Книга: Пиччинино
Назад: XXXVIII. ЗАПАДНЯ
Дальше: XL. ОБМАН

XXXIX. ИДИЛЛИЯ

Пиччинино провел свою юную спутницу в сад и вдруг, задумавшись, опустился на скамью, словно совсем забыв о ее присутствии. Однако его мысли были заняты как раз ею. И вот о чем он размышлял:
«Позволь этой прекрасной девушке уйти отсюда столь же спокойно и гордо, как она вошла сюда, — не будет ли это поступком глупца?
Да, это было бы глупым поступком для того, кто замышлял бы ее погибель. Но я-то, я хотел лишь испробовать власть своего взгляда, власть своих речей, хотел лишь проверить, могу ли я приманить ее в клетку, словно красивую птичку, которой приятно полюбоваться вблизи и которую сразу же выпускаешь, потому что не хочется, чтобы она умирала.
В бурном желании, которое внушает женщина, всегда есть что-то от ненависти. (Так рассуждал, определяя свои впечатления Пиччинино.) Ведь тут победа становится вопросом самолюбия, а нельзя вести никакой борьбы, если не испытываешь хоть немного злобы.
Но в чувстве, что внушает мне эта девочка, нет ни ненависти, ни желания, ни досады. Ей не приходит в голову даже кокетничать со мною; она не робеет и, не краснея, глядит мне в лицо; ее не волнует мое присутствие. Если я злоупотреблю ее беззащитностью и слабостью, она, наверное, будет плохо защищаться, но выйдет от меня в слезах и, быть может, убьет себя, — ведь бывают и такие, что убивают себя… И, уж во всяком случае, ей станет ненавистна самая память обо мне, она будет стыдиться, что мне принадлежала. А не такой я человек, чтобы меня презирали. Пусть женщины, которые не знают меня, трепещут передо мной, те, кто знают, — пусть почитают меня или желают, а те, кто знали когда-то, — пусть сожалеют обо мне.
Конечно, где-то на грани дерзости и насилия испытываешь безграничное опьянение, полное чувство победы, но лишь на этой грани; перейди ее — и не останется ничего, кроме грубого скотства. Как только женщина окажется вправе укорить тебя в том, что ты применил силу, она опять начинает властвовать, даже побежденная, и ты рискуешь стать ее рабом за то, что стал господином наперекор ей. Поговаривают, будто с моим отцом случилось нечто подобное, хотя фра Анджело и не захотел рассказать мне об этом. Но все отлично знают, что мой отец был несдержан и много пил. Все это слабости, свойственные его времени. Сейчас люди учтивей и ловчей. Нравственней? Нет, только они стали утонченней, а вследствие этого и сильнее.
Много ли потребуется искусства, чтобы добиться у этой девушки того, в чем она еще не уступила своему возлюбленному? Она так доверчива, что первая половина пути окажется наверняка легкой. Впрочем, полпути уже пройдено. Игра в рыцарскую доблесть очаровала ее. Она явилась, вошла в мою комнату, сидела рядом. Однако другая половина пути не только труднее, но просто невозможна. Стать желанной, чтобы сразиться со мной, и уступить ради обладания противником, — это никогда не придет ей в голову. Будь она моя, я переодел бы ее мальчиком и брал бы с собой в дело. При нужде она ловила бы неаполитанцев, как только что изловила аббата. Она быстро приучится к военной жизни. Пусть бы она была моим пажом — я никогда не смотрел бы на нее как на женщину».
— Ну что ж, синьор, — спросила Мила, которую начинало тяготить долгое молчание хозяина, — вы ждете, чтобы пришел Пиччинино? Разве мне нельзя еще уйти?
— Ты хочешь уйти? — спросил Пиччинино, рассеянно глядя на нее.
— А зачем мне оставаться? Вы быстро справились с делом, сейчас еще достаточно рано, и я могу засветло пуститься одна в обратный путь. Чего мне бояться, когда я знаю, где аббат, и понимаю, что он не в силах броситься вдогонку.
— Значит, ты не хочешь, чтобы я проводил тебя хотя бы до Бель-Пассо?
— Мне кажется, не стоит вам беспокоиться.
— Ну хорошо. Иди, Мила, я тебя не держу, раз ты так торопишься уйти от меня и раз тебе так худо со мною.
— Нет, синьор, не говорите так, — простодушно отвечала девушка. — Для меня быть с вами — большая честь. Но я боюсь, как бы меня не выследили здесь и не ославили — не будь этого, я охотно побыла бы еще с вами. Вам, кажется, грустно, и я по крайней мере постаралась бы развлечь вас. Вот и княжна Агата иной раз грустит, и когда я собираюсь уйти и оставить ее одну, она говорит: «Побудь со мною, малютка, мне легче от твоего присутствия, даже когда я не говорю с тобой».
— Княжна Агата подчас грустит? И вы знаете почему?
— Нет, не знаю; мне кажется, она скучает.
Тут Пиччинино забросал Милу вопросами, на которые она отвечала с обычной откровенностью, хотя не захотела да и не могла сообщить ничего, кроме уже ему известного. Что княжна ведет жизнь целомудренную, уединенную, что она занимается добрыми делами, много читает, любит искусство, что она уступчива и тиха, почти равнодушна в своих отношениях с внешним миром. Впрочем, Мила наивно прибавила, что уверена, будто ее любимая княжна гораздо горячей и пристрастней к людям, чем думают. Мила сказала, что ей приходилось видеть, как та бывала взволнована до слез при рассказе о чьем-либо несчастье или даже просто о трогательном поступке.
— Ну, например? — попросил Пиччинино. — Приведи же мне пример!
— Ну вот, однажды, — начала Мила, — я ей рассказывала, как одно время мы бедствовали в Риме. Мне тогда было всего лет пять-шесть, нам почти нечего было есть, и я порою говорила своему брату Микеле, будто не голодна, чтобы он взял себе мою долю. Но Микеле, заподозрив мой умысел, со своей стороны тоже начинал уверять, что не голоден. И часто наш хлеб оставался нетронутым до утра, а мы оба не желали признаться друг другу, как нам хочется его съесть. Из-за таких церемоний нам становилось еще хуже, чем было на самом деле. Я, посмеиваясь, рассказывала все это княжне, и вдруг она разразилась слезами. Она прижимала меня к себе и все повторяла: «Бедные детки! Милые бедные детки!» Сами видите, синьор, разве у нее черствое сердце и холодная душа, как хочется утверждать людям?
Пиччинино взял Милу под руку и долго водил по саду, заставляя рассказывать о княжне. Он мысленно стремился к этой женщине, произведшей на него такое сильное впечатление, совершенно позабыв, что какую-то часть этого дня Мила тоже занимала его душу и волновала чувства.
В полной уверенности, что говорит с искренним другом, добрая Мила с радостью предалась восхвалениям женщины, которую так горячо любила, и «забывая, что забывается», по собственному выражению, целый час провела под великолепными тенистыми деревьями в саду Николози.
У Пиччинино были впечатлительный ум и переменчивый нрав. Вся его жизнь была посвящена то размышлению, то любопытству. Грациозный и наивный разговор молодой девушки, пленительный образ мыслей, великодушная горячность в привязанностях и что-то возвышенное, смелое и веселое, унаследованное от отца и дяди, мало-помалу очаровали разбойника. Перед ним открывались новые дали, словно из утомительной и беспокойной драмы он переходил в радостную и мирную идиллию. Он был достаточно сообразителен, чтобы понимать все, даже то, что претило его инстинктам и привычкам. Он с жадностью читал поэмы Байрона. В мечтах он возносился до Лары и Дон Жуана. Но читал он также и Петрарку, знал его наизусть и даже не зевал над ним, и улыбался тихонько, твердя про себя concetti из «Аминты»и «Верного пастуха». Он чувствовал, что откровенная беседа с маленькой Милой успокоит его вернее, чем чтение тех ребячески-сентиментальных строк, которыми обычно он пытался утихомирить бушевавшие в нем страсти.
Наконец солнце стало садиться. Мила подумала о Маньяни и заговорила о прощании.
— Ну, прощай же, моя славная девочка, — сказал Пиччинино. — Я провожу тебя до калитки, а по дороге преподнесу тебе подарок, какого никогда не делал ни одной женщине иначе как в насмешку или из расчета.
— Что же такое, синьор? — удивленно спросила девушка.
— Я подарю тебе букет, белый букет из цветов моего сада, — ответил он с улыбкой, в которой если и была доля иронии, то лишь по отношению к себе самому.
Мила гораздо меньше удивилась этой любезности, чем ожидал Пиччинино. Он старательно выбрал несколько белых роз, несколько веточек мирта и флердоранжа. Снял с роз шипы. Он выбирал самые прекрасные цветы и составил великолепный букет для своей очаровательной гостьи с таким умением и вкусом, каких и сам не подозревал в себе.
— Ах, — сказал он, подавая ей цветы, — мы чуть было не забыли о цикламенах. Они, верно, на той клумбе. Нет, нет, Мила, не ищи их, я хочу сам сорвать эти цветы, чтобы княжне было приятно понюхать мой букет. Ты ей скажешь, что он от меня и что это единственная любезность, какую я позволил себе, проведя наедине с тобой два часа в моем доме.
— Вы, значит, не запрещаете мне рассказать княжне Агате, что я была здесь?
— Расскажи ей, Мила. Расскажи ей все, но только ей одной, понимаешь? Клянись мне спасением своей души — ты-то ведь веришь в него?
— А вы, сударь, неужто не верите?
— Во всяком случае, верю, что умри я сейчас, я заслужил бы сегодня право попасть в рай, потому что пока ты со мною, у меня сердце чисто, как у невинного младенца.
— Но если княжна спросит, кто вы, синьор, и о ком я ей рассказываю, что мне сказать про вас, чтобы ей стало понятно?
— Ты скажешь ей то, что я хочу, чтобы и ты знала, Мила… Но в будущем может случиться, что мое лицо в иных случаях не сойдется с именем. Тогда ты промолчишь и, если понадобится, притворишься, будто никогда меня не видела, потому что одним своим словом ты можешь послать меня на смерть.
— Боже избави! — пылко вскричала Мила. — Ах, синьор, вы можете положиться на мою осторожность и на мою скромность, как если б моя жизнь зависела от вашей.
— Ну, хорошо! Скажи княжне, что Кармело Томабене избавил ее от аббата Нинфо и что он поцеловал твою руку с таким уважением, словно то была ее собственная рука.
— Это мне надо целовать вам руку, синьор, — отвечала девушка простодушно, поднося руку разбойника к своим губам, в полной уверенности, что человек, обходившийся с нею так изысканно вежливо и покровительственно, был по крайней мере сыном короля. — Ведь вы меня обманываете, — добавила она. — Кармело Томабене — простой villano, и этот дом не ваш, как и не ваше это имя. Вы могли бы жить во дворце, захоти вы только. Но вы скрываетесь по причинам политическим, которых я не должна и не хочу знать. Мне думается, вы станете когда-нибудь королем Сицилии. Ах, как бы я хотела быть мужчиной и сражаться за вас! Ведь вы осчастливите свой народ, уж в этом-то я уверена!
При этой неожиданной выдумке безумная мысль молнией блеснула в смелом воображении Пиччинино. На миг голова у него пошла кругом, и он испытал такое ощущение, будто девушка угадала его истинные замыслы, а не просто помечтала вслух.
Но он тут же разразился смехом, почти горьким смехом, впрочем, не нарушившим ее иллюзий; она подумала только, что он старается отвести ее нескромные подозрения, и чистосердечно попросила прощения за свои нечаянные слова.
— Дитя мое, — сказал он в ответ, целуя ее в лоб и помогая взобраться на ту же белую кобылку, — княжна Агата скажет тебе, кто я. Разрешаю тебе спросить у нее мое имя. Но когда ты узнаешь его, помни, что либо ты останешься моей сообщницей, либо пошлешь меня на виселицу.
— Лучше я сама пойду на казнь! — сказала девушка, отъезжая, и на глазах разбойника благоговейно поцеловала его букет.
«Ну, — сказал себе Пиччинино, — вот самое приятное и самое романтическое приключение в моей жизни. Разыграл переодетого короля, сам того не зная, ничуть не стараясь, ничего заранее не придумывая, ничего не сделав, чтобы доставить себе такое удовольствие. Говорят, истинные радости — только нечаянные, — начинаю в это верить. Быть может, из-за того, что я слишком обдумываю наперед свои действия и слишком улаживаю все в своей жизни, я так часто, едва достигнув цели моих предприятий, испытываю скуку и отвращение. Прелестная Мила! Как цветет поэзия в твоей юной душе, какое свежее воображение кружит твою головку! Ах, зачем ты не мальчик-подросток? Зачем нельзя мне оставить тебя при себе, но так, чтобы ты не потеряла при этом своих счастливых иллюзии и своей благотворной чистоты? Это был бы верный товарищ, у которого я встречал бы нежность женщины, не опасаясь внушить или самому ощутить страсть, что портит и отравляет любую близость! Но нет на свете такого существа! Женщина непременно изменит, мужчина всегда останется грубым. Ах, мне не дано и никогда не будет дано любить! Мне надо встретить душу, непохожую на все другие и, главное, непохожую на меня… А это ведь невозможно!
Так неужто я исключение? — спрашивал себя Пиччинино, глядя на следы, оставленные на песке в саду маленькими ножками Милы. — Сравнивая себя с горцами, с которыми вынужден жить, и с разбойниками, над которыми начальствую, я думаю, что это так. Между ними у меня, говорят, найдутся братья. Поверить этому мешает как раз то, что у них нет ничего общего со мной. Страсти, что служат нам связью, так же различны, как и черты лица, как сложение тела. Им нужна добыча, чтобы обращать в деньги все, что не есть деньги, а для меня ценно лишь прекрасное и редкое. Они хотят грабить из жадности, а я берегу добычу из щедрости, чтобы при случае обойтись с ними по-королевски и распространить свое могущество и власть на все вокруг.
И золото для меня всего-навсего средство, а для них оно цель. Они любят женщину как вещь, а я — увы! — я хотел бы, чтобы мне было дано любить в женщине живое существо! Их опьяняет насилие, которое мне мерзко и кажется мне унизительным: ведь я-то знаю, что могу нравиться и что никогда не приходилось мне добиваться любви принуждением. Нет, нет! Они не братья мне, они сыновья того, кого называли Дестаторе, они порожденье разнузданности и дней его нравственного падения. А я сын Кастро-Реале. Я был зачат в день просветления. Мать моя не подверглась насилию, как другие. Она отдалась добровольно, я плод соединения двух свободных людей, и они дали мне жизнь по своей воле.
Но разве в этом мире, что именует себя обществом и который я зову средой, подвластной закону, нет людей с кем я мог бы сходиться, чтобы спастись от ужасного душевного одиночества? Неужто среди них не найдется наделенных тонкой восприимчивостью, умных мужчин, с которыми я мог бы завязать дружбу? Или понятливых и гордых женщин, кому я мог бы стать любовником, не оказываясь вынужденным самому смеяться над усилиями, затраченными ради победы над ними? И, наконец, неужели я осужден никогда не испытывать никакого волнения в той жизни, которую избрал как раз в надежде, что она-то к принесет самые бурные волнения? Неужели я осужден вечно растрачивать свое неистовое воображение и свою сметливость, чтобы в конце концов разграбить судно на прибрежных рифах или караван путешественников в горном ущелье? И все это ради того, чтобы завладеть кучей дорогих побрякушек, пачкой денег или сердцем одной из тех некрасивых или сумасбродных англичанок, что ищут приключений с бандитами в качестве средства от сплина?
Но я навсегда захлопнул перед собой дверь в тот мир, где я мог бы встретить равных или подобных себе. В него я могу проникнуть лишь скрытым ходом интриги. Если же мне захочется появиться там среди бела дня, то за мной по пятам будет следовать тайна моего прошлого, а это означает смертный приговор, издавна висящий над моей головой. Покинуть свою страну? Но, быть может, это единственная страна, где профессия разбойника более опасна, чем позорна. Повсюду, в других странах, у меня потребуют доказательств, что я всегда жил в мире закона; и если я не буду в состоянии их представить, меня приравняют к самому низменному отребью, которое эти народы таят в темных трясинах своей фальшивой цивилизации!
О Мила! Какие горести и тревоги вызвали вы из этого сердца, заронив в него луч вашего света?»
Назад: XXXVIII. ЗАПАДНЯ
Дальше: XL. ОБМАН