Глава 18
– Хочу домой, – говорю я.
Но поблизости никого нет, и мои слова растворяются в воздухе, заглушенные высоким густым кустарником, мягким дерном и аккуратно подстриженными деревьями. У меня в руках маленькая лопаточка, и я, конечно, громко постучу ею, если еще раз найду что-то такое, обо что ею можно будет ударить. Я не знаю, где я. Не знаю, как я здесь оказалась. Я чувствую запах подстриженной травы, но не вижу цветов.
– Ну, пожалуйста, – повторяю я. – Я очень хочу домой.
За живой изгородью кто-то идет, качая головой. Я пытаюсь стучать лопаточкой по стволу дерева, но звук практически не слышен, и прохожий не обращает на меня никакого внимания. У меня возникает подозрение, что я должна прокопать себе выход и именно для этого мне и дали лопаточку. Но я не знаю, как копают туннели. Я никогда особенно не любила старые фильмы, и мне в голову ни разу не приходила мысль, что когда-нибудь мне придется спасаться бегством из замка Кольдиц . Я иду вдоль лужайки по направлению к улице, срываю листья и держу их в руках. Складываю их, разрываю на кусочки и разбрасываю по земле. Но есть я их не стану, что бы мне там ни говорили.
Какая-то женщина переходит дорогу. Она машет мне рукой, а я пытаюсь спрятаться за живой изгородью, опускаюсь на колени, сильно разбив их при этом.
– Привет, мама, – говорит она, перегибаясь через изгородь, отчего упругие ветки с блестящими листьями наклоняются, ощетинившись. – Что ты там делаешь?
У женщины короткие светлые локоны и веснушки на изрезанном морщинами лице. Я медленно поднимаюсь с травы, ухватившись руками за ветки. У меня на брюках множество маленьких листочков, а руки стали зелеными.
– Я приехала, чтобы забрать тебя домой, – говорит она. – Тебе здесь было хорошо?
Я не обращаю на нее внимания и смотрю на здания напротив. Мне они кажутся совершенно не знакомыми. Для моей улицы они слишком новые и слишком чистые. Там много строителей в блестящих куртках и огромная куча материала, такого водянистого и с примесью песка. Я смотрю на нее и вспоминаю пляж, Сьюки и кровоточащие ногти. Я вспоминаю те довоенные годы, когда мне было семь или восемь лет и когда Сьюки закопала меня в песок по самую шею. Я пыталась выбраться, но не могла, и крупицы песка попали мне под ногти, я натерла себе руки и так испугалась, что стала еще глубже погружаться в песок; он сыпался мне в рот, и я начала задыхаться.
– Я понимаю, ты на меня страшно сердишься, – говорит женщина. – Но я попытаюсь загладить свою вину.
– Очень сержусь, – повторяю я. – Я так рассердилась, что пришла домой и разбила все ее пластинки и закопала их в саду.
Теперь я чувствую самый настоящий гнев и представляю себе пластинки, но почему-то одно не сочетается с другим.
– Я подумала, что мы могли бы посетить Элизабет.
– Элизабет, – говорю я. – Она пропала.
Слова правильные, знакомые, но я не могу припомнить, что они означают.
– Нет, не пропала.
При этих словах живая изгородь снова наклоняется, и от блеска ее листьев мне становится страшно. Я почему-то не доверяю женщине, беседующей со мной, и из-за того, что кустарник слишком разросся, я не вижу ту часть ее тела, которая ниже груди. Я внимательно разглядываю ее лицо, но не могу вспомнить, как выглядят люди, когда они лгут.
– Ты кормила ее, – говорю я и срываю листок с куста.
– Нет, ты ошибаешься. Она в больнице, мама, с инсультом, неужели ты забыла? Помнишь, мы говорили об этом? Много-много раз. – Последнюю фразу она процедила сквозь зубы. – Как бы то ни было, она, кажется, пошла на поправку, и врачи говорят, что ее можно навестить. Хочешь, мы к ней поедем?
Я не понимаю, о чем она говорит, и не вижу ее рук и ног. У меня возникает подозрение, что их у нее нет.
– Что это такое? – спрашиваю я, поднимая крошечную лопатку.
– Садовый совок.
– Ага! Я так и думала, что тебе известно, – говорю я. – Вот ты и попалась!
– Мама? Ты меня поняла? Питер сказал, что встреча может стать для тебя настоящим шоком. Элизабет теперь совсем не похожа на ту прежнюю Элизабет, которую ты когда-то знала, но она хочет тебя увидеть.
Женщина разглаживает волосы, и я наконец вижу ее руку. Я не переставая повторяю про себя слова «садовый совок», у меня возникает ощущение, что позже они могут приобрести какой-то особый смысл.
– Мы можем поехать сегодня, если хочешь. Я позвоню в больницу. Как ты на это смотришь? Мне очень жаль, что я была вынуждена оставить тебя здесь, – говорит она, продвигаясь вдоль живой изгороди. – Я очень хочу загладить свою вину перед тобой.
Теперь, когда она стоит за садовыми воротами, я очень хорошо вижу ее всю, с ног до головы. Ворота сделаны из тонких железных прутьев, и за ними ей не спрятаться. Я прекрасно вижу ее темно-синие сапоги и грязные джинсы. Я не знаю, зачем она здесь, не знаю, как ее зовут. Она, наверное, из тех людей, которых часто путают с другими, одна из тех, кого принимают за своих родных или знакомых. Мне хотелось, чтобы она была моей дочерью, но ведь это, кажется, не моя дочь. Мне хотелось, чтобы рядом со мной была Сьюки, и я видела ее повсюду: в точных движениях продавщицы, когда она накладывала пудру себе на нос, или в пританцовывающих движениях нетерпеливой домохозяйки в очереди в магазине. Я продолжала узнавать ее во множестве разных людей даже после того, как вышла замуж, обзавелась собственным домом и стала матерью. Мне часто казалось, что я вижу ее из окна машины.
И вот снова машина, и она едет, и птица взлетает с дороги, и кто-то сидит на скамейке у магазина, и собака привязана к фонарному столбу.
– Хелен… – Я не знаю, что еще сказать, и я стаскиваю с себя ремень безопасности и отбрасываю его. Что-то важное вертится у меня в голове. «Садовый совок». Нет, не то. Даже совсем не то. Образы сливаются, слова тоже. Эстрада в парке, уродливое зелено-желтое строение.
– Мама, выше голову, скоро ты увидишь Элизабет. – Хелен бросает на меня взгляд и тут же снова все свое внимание обращает на дорогу. – Я думала, ты обрадуешься.
От множества автомобилей и яркого солнечного света, отражающегося от них, у меня рябит в глазах. И вдруг каким-то образом мы оказываемся в длинном белом коридоре, и какой-то человек скрипит поблизости. Это скрипят его туфли, и мелодия их скрипа напоминает мне что-то из очень далекого прошлого. Песню про сирень. И так, словно все они участвуют в одном представлении, двое мужчин проносят мимо нас букеты цветов.
– Эти цветы для меня? – спрашиваю я, и они смеются так, как будто я очень удачно пошутила. Мы идем по каким-то бесконечным коридорам, а может быть, по одному и тому же бесконечно длинному коридору.
– Мы заблудились? – спрашиваю я. Но, кажется, все-таки нет. Наконец мы пришли. В какую-то комнату, полную людей в кроватях.
– Их всех нужно заставить встать, – говорю я. – Им вредно вот так лежать.
– Не говори глупостей, – обрывает меня Хелен. – И, прошу тебя, не шуми. Они не очень хорошо себя чувствуют.
В комнате много белого цвета: белые простыни, белый свет от больших ламп, повсюду всякие перила, как будто здесь будут устраивать какие-то аттракционы. Я никак не могу сосредоточиться.
– Мама! – зовет меня Хелен.
Я могу вспомнить только одно слово, но понимаю, что оно неуместно.
– Эстрада, – говорю я. – Эстрада.
Хелен подходит к одной из кроватей. Там лежит крошечное маленькое создание со сморщенным лицом. Это – Элизабет. Глаза у нее закрыты, и она кажется какой-то помятой и высохшей. Неужели она всегда так выглядела? Несколько минут я стою рядом со шторой и смотрю на нее. Затем подхожу поближе и задергиваю штору, чтобы скрыть нас всех. Над кроватью склонился какой-то мужчина. И я замечаю, что на шее у него красные пятна – наверное, какое-то раздражение.
– Она скоро проснется, – говорит он. – Потерпите.
Я тихонько усаживаюсь. Очень-очень тихо. Мне не хочется ее тревожить. Это Элизабет. Я улыбаюсь ей, но она не улыбается мне в ответ. Ее положили в громадную постель и закрутили простынями и одеялами.
– Отдыхай, – шепчу я.
Через несколько минут мы все будем пить чай. Возможно, у меня в сумке даже есть шоколад. Я ощупываю карманы, но ничего не нахожу. Может быть, сойдет и бутерброд с сыром. Ей явно надо подкрепиться. Этот ее сын держит Элизабет на голодном пайке.
– Голодная? – переспрашивает он. – Голодная диета?
А потом она расскажет мне, как называются разные птицы и как их можно узнать по тени. И я выкопаю разбитые пластинки в саду, и мы сможем послушать «Арию с шампанским».
– На ее состоянии сказалось копание в саду, – говорит тот человек. – Вы меня слышите?
Он наклоняется, и багровая кожа у него на шее растягивается. Элизабет спит полулежа. Она наклоняется на одну сторону, и ее рот – тоже. У меня возникает ощущение, что мы раскачиваемся, как будто плывем на корабле. Я хватаюсь за край кровати, чтобы самой не упасть.
– Вы же копали в саду. Вы помните?
Мой глаз представляется мне крошечной дырочкой у меня в голове, и я пытаюсь отодвинуться от этого человека как можно дальше.
– Я не знаю, – отвечаю я. – Где я была?
– В саду у моей матери.
– Нет, я не знаю, где это.
– В саду Элизабет, – подтверждает Хелен. – Питер, можно нам с вами побеседовать наедине?
– Нет, – говорю я. – Я бы не стала там копать. Никогда не знаешь, что спрятано под землей рядом с теми новыми домами. Дуглас говорил, что там может быть все, что угодно.
– Это еще одно обвинение?
– Нет, – отвечает Хелен. – Конечно же, нет.
Она еще раз просит Питера побеседовать с ней где-нибудь в другом месте, он отдергивает, а затем снова задергивает штору с шумом, напоминающим скрежет пилы. Я делаю то же самое, пытаясь достичь того же эффекта, и вижу, что материя начинает растягиваться у меня в руке. Комната внезапно уменьшилась и теперь вмещает только меня одну. Стены какие-то не такие, они колышутся от дуновения ветерка, и у меня возникает ощущение, будто я нахожусь на корабле. Вот здесь торчит платочек, напоминающий парус, и я вытаскиваю его и начинаю медленно рвать на клочки, прислушиваясь к голосам снаружи. Иногда звучит женский голос, но чаще мужской.
– Инсульт стал следствием падения, – говорит он. – И я не перестаю задаваться вопросом, что, черт возьми, такого она там искала. Я знаю наверняка, что она что-то нашла и не сказала моей матери что. Если это что-то ценное, мы требуем его обратно. Оно принадлежит нам по праву.
Рядом с платочками стоит коробочка с соком, и тут же лежит маленькая белая пластиковая расческа. Я бросаю обрывки платка на пол и начинаю расчесывать волосы Элизабет. Очень-очень осторожно. Все ее волосы теперь совершенно белые, совсем не осталось темных прядей, и расческа выглядит грязной по сравнению с ними. Это вызывает у меня возмущение, ведь у Элизабет должно быть что-то получше. Я роюсь у себя в сумке и обнаруживаю там черепаховый гребешок. Но он резной и изогнут и предназначен для того, чтобы удерживать волосы, а не для расчесывания.
Из-за занавески раздается смех, злобный и резкий. И снова мужской голос.
– У вас садоводство – семейная традиция, не так ли? – говорит мужчина. – А порча чужих лужаек, наверное, ваше излюбленное развлечение?
Интересно, о чем это он говорит? Однако интерес к его словам у меня мгновенно угасает, так как Элизабет наконец открывает глаза. Она издает хриплый звук. Я понимаю, что она что-то хочет сказать, но я ее не понимаю. Слова звучат слишком тихо, они слишком влажные, на мой взгляд, и текучие. Руки у нее почти полностью скрыты широкими рукавами, но мне все-таки удается разглядеть кожу у нее на запястьях. Они кажутся какими-то неестественно мягкими, бескостными и опухшими, а кожа на них гладкая-гладкая, как будто ее наполнили воздухом. Губы у Элизабет потрескались, но она растягивает их в улыбку. Половина губы растягивается в улыбке, и она снова делает попытку заговорить. У меня возникает ощущение, будто от меня ускользает что-то очень важное. Слова выпадают, ударяются об пол и исчезают.
– Я ищу Элизабет, – беспомощно произношу я. – Она пропала.
Ночью того дня, когда погибла сумасшедшая, никто из нас не ложился спать. Всю ночь мы провели в постоянном суровом бдении – мама, Дуглас, я и множество насекомых, что приклеились к стеклам окон. Чего мы ждали, я не знаю. Возможно, что позднее придет понимание смысла всего происшедшего с нами.
Когда первые лучи солнца осветили улицу за окном, я отправилась в сад подышать утренним воздухом. Но, когда я вышла из дому, тело казалось отяжелевшим, а глаза саднили. Проходя по тропинке, я очутилась в густых зарослях ежевики. От скрипа раскачивающихся веток меня охватил ужас. Я отскочила, но тут же вспомнила, что сумасшедшая больше никогда не появится среди листьев живой изгороди. Больше никогда не будет кричать, тыкать пальцем, задирать платье перед проезжающим автобусом, больше никогда не будет меня преследовать со своим зонтом. И мне стало стыдно того облегчения, которое я почувствовала при этой мысли.
Пока я гуляла в саду, отец пошел на работу. По дороге он остановился, чтобы сорвать несколько ягод ежевики, росшей в изобилии вдоль стены. Он ел их украдкой, как будто не хотел, чтобы кто-то знал, что он способен обращать внимание на такие ягоды и что ему может нравиться их вкус. Но я, заметив, что он уходит, последовала его примеру, набив рот ежевикой. Это было самое лучшее, чем я могла в тот момент заниматься. Кроме того, благодаря терпкому ягодному соку мне удалось избавиться от неприятного привкуса во рту, который часто бывает по утрам. Я съела еще несколько ягод. Некоторые из них были очень кислыми, и я начала искать по-настоящему спелые и сладкие, а потом стала собирать их в старую лейку, которую кто-то оставил в траве. Ягоды легко отделялись от веточек, и я все глубже залезала в кустарник, чтобы достать самые спелые. Вскоре появился Дуглас. Увидев меня, он промолчал и тоже стал есть и собирать ягоды, осторожно отводя в сторону ветви, чтобы поглубже пробраться в заросли. Мгновение я наблюдала за Дугласом, за тем, как он погружал руки в листву. Только теперь я заметила сходство между ним и сумасшедшей, которое после всего, что я узнала, казалось очевидным; но потом я подумала, что, возможно, из-за происшедшего преувеличиваю это сходство. Вскоре в сад вышла мама с корзинами и чашками, чтобы получить свою долю урожая.
Мы быстро и жадно обирали ветви ежевики. Ягоды лопались под нашими пальцами. Мы молча и сосредоточенно набивали ими рот. Так продолжалось до тех пор, пока я не почувствовала, что уже не могу держать руки на весу и что пальцы у меня все в мелких ранках от колючек. И вот именно тогда появился Фрэнк. Мы услышали шаги на тропинке и одновременно обернулись.
– О господи! – воскликнул он. – Вы что, все превратились в каннибалов?
Я взглянула на маму и Дугласа и увидела, что лица и руки у них ярко-красные от ягод, словно они только что съели кого-то живьем. Я чувствовала, что и сама выгляжу так же. Никто из нас не улыбнулся, мы просто озадаченно смотрели друг на друга, как будто только что пробудились от сна. Одежда была вся в красных пятнах, лица – бледные, а глаза – затуманены.
Фрэнк принес сахар. Мама вытерла руки и лицо о фартук и воззрилась на пакеты с таким детским восторгом, словно это были рождественские подарки.
– Теперь мы сможем сделать джем, – произнесла она. – Ягоды у нас есть.
– Я вижу, – произнес Фрэнк и расхохотался.
Смеясь, он искоса и подозрительно наблюдал за нами, затем нервно закурил сигарету. Одна манжета рубашки хлопала его по запястью, словно голодная чайка.
Мама понесла в дом собранный нами урожай. Дуглас продолжал есть ягоды, но у меня внезапно пропал аппетит. Кожа в тех местах, где остался ягодный сок, чесалась, и я почувствовала внезапное раздражение и злость. Мне было неприятно присутствие рядом с нами Фрэнка. Честно говоря, мне хотелось целый день вот так молча собирать ягоды, делать что-то совершенно механически и ни о чем не думать.
Я уже несколько дней старалась не встречаться с Фрэнком, ходила домой дальней дорогой, а если замечала, что он ждет в конце нашей улицы, переходила на другую сторону, чтобы не приближаться к «Пяти Дорогам» или к любому другому пабу, в который, по моему мнению, он мог наведываться. Я не знала, что ему сказать. Не говорить же ему, что Дуглас каждый вечер приходит в «Павильон» в надежде встретить там Сьюки.
– У тебя размазалась губная помада, – заметил Фрэнк, – как будто ты с кем-то целовалась.
Руки у него перестали дрожать, и он поднес большой палец к моим губам, который застыл от них на расстоянии миллиметра.
– Я не пользуюсь губной помадой, – ответила я, и из-за усилия не поддаться сильнейшему притяжению и не прикоснуться к его пальцу мои слова прозвучали глухо и искусственно.
У меня за спиной раздался шаркающий звук – это Дуглас ударил ногой по стене. Фрэнк не смотрел на него, но слегка провел пальцем по остаткам влажного ежевичного сока у меня на верхней губе и затем размазал их по своей.
– Как тебе кажется? – спросил он. – Может быть, это мне стоит начать пользоваться ею?
От абсурдности его поведения, от странного смысла его вопроса у меня закружилась голова, и я почувствовала облегчение.
– А теперь у тебя такой вид, как будто ты кого-то целовал, – заметила я, но тут мама позвала нас в дом.
– Я собиралась сообщить Фрэнку, – сказала она, когда мы вошли. – О трагедии.
Я увидела, что тот вздрогнул при слове «трагедия».
– О какой трагедии?
– Мать Дугласа. Ее сбила машина. Насмерть.
Мама вымыла ягоды, а затем высыпала их на большую сковороду и поставила на плиту, чтобы они высохли. Прежде чем Фрэнк смог что-то ответить, в комнате некоторое время стояла тишина. Но вот он заговорил, и в голосе у него послышались слезы.
– Какой кошмар, – сказал он. Я была поражена – казалось, что он вот-вот расплачется. – И когда это случилось? Вы присутствовали при этом? Господи, какой ужас!
Он громко всхлипнул, отчего мы все вздрогнули так, словно он разбил тарелку.
– Возможно, тебе не покажется все таким уж страшным, когда ты узнаешь, кем она была, – заметил Дуглас.
В его голосе слышались злобные нотки, но его лицо, все в пятнах от ежевики, оставалось невозмутимым.
– Это не имеет совершенно никакого значения, – сказала мама, стирая ежевичный сок у него с подбородка и пытаясь заставить его замолчать.
– Я хорошо помню, когда я увидел ее в первый раз, – неожиданно произнес Фрэнк, после чего возникла пауза, в течение которой мы все задавались вопросом, что же он может сказать дальше.
Но он не продолжил, а встряхнулся, подошел к маме и стал помогать ей пропускать сквозь сито разогретые и размякшие ягоды. Темная мякоть прилипала к его пальцам и скользила по запястьям. Я варила ягоды с сахаром, добытым на черном рынке, мама охлаждала джем и разливала его по банкам, которые потом запечатывала воском. Джем получился розовый, прозрачный и очень вкусный. А рядом стоял Фрэнк, который несколько раз чуть не расплакался из-за того, что погибла мать Дугласа.
– Господи, что за ужасный человек! – воскликнула Хелен, ударив рукой по рулю. – Во всем, абсолютно во всем винит окружающих. Винит меня! Как будто моя профессия имеет какое-то отношение к его проблемам! Да уж, как тут не пожалеть Элизабет. Иметь такого сына!
– Элизабет пропала.
– Мама, мы же только что навещали ее.
– Она пропала. И пропала по моей вине.
– Не слушай ты этого идиота. Ему не следовало оставлять ее одну в саду, когда она едва держалась на ногах. Здесь совершенно нет твоей вины.
– Есть, потому что я искала ее не там, где надо, я повсюду собирала всякую ерунду, а она все время была там и ждала меня.
– О чем ты говоришь?
– Она была зарыта в саду.
– Кто?
Я не могу вспомнить имя.
– Та, о ком ты говорила.
– Элизабет в больнице, мама. Мы только что навещали ее.
– Нет, в саду. Она зарыта и находится там уже много лет.
Хелен начинает ерзать на своем сиденье, потом снижает скорость машины.
– В чьем саду? В нашем?
– У новых зданий. Она пропала, а затем построили эти здания. Фрэнк привез тонны земли в сады и посадил там множество разных растений. Когда-то кто-то проник в сад, кабачки чуть не погибли. Она пыталась их выкопать.
– Новые дома. Ты имеешь в виду дом Элизабет?
– Элизабет пропала.
– Нет, мама, мы только что навещали ее.
– Она зарыта…
– Ты уже говорила. Но ведь речь идет не об Элизабет, правда?
– Элизабет пропала.
Я знаю, что это не то имя. Знаю, что все время повторяю не то имя, но не могу вспомнить нужное.
Хелен останавливает автомобиль.
– Кто, по-твоему, зарыт в саду Элизабет? Сьюки?
Сьюки… Вот то имя, которое нужно. Сьюки… Сьюки… Мышцы у меня на груди немного расслабляются.
– Мама? – Хелен рывком дергает ручной тормоз.
– Это моя вина. Я была там. Я узнала место благодаря стене с камешками, и, если бы я тогда тоже начала копать, я бы все выяснила, и мама бы не умерла, так ни о чем и не узнав. А я так ничего и не поняла; подумала, что сумасшедшая пытается просто меня напугать. Но вещи Сьюки были в саду, они ждали меня, отмечали место. Ее пудреница была там, но я нашла ее слишком поздно. Слишком, слишком поздно. Теперь я уже никогда не найду Сьюки. Она всегда будет пропавшей, а я всегда буду искать ее. Я не могу этого вынести.
– Я тоже не могу этого вынести, – прошептала Хелен. – Выходи из машины. Подожди! Я помогу тебе.
Она выходит и открывает дверцу рядом с моим сиденьем. Я вижу, что мы находимся по другую сторону парка, и, пока я провожу рукой по черным и белым камешкам на стене, Хелен что-то вынимает из багажника. Боковая калитка закрыта, но она вставляет в нее острый штык лопаты, и деревянная конструкция разлетается в щепки.
– Проходи в сад, мама, – говорит Хелен, придерживая калитку. Теперь она стоит на фоне живописного задника из мха и льнянки. – Ну, проходи. Я сейчас всю эту мерзость выкопаю, если только в ней все дело.
Лужайка запущенная и какого-то ржавого цвета. В том месте, где должны расти цветы и трава, голая земля. Хелен быстрыми шагами ходит взад и вперед и носит свои инструменты. Она наклоняется, проводит рукой по дерну, словно пытается нащупать что-то под ковром, затем топает ногой в нескольких местах и прикладывает левое ухо к земле. В конце концов отбрасывает лопату, поднимает вилы высоко вверх, отпускает их, они падают вниз и втыкаются в дерн. Зубцы беззвучно входят глубоко в почву. Затем Хелен вытаскивает вилы с прилипшими к ним комьями грязи и травы.
– У меня все эти пропавшие, больные и мертвые знаешь где сидят? И свихнувшиеся сыновья этих пропавших – тоже, – говорит Хелен, с силой вонзая лопату в землю. – И поэтому мы будем копать до самой, черт возьми, Австралии, если потребуется.
Я не понимаю, что она делает.
– Ты хочешь посадить фасоль? – спрашиваю я и показываю на ямку, которую моя дочь выкопала на заброшенной лужайке.
Я почему-то думаю, что она выбрала неудачное место. Хелен не отвечает, но начинает беседовать сама с собой и ругаться. Я смотрю на теплицу, пустую и, по всей видимости, тоже брошенную. Она мне кажется знакомой, и я на минутку захожу туда, пытаясь вспомнить, с чем в моем прошлом связан запах плесени, морилки и старых цветочных горшков из пластика. Малиновка опускается у земляной кучи рядом с траншеей, которую выкопала Хелен.
– Прочь! – кричит она на птицу и замахивается на нее лопатой.
Птица перелетает от нее на стеклянную крышу у меня над головой.
– Хелен, – говорю я, – где здесь лучшее место для посадки кабачков?
– Ради всего святого. – Хелен резко поворачивает в мою сторону голову, как будто хочет словами побольнее ударить меня. – Какое это имеет отношение?.. – Она начинает копать в другом месте, и все ее последовавшие за этим слова заглушает звон лопаты о камень. – Здесь много солнца, – говорит она. – Хорошая стена для защиты от ветра…
Хелен устраивает жуткую суету, и я не могу понять, ради чего. Возможно, она хочет показать, как нужно разбивать сад, что, впрочем, маловероятно. До сего момента ей удалось выкопать лишь несколько весьма неприглядных ямок. Может быть, она намерена сделать здесь пруд, иначе все это не имеет никакого смысла. На горке песка стоит белый стул из пластика, я сажусь – и одна его ножка проваливается. И вот я уже наклоняюсь вперед и внимательно рассматриваю кипение жизни на крошечном клочке земли, вглядываюсь в дырочки на листьях щавеля и дую на маленькие перышки, слетающие сверху.
Я провожу пальцами по бутону одуванчика, его тонкие лепестки сжаты и напоминают комочек бархата. Я не могу противиться искушению и начинаю отрывать их. Как приятно чувствовать легкое сопротивление лепестков моим усилиям.
Среди травяных зарослей ползет улитка.
– Я сделаю из тебя джем, – говорю я ей. – Вначале я раздавлю тебя и пропущу сквозь сито, а потом сварю с сахаром.
Улитка убирает рожки, но продолжает ползти.
И тут до меня доносится крик.
– Черт! Кусок металла чуть не попал мне в глаз! – вскрикивает Хелен и вылезает из ямы, которую она выкопала. И жутко ругается. Сегодня она просто чудовищно груба.
– Часть пряжки от обуви, – говорит она. – Секундочку… – Опускается на колени и заглядывает в яму. – Там что-то есть. Мама!
Я со скрипом встаю со стула и иду к дочери, она что-то мне протягивает. Это кусок дерева, совершенно лишенный цвета в тех местах, где на нем нет земли. Края у него крошатся из-за проникшей внутрь влаги. Хелен вытаскивает из земли еще несколько кусков, из-за чего там возникает некое подобие маленькой пещеры. И в этот момент туда струйками начинает сыпаться земля. Внизу я краем глаза замечаю что-то желтоватое, что-то гладкое, жутко округлое, с рядами зубов, впившихся в почву, словно пытаясь прогрызть себе дорогу на поверхность. Но как оно называется, вот то, что лежит там, без кожи и без волос, лицо без глаз, которое всматривается в меня? Хелен не отвечает на мой вопрос и продолжает расчищать грязь. И я вижу в том, что там лежит, дыру, пустую и темную, след насилия.
– Мама, – говорит Хелен, – иди, пожалуйста, к дому.
Я иду и вижу, как она снова вытаскивает из ямы куски дерева. Куски дерева и что-то округлое, небольшую коробочку. Даже с такого расстояния мне отчетливо видно, что она темно-синего и серебристого цвета. Мне прекрасно известно, что когда-то в ней была не черная земля, а пудра персикового цвета. Хелен, вылезая из ямы, выбрасывает содержимое коробочки.
– Давай вернемся в машину, – очень тихо произносит она, взяв меня за руки, – просто сядем в машину.
Она кладет маленькую коробочку и кусочки дерева мне на колени, а сама кому-то звонит. Я пытаюсь соединить обе части пудреницы. Зажмуриваю глаза и вижу Сьюки за нашим кухонным столом, она пудрит себе нос. Крошащееся у меня в руках дерево подобно кусочкам какой-то игрушечной мозаики или осколкам граммофонной пластинки. Я пытаюсь сложить их, но ничего не выходит, они совсем сгнили. Но это не имеет особого значения, так как мне хорошо известно, что у меня на коленях лежат куски ящика для чая, одного из тех, что частенько валялись около дома Фрэнка и в которые он складывал одежду Сьюки после ее смерти.
– Фрэнк, – говорю я, и у меня внутри все сжимается от чувства облегчения. Мне кажется, что я снова с Одри и пью джин ее отца. Все куда-то ускользает, но это нормально, я ничего не пытаюсь удержать. Мне больше не надо тратить силы на то, чтобы сохранять их в памяти: пудреницу, кабачки и сумасшедшую. Теперь они могут уйти.
– Интересно, не считал ли Фрэнк кабачки чем-то вроде могильных цветов, – говорит Хелен и включает отопление в машине на полную мощность. – Когда помогал их сажать. Тем самым он как бы заботился о ее могиле.
– Человек, живший здесь, выращивал исключительно крупные кабачки, – говорю я и отворачиваюсь от потока горячего воздуха и смотрю на пролетающие мимо нас за окном зеленые заросли утёсника и отдаленную полоску моря. Мы обязательно должны передать кусочки дерева и пудреницу, но я не знаю кому.
– Да, ты говорила.
– Кто-то однажды попытался выкопать его кабачки. Он думал, что это его соперник по садоводческим соревнованиям, но ошибался.
– Я знаю, мама. Просто подумала, что, возможно, это был знак раскаяния. Ведь, в конце концов, происшедшее могло быть результатом случая. Ты всегда говорила, что дом Фрэнка был гиблым местом в самом прямом смысле слова. Может быть, она неудачно упала, а он запаниковал.
– Я один раз чуть было не свалилась с лестницы в привокзальной гостинице, – говорю я. – Я ведь тебе, кажется, рассказывала. А моя подруга Одри чуть было не упала со скалы.
– Да, мама, ты мне говорила.
Хелен едет очень медленно, стараясь далеко не отъезжать от обочины, и, по всей видимости, не замечает того, как я читаю вслух дорожные знаки: «Впереди уклон» и «Пешеходные дорожки отсутствуют». У нее дрожит рука, когда она переключает скорости. Когда я спрашиваю ее, куда мы едем, в ее голосе совсем не чувствуется раздражения.
– Что произошло с Дугласом? – спрашивает она.
– Он отправился в Америку, – отвечаю я. – Он туда все время хотел уехать. Наверное, поэтому ему нравилось анализировать свое произношение, употребление слов и фраз. Он продал все, что у него было, чтобы купить билет. Кроме «Арии с шампанским».
– Ха-ха-ха, – смеется Хелен, остановив машину у пляжа.
Она помогает мне пройти по песку к воде. У нас у обеих руки испачканы землей, и мы смываем ее в морских волнах. Дочь целует меня в голову, а у меня начинает урчать в животе от голода. Может быть, в карманах еще остался шоколад? Я ощупываю свой кардиган, роюсь в сумке, но ничего не нахожу. В животе снова урчит.
– А Фрэнк? – Взгляд Хелен устремлен куда-то далеко в море. Оно сегодня неспокойное, волны напоминают смятые тюбики краски. В такую погоду я ни за что не стала бы купаться. – Что с ним сталось?
– Он сделал мне предложение.
– Что?!
– О, прошло уже много лет. К тому времени мне уже исполнилось двадцать два года. Его долго не было. Отец говорил, что он сидел в тюрьме, но мы с мамой сомневались. Как бы то ни было, однажды он объявился и сделал мне предложение. Просто так, ни с того ни с сего. Конечно, я ему отказала. Я уже была помолвлена с Патриком.
– И как же он это воспринял?
Мгновение я размышляю над ее вопросом, хотя воспоминания причиняют мне боль.
– Думаю, что он почувствовал облегчение.
Но болезненное, подавленное выражение, появившееся у него на лице, когда он услышал мое «нет», снова встает у меня перед глазами. И вновь я задаюсь вопросом, ответила бы я «да», если бы не была уже помолвлена с Патриком, и не был ли в ту минуту мне противен Патрик за то, что оказался помехой. И я спрашиваю себя, как бы я могла жить в браке, в котором каждый день вспоминала бы сестру.
– И, конечно, вполне вероятно, что он на самом деле убил ее, – говорит Хелен, и я чувствую по ее голосу, как ей трудно произносить это. – Тогда все стало бы еще намного сложнее.
Она вглядывается в туманную полоску между небом и морем.
– Как ты думаешь, он хотел ее убить? – спрашивает Хелен.
Я оглядываюсь на пляж.
– Я закопала там Сьюки, – говорю я.
– Нет, мама, это сделала не ты…
– А потом она закопала меня. И я разозлилась.
Впоследствии я всегда чувствовала вину. За то, что злилась. А ведь она просто играла. Потом, кажется, был еще один раз. Я сделала ей платье из ногтей. Сотен розовых ногтей, закопанных в песок.