром, поискать сверстников, мы ненадолго остались одни, наслаждаться свободой и покоем. На темной морской глади блестела лунная дорожка. Обычные супруги средних лет, не красавцы и не уроды. Довольно милые. Если бы кто-то окликнул нас, мы обернулись бы, улыбаясь, с радостью поболтали бы о том о сем. Часто мы не ценим того, что имеем… Я прижималась к Джулиано, чувствовала запах его одеколона, который смешивался с запахом моря, и благодарила жизнь за то, что послала мне этого замечательного человека.
Мама спросила, как быть со свадебными подарками, только и всего. Думаю, она нервничала и не хотела говорить о более серьезных вещах, чтобы не расстраиваться.
— Я все оставила Фабио, — ответила я на ходу, не задерживаясь в дверном проеме, где она неподвижно застыла.
Папа с виду был серьезен — притворялся огорченным, вел себя так, как, по его мнению, подобает отцу, чья дочь вышла замуж за молодого преуспевающего инженера и через несколько месяцев вернулась домой.
— Ты что? Оставила ему все кастрюли? — Ему было смешно, но мать метнула в него грозный взгляд.
Я укладывала вещи в сумку.
— Куда собираешься? — поинтересовался отец, притворяясь обиженным. Вот хитрец!
— Кое-куда съездить.
— Куда именно?
Я не ответила. Прощаясь со мной на пороге, он попросил привезти ему генуэзского соуса песто и морские ракушки. Улыбался, потому что все понял.
Выхожу из поезда на вокзале Бриньоле, такси на площади нет, иду под дождем, надеясь по пути поймать машину. У меня есть его адрес, но я не уверена, что в это время он дома. Пусть будет сюрприз. Заканчиваются благополучные кварталы, начинаются городские трущобы. Я спускаюсь вниз, иду на запах моря. Узкие улочки-шнурки, закрытые ставни. Портовый район — кружево тусклых фонарей… на капотах машин спят наркоманы, чувствуется запах подгоревших бобов, мусора, выброшенного прибоем. Вдоль ломаной линии побережья — убогие здания массовой застройки. Где-то лает собака. Дождь кончился, но очень сыро. В домофоне женский голос, слабый и хриплый:
— Кто там?
— Я подруга Диего.
Голос в домофоне смолкает, слышен стук ставней, в окне первого этажа появляется голова. Желтоватые, аккуратно причесанные волосы, турецкий халат. Женщина смотрит на меня, кричит:
— Та самая, из Рима?
— Да.
Открывает дверь, впускает меня. Диего нет, он скоро вернется. Пошел фотографировать джаз-банд — его друзья играют в каком-то гараже. Мама у него невысокого роста, такая же худая, как и он, глаза голубые, и нос точно такой же, только пошире. Я прошу прощения за беспокойство. «Никакого беспокойства, — говорит она, — я очень рада». Извиняется за беспорядок в доме, хоть я и не вижу беспорядка. Скромная лакированная мебель. Пахнет чем-то вкусным. Мы идем в гостиную, где, кажется, никто не бывает. Мама Диего предлагает мне поесть. Я отказываюсь, прошу горячего чая. Пока мою руки, она приносит чистое полотенце. Мы сидим за столом, я встаю, она тоже мгновенно вскакивает, как будто боится, что я уйду. Я-то хотела взять маленький подарок, который привезла для нее, — настольные часы в виде фарфоровой маски. Она целует меня:
— Ну что ты, зачем?
Она снова целует меня, я чувствую совсем близко дрожь ее тела.
— Диего мне много рассказывал…
У нее характерный генуэзский выговор, немного нараспев. Зовут ее Розой.
Заметила, что у меня мокрые волосы, настаивает, чтобы я непременно высушила их, дает еще одно чистое полотенце.
Ведет меня в комнату Диего. Плакат с футболистами «Дженоа», проигрыватель, кровать, которую сколотил он сам, смятые простыни. И повсюду я. Мой пупок — снимок, лежащий в изножье кровати, у окна. На полу валяются сапоги. Мама наклоняется, чтобы поднять какую-то тряпку, наверное трусы.
— Он не разрешает мне сюда входить…
Слышу поворот ключа, звук открываемой двери. Мы встречаемся в коридоре. Он замер:
— О нет!
Падает на колени к моим ногам, целует туфли, джинсы. Если бы у него был хвост, он бы им непременно вилял.
— Не может быть… не может быть…
Вскакивает, как на пружинке; я прыгаю ему на шею, обхватываю за пояс коленями. Он кружит меня по квартире. Мама прижимается к стенке, прячется за дверь ванной.
— Мама, вот моя женщина! Моя женщина! Мать моих детей! Моя мечта!
Роза вытирает глаза рукавом халата. Я говорю Диего, что нельзя так орать, люди спят, весь дом разбудит. Но его мама кричит, что шуметь разрешается, почему другим можно, а им нет, сегодня ночью наша очередь! Еще одна сумасшедшая. Видно, у них это в роду.
Мы идем на кухню, что-то жуем — фрукты, печенье. Потом падаем на жесткую кровать аскета, занимаемся любовью тихо-тихо, как подростки, которые боятся, что их услышат родители. Чуть шелестит музыка, светятся в темноте огоньки проигрывателя. Сквозь ставни пробивается молочный свет — луна в самом соку. Смотрю на гигантское фото моего живота, пупок — как кратер вулкана.
— Что ты делал с моим пупком?
— В дартс играл.
Я осталась в этом доме до конца лета. Каждый день я говорила себе, что пора уезжать, и каждый день оставалась. Привычки Диего и его распорядок дня сильно отличались от моих. Спал он до обеда, потом шел в трусах на кухню, открывал холодильник, доставал оттуда алюминиевые судки, которые мама приносила из столовой клиники Галсини, и заглатывал холодную лазанью, студенистую рыбу и прочее. Так он привык. Мамы почти никогда не было дома, у нее имелся друг, старомодный тип, в двухцветных ботинках, с платком на шее.
Если выдавался солнечный день, мы шли на море. У Диего на какой-то заброшенной пристани была небольшая лодка, парус размером со скатерть. Мы плавали до самого вечера, голодные, мокрые. По ночам бродили по лабиринту генуэзских улочек, сидели в каких-то заведениях, похожих на притоны. Диего был в восторге оттого, что я рядом, перезнакомил меня со всеми друзьями. Странные персонажи встречались среди них — молодые, но уже изрядно потрепанные жизнью. Диего переводил мне генуэзский диалект, украдкой подсматривал, довольна ли я. Они курили травку, передавая косяк друг другу; я отказывалась брать в рот эту замусоленную дрянь, просила и Диего не курить. Мы съездили на причал «Эфиопия», где погиб его отец. Он работал портовым грузчиком, его раздавил контейнер — несчастный случай. Усевшись на битенг, смотрели на море, серое и скучное, как целлофан.
Однажды Диего признался мне, что пробовал героин: «Несколько раз кололся, потом бросил, в Генуе трудно не подсесть на что-нибудь» — и что однажды попал в тюрьму вместе с ультрас, группой футбольных хулиганов из генуэзского пригорода Марасси.
— Ты разочарована?
— Нет.
Говорю ему, что не могу жить вот так, одним днем, что мне нужно вернуться домой. Прощаясь с его мамой, смотрю на нее другими глазами. Кажется, она расстроена и жалеет, что я уезжаю.
— Извини, — говорит она.
— За что вы извиняетесь?